Галина Щербакова
Как накрылось одно акме
Черной памяти
Дориана Грея посвящается
* * *
Акме — это расцвет. Это когда ты весь исполнен и наполнен щедротами Бога, природы, мамы, папы… Я знаю еще кем? В общем, в акме ты на пике и, если взмахнешь руками, не бойся разбиться — полетишь как миленький, полетишь как птица. У женщин этот возраст где-то в районе 35 — 36 лет. Дважды акме не приходит: упустил, проглядел — твое личное дело. Это мне объяснил один хороший ходок по женщинам, который своим умным еврейским носом вынюхивал аромат цветения и, будьте уверены, был именно там, где стол был полон яств.
Но однажды на моих глазах одно акме накрылось медным тазом, хотя так цвело, так цвело, что акме не особой силы просто с ума сходили от обиды. Когда пахнет сирень, ромашки прячутся и никнут лютики. Это и дурак знает. Как говорится, не та энергетика.
Фаня работала машинисткой в редакции и была так хороша собой, что временами сбивала график выпуска газеты, если фотокор проходил мимо нее со срочными снимками. В общем, не дай бог было нести патроны мимо Фани. Заглох бы пулемет к чертовой матери. Конечно, ее фотографировали все. И так, и сяк.
То было время, когда в голову не могло вспрыгнуть, что за это можно брать деньги — за фотки, что лицо — товар и прочее. Достаточно было гордости, что ты на первой полосе газеты стоишь под знаменем, что твое лицо на коробке торта и на обложке «Крестьянки». Когда Фаина вышла замуж и родила Ксюшу, конечно, тут как тут объявился фотограф и снял счастливую мать. Плохо получилась Ксюшина лысая головка дынькой, но мало ли с какими головами мы рождаемся — пока пробиваешься на белый свет, вполне ее сомнешь. Потом все выравниваемся. И, как известно, людей с головой тыквой или с примятым затылком, если и есть какое-то количество, то сотые процента. Не больше. А для девочки вообще нет проблем: волосята подрастут, кудрей навьем — ну где ты, где ты, дынька?
Отец Ксюши был местный писатель два притопа, приприхлопа. Он еще при Хрущеве рассказывал про ужасы раскулачивания, и у него на эту тему был как бы написан роман, но кто ж мог тогда думать о его публикации? Правда, до гласности он не дожил по русской причине: будучи злым на водку, он уничтожал ее в большом количестве, чтоб не досталась молодым.
Когда стало можно публиковать все, красавицу Фаню попросили принести роман покойного Гриши. «Дай, сказали, почитать. Сейчас его время». Она. принесла в редакцию грязную, в пятнах, рукопись, и уже со второй страницы стало ухмыляться лицо старого пьяного графомана, который не смог ни рассказать истории, ни приметить деталь или слово — одним словом, ни-че-го. Надо было все вернуть Фане, сказав какие-то слова. Люди робели куда больше, чем надо было. «Господи, — засмеялась она, — да я всегда знала, что из него писатель, как из говна пуля. Это вы над ним квохтали, как клуши. Он же дурак был набитый! Вон и у Ксюшки ума нет, одни двойки по всем предметам. И это в третьем классе! Но в школу слабоумных я ее не отдам — поубиваю всех, но не отдам».
Ну что бы было, считай Фаня роман шедевром? Такое среди жен и вдов существует сплошь и рядом.
Фаня купила бутылку вина, и все с ней выпили в машбюро за упокой Гриши и за упокой романа. «Пущу на растопку, — сказала Фаня. — Она жила в маленьком доме среди больших. Живой Гриша боялся больших домов, высоты, лифтов, лестничных поворотов и татей, скрывающихся на чердаке. Власти уважали Гришу. Уважали и его слабость перед городом. Пусть живет человек с трубой, если ему от нее пишется для народа.
Дом никому не мешал и грозил остаться надолго. Живущих в домах со всеми удобствами дымок из трубы посреди двора даже умилял, ничто у нас так не ценится, как дымы и ностальгия. Поэтому, поглаживая ребра батареи, жильцы имели возможность видеть, как уходил в трубу вторично писатель Гриша Щукин, но как можно идентифицировать дым? Сия субстанция эфемерна и уходяща, глядишь — попер из трубы мощно, а через секундное время — где он? Найди его в небе! Одним словом, когда говорят о бесповоротной неудаче «все ушло в трубу» — говорят точно.
Многие с Фаней на почве романа сблизились. Увидели как бы ее ум и прозорливость, а не только красоту.
После сжигания рукописи Фаня надела самую коротенькую юбочку и самые высокие каблуки и пошла в хозотдел обкома, который готовил к сдаче новую девятиэтажку. Она сказала завхозу, что ей одной в дому страшно, и Гриша все скрипит половицами и стонет. Все квартиры были в доме распределены, но Фаня сидела так, как, потом мы увидели, сидела в «Основном инстинкте» Шарон Стоун. Конечно, до такой низости, чтоб прийти в обком вообще без трусов, Фаня опуститься не могла. И в этом глубочайшее и принципиальное отличие Фани от Шарон. У Фани были понятия. Распределитель квартир американского фильма не видел, но видел фанины прелести и понимал, что они лучшие в мире, поэтому бестрепетно вычеркнул врача-глазника, который ставил линзы жене секретаря обкома. Линзы уже стояли, а белая плоть была дана только в визуальном ощущении, зато каком! Была наворочена куча мала: большой архив народного писателя, возможный музей-квартира и прочее. А топить дом женщине трудно, это было писательское хобби. Завхоз не знал про романный дым из трубы, а Фаня медленно-медленно перекладывала ногу на ногу. Так она оказалась на девятом этаже в трехкомнатной квартире глазника, где отблагодарила товарища завхоза щедро и до полного устатку. А узнав про глазника, сходила и к нему на прием. Не оставлять же человека без радости!
За ней ухаживали все. Просто мужской род не мог себя удержать. Иногда она скрывалась в фотолаборатории с наиболее удачливым поклонником, причем шла туда без туфель, на цыпочках, чтоб не цокать каблуком, но возвращалась гордой ступней, не просто цокая, а громко, победно стуча. И для всех оставалась тайной такая демонстрация. Естественно и даже как-то легко возникали скандалы и мордобития. Однажды очень уж расходился профком — это когда муж председательши, редакционный шофер, вышел из фотолаборатории весь в помаде и духах Фани, а она, жена, так некстати стояла в коридоре, держа стремянку, пока кто-то там вкручивал лампочку. Могла ведь бросить держание и сгубить человека, но Вера Карповна дождалась включения света, сомкнула стремянку, поставила в угол и уже потом пошла за мужем в мужской туалет. Тот, вместо того чтобы уничтожить улики, блаженно их разглядывал в зеркале — ну кто мог подумать, что мужской туалет не был полной гарантией от вторжения женщин? Вера же Карповна вошла, махнув на писсуарщиков — нужны вы, мол, мне! — развернула лицом к себе мужа и так ему набила морду, что выбила зуб и сдвинула носовую перегородку, потому что била связкой ключей и очечником из пластмассы. Другого оружия у нее, к счастью, не было. А потом собрала профком и поставила вопрос о моральном облике Фаины с последующим ее угоном с работы. Была очень задумчивая ситуация. Во-первых, машинисток не хватало: редакции надо было три, а работали две. Причем одна еще ученица. Во-вторых, муж Веры ходил с таким лицом, что его впору было класть на трансплантацию. Фаня же говорила, что вообще не была в фотолаборатории — кто-нибудь ее видел? видел? Никто не видел.
Вера была вызвана к редактору вместе со всеми членами профкома и «вместо того чтобы разделаться с этой блядью, кричала потом Вера, он нас назвал рассадником хулиганства. И деньги на канцнужды припомнил, которые сам разрешил потратить на обогреватель. Мы же, как цуцики, мерзли с октября по март».
После этого случая Фаня насторожилась и задумалась. Одно дело — ты красавица при муже, будь какой он даже никакой, а другое дело, когда ты вдова с ребенком. Прелести Фани не оплачивались, это было время свободной любви исключительно по охоте и без материального расчета. Что ни говори, а у социализма были свои плюсы.
Теперь у нее была хорошая «писательская» квартира, которую она частично обставила на Гришины «Рассказы босоногого детства». Книжка в три печатных листа плюс мат. помощь из литфонда, плюс изобретательность Фани с ее гениальным «беру все, у кого что лишнее». Квартира выглядела стильно, и чьи-то старые вещи под Фаниными вязаными пледами заговорили голосом почти модерна.
Она решила, что будет сдавать одну комнату — как бы кабинет Гриши — мужчине-холостяку, который восстановит квартплатой финансовый баланс. Сколько там алкоголик приносил?
И на клич пришел молодой перспективный конструктор, которого переманили с другого города именно квартирой, но, как всегда бывает, оказалось, надо чуть-чуть подождать, смотри: уже последний этаж стоит, оплатим тебе гостиницу. Тут и подвернись Фаня. Надо ли говорить, что он пошел за ней, даже де спросив ни цепы, ни места расположения квартиры. Он шел рядом и был так счастлив степенью такой близости в процессе движения, что, собственно, и не заметил, что предлагаемый дом оказался в самом центре, что он «престижен», что в доме сидит лифтерша и вяжет что-то длинное до самого полу, что они взлетают на верхний, девятый этаж. Квартиру, в которую они вошли, Жора Маркин сроду не видывал. Он был прост и молод. Тонкие вазоны, вмещающие один длинный седой стебель ковыля, который от легкого ветра, созданного их вхождением в комнату, головку свою склонил с одной стороны на другую: «Здрасьте, мол, вам». А под ним на деревянной резной тарелке лежали надломленные камни, которые выблескивали вполне дорогой серединкой. Халцедоны там всякие… Ах, Жора, Жора… Тот тебя не поймет, кто не видел Фани. Она же стояла за спиной и горячо дышала в затылок. Но тут вошла девочка с глуповатой улыбкой, на вопрос, как зовут, сообщила, что она Ксюша, учится в третьем классе, учится плохо, но не в этом дело.
— А в чем? — спросил Жора.
— Надо быть хорошим человеком, а я такая и есть.
— Да? — удивился Жора такой глубине ответа при простоте вопроса. В другой раз он бы даже просчитал эту фразу математически, он бы повернул ее так и так и даже вывернул наизнанку — он любил делать такие штуки со словами. Но рядом стояла Фаня. Она спросила девочку: «Все сказала? Иди к себе!»
— Хорошая девочка, — сказал Жора.
— Она вам это самое и сообщила.
Жора согласился на все условия. Семьдесят рублей в месяц, баб не водить, утром чай и кофе не в счет. Постельное белье меняется регулярно, но личное пусть отдает в прачечную.
Когда Жора возвращался на работу, он лихорадочно думал, что забыл что-то очень важное. Он мучался, но не мог вспомнить. Уже в номере гостиницы, собирая вещи в чемодан, чтоб покинуть ее, он наткнулся на рамочку с фотографией Натки. Он смотрел на невесту и понимал, что из «этого дома» все вещи вынесены. Дом по имени «Натка» был пуст, в нем сквозило, и он видел, как летает над полом кудрявая стружка, пересидевшая где-то там в щели эпоху живого дома и играющая теперь на просторе мертвого. Жора был человек с понятиями. Он отдавал себе отчет, что это не нелепые фантазии, рожденные чужим очарованием, а вытеснение силой большей силы меньшей. «Так, видимо, это и бывает. Не постепенно, а сразу: разлюбил». Но названное слово не всколыхнуло с места близлежащих понятий: жалость, сочувствие, вину. Ничего похожего, а даже наоборот: ликование, восторг, вожделение так пульсировали и так кричали в нем, что он взял рамочку с Наткой и засунул ее в дырку, которая образовалась вспучиванием паркетной доски, а горничная пластиночки паркета вставляла каждое утро и притаптывала ногой. Сегодня она торопилась, так как не вышла на работу горничная седьмого этажа и ей пообещали, убери она седьмой, заплатить вдвое и дать отгул. Игра стоила торопливости, дырка осталась едва прикрытой, в нее и легла девушка Натка, уже Жорик притоптал паркетины. Всякий человек увидит в этом аналогию похорон, но Жорик как раз не видел. Он просто убирал с глаз то, что стало пустотой, а значит, надлежало быть покрытым и окончательно несуществующим. Скажи еще вчера Жоре, что такое возможно в природе его вещей, он бы смеялся громко, даже голосисто, потому как считал себя человеком верным и порядочным.
Но случился переход. Таким, наверное, бывает и умирание, еще ты слышишь, как шипит на сковороде картошка и пахнет так аппетитно, и вдруг — ничего, просто ничего. Ни шипения, ни запаха, ни тебя. Хотя не хочется в это верить, хочется, умерев для всех, остаться еще в каком-то виде и досмотреть фильм про то, кто съест картошку и кто после помоет посуду. Жорик же притоптал паркет и вечером уже сидел на кухне у Фани и пил чай с весьма дешевой колбасой, потому что Фаня сразу решила: для постояльца — она бедная вдова, иначе какой смысл ей иметь постой?
На следующий день Фаня призналась товарке-машинистке, что этот полез в первый же день, несмотря на присутствие ребенка, пришлось «дать ему по роже» и объяснить, что постой со спаньем называется браком, и она имеет в виду выйти замуж, потому что это нормально, перепихиваться же по случаю пусть он идет в другое место.
— Значит, поженимся! — сказал Жорик.
— Как ты думаешь? — спросила она сотрудницу, которая писала на морально-этические темы, поэтому имелось в виду — знала все. То, что сама сотрудница была в разводе, что жила в коммуналке, что очереди на ее сердце не было никогда и никакой — значения не имело. Именно она давала советы. И знающая толк в отношениях с мужчинами всех сортов и качеств Фаня к ней и пришла. Той это определенно понравилось — неумехе было в кайф учить ловких и умелых по жизни баб. Она никогда никого не жалела. Чужие разводы и чужие неудачи, а в редакциях о них знают больше, чем где-либо, вызывали в ней легкое радостное отвращение пополам с возбуждением. Она не любила женщин, и никому из них она не оставляла надежд. Фане она посоветовала держаться до последнего. Последний день был пятый. Это и так оказался длинный для нее срок. Но Фаня решила, что нечего ждать секретаря обкома или академика медицины, еще неизвестно, какими могут быть накладные расходы в виде бывших жен, детей и партийных взысканий. Перспективный, пробивной и свободный инженер-конструктор был вполне пристойным вариантом. Не хуже писателя определенно. Она посмотрела паспорт — без штампов. Она выспросила все про родителей и их благосостояние. Мама Жорика лежала на операции, ей удаляли грудь, но после пятидесяти вполне можно и без груди, тем более что муж — как рассказывает Жорик — маму обожает всю жизнь как ненормальный. Это понравилось Фане, ибо несло хорошее генетическое обоснование и самого Жорика. Вот в тот день, когда Фаня пала под натиском Жориной страсти и клятвы жениться сейчас и тут же, он ее и сфотографировал. Она принесла портрет в редакцию, и все сбежались смотреть. Она стояла спиной к окну, и оконная рама была как бы ее рамой. Руки крест-на-крест лежали на плечах. Бесконечно красивые руки на фоне черной комбинации. Они тоже создавали раму уже для шеи и головы. Случайно так получилось или Жорик был мастер строить композицию, но фотографию можно было увеличивать от рук, и тогда это был совсем другой портрет. Самообъятие было очень выразительным, и в нем как бы и заключалась суть. Тонкая шея была повернута чуть влево и вниз и делала лицо Фани чуть более асимметричным, чем оно бывает само по себе. Чуть вниз спустился уголок рта, зато обострилась правая ноздря, подчеркивая тонкость и изящество носа. Но самое главное — глаза. Они были как бы чуть разными. Левый был чуть прикрыт ресницами и не видел ничего, правый же видел очень хорошо, он просто высверкивал через ресницы. Фаня была очень хороша на фотографии. Она была изысканно хороша, что, естественно, вызвало нервность у фотокоров, которые снимали девушку и так, и эдак, но чтоб так! Они клеветали на непрофессионала, что у того неправильно поставлен свет, что левая Фаня темнее правой, что кисти рук на плечах сделаны абы как, «нет лепки», но это была критика завистников. Фаня была совершенна. Правда, что-то беспокоило в этой фотографии, какая-то чертовщина в ней существовала. Фотографию поместили в газете как этюд, и редакционный поэт «датских дней» написал к ней четыре проникновенные строки. Газета у всех лежала на столе, открытая на Фане. И все нет-нет, да смотрели на нее, чувствуя, что живущая в ней (Фане или фотографии?) сила все-таки нечистая и обязательно явит то, что пока еще прячет. Виделся, как живой, большой правый глаз такой силы ненависти и власти, что по спине начинали бежать, как полоумные, мурашки. Или ноздря начинала засасывать воздух с такой силой, что люди кидались открывать форточку. Народ в редакции сплошь из гущи жизни и без мистики, но газету стали прятать. А завпропагандой вообще сожгла ее на дежурстве в помойном ведре от греха подальше. Она на свою голову читала Дориана Грея и испугалась возможных кровавых ножей.
А дело шло к загсу. Фаня заказала в ателье платье из голубого атласа. Все удивились: голубой цвет не был ее цветом, она была шатенка, ей шло красное, белое, зеленое, а голубое ее простило и старило. Но после той фотографии Фаня окончательно уверовала во всемогущество своих сил. Ведь просто встала ни в чем у окна, и на тебе — полполосы в газете. Она сказала, что голубой цвет будет ею побежден.
Наверное, прошло недели две со времени приезда Жорика — а сколько событий и эмоций! Люди интересовались, успеет ли мать выписаться из больницы, и Фаня сказала: «Нет, не успеет. Это же не аппендицит вырезать, это же покруче».
Жорик, осваиваясь на новом месте, время от времени вспоминал ту пустую квартиру, которую зарыл в паркете. Но чем дальше, тем больше он думал о Натке с раздражением и злостью, потому как возникший в нем эффект пустой квартиры он честно, по-мужски свалил на нее. Это она вывезла все вещи из внутреннего дома его жизни, а кто же еще? Стерва! Когда это слово нарисовалось перед глазами, так оно тут же превратилось в глагол, и Жорик стал яриться, бешенствовать, внутренне, конечно, не на людях, и в какой-то момент в гневе вдруг понял, что с ним что-то не то. Как бы хворь. Он вспомнил Натку, такую хорошую и родную, а главное — сидящую сейчас с Николашей, потому что бабушка в больнице, а дедушка при ней. Жорик ясно отдал себе отчет, что за все это время ни разу не вспомнил о сыне. Ни разу. Тут надо сказать, что ничего удивительного в этом не было. Сына растили родители с полугода, как умерла девочка-жена, первокурсница. У нее была лейкемия, никто про это не ведал, даже мальчика родила, а потом раз — и не стало. Это был страшный первый курс — сразу и смерть, и рождение. Родители испугались за сына и, не задумываясь, взяли на себя внука. Да, собственно, больше было и некому. Других дедушек-бабушек у Николаши не было. Практически это был их ребенок, а молодой Жорик смотрел на мальчика с удивлением, смешанным с недоумением. Сейчас Николаше десять лет. Когда он увидел Ксюшу, он уже приготовился сказать, что и у него есть сын, но что-то возникло в пересечении мыслей и впечатлений — не сказал. А на другой, третий день случая не было.
Когда маму положили на операцию, а ему надо было ехать, Натка сказала, что заберет мальчика, она живет рядом со школой, отношения у них лучше не бывает, так что… Жорик и Натка собирались пожениться сразу после того, как мама выпишется.
Явление Фаины запрограммировано не было. Это воистину было явление.
В тот день, после того как Жорик пережил свой душевно-возвратный тиф, вспомнив про сына, он решил, что надо все сказать Фане. Это будет легко. Фаня поймет смерч его чувств, который снес по дороге все. И теперь, когда уже шьется атласное голубое платье, просто святое дело забрать мальчика. Он такой способный и подтянет Ксюшу там, где она идиотка. Фаня ведь говорит об этом открыто.
Фаня пришла с примерки с больной головой. Цвет не побеждался, а для поисков другого уже не было времени.
— Мальчик? Какой мальчик? Я терпеть не могу мальчиков! Живет со знакомой? Очень хорошо. Потом вернется бабушка, и будет ей отдушина на старости лет.
— Он не мальчик. Он мой сын, — сказал Жорик. — И я его обожаю. Как и тебя.
— Представляешь? — говорила потом всем Фаня. — Мне оно надо? Я сама могла родить ему мальчика, если б попросил. Но так, с бухты-барахты, на мою голову уже взрослый хлопец, ты его корми, ты его обстирай, а он будет мочиться мимо унитаза…
— Но это с какой стати, — не понимали ее, — он будет мочиться?
— С мужской. Вы хоть и живете с мужиками, а не знаете, что это за ними за всеми водится — терять последнюю каплю. Я просто ждала оформления, чтоб этого Жорика мордой сунуть в его грех. Да и Гриша был такой же… Честно, я других и не знаю. А дите и есть дите. Он может и не смывать. А я его учи? Господи, как я вляпалась! У меня что, последний шанс? А теперь, прикиньте, другой поворот. Раковая мама умрет все равно, не сейчас, так потом. И мне еще и дедушку привезут? Мне с Ксюшкой тесно, она неаккуратная у меня и занимает много места… Я ему так и сказала: тесно с мальчиком. Кажется, он обиделся. Развернулся и ушел. Но придет, куда денется. Просто так от меня не уходят. Вернется и примет мои условия. Я же честно. Если бы он мне сказал сразу… Он объясняет, что я его так, значит, опоила, что он потерял память…
— А если не вернется?
— Спорим! — Поспорили на бутылку водки. А на что еще могут спорить в редакции? Так сладко ее опростать, даже если приходилась каждому капля на донышке. И не было лучшего момента в середине рабочего дня. Будто что-то приподнимало — и за так десять минут свободного парения.
Жорик не вернулся. Водку ставила Фаня. Она до этого босыми ногами сбегала в лабораторию, видно было, что там была угощена и взбодрена. Выпили за то, чтоб жизнь нас не обманывала, кто-то сказал, что, может, еще и вернется Жорик, но Фаня сообщила важную вещь: Жорик забрал свои вещи в ее отсутствие, пользуясь тем, что имел ключи. Потом оставил их соседке. Фаня сказала, что он не взял ее подарок — дорогую кофейную чашку, которую она ему подарила на новоселье.
— Вот такой он и есть. Порядочности на одну чашку. Зато мальчика прими и живи с ним.
— Ты его не любила, — сказала молоденькая машинистка на полставки.
— А ты знаешь, что это такое? — спросила Фаня. — Ну объясни, что?
— Ну… — сказала девчонка, — это когда замирает тут… — И она ткнула себе в кофточку.
— Это у детей, — объяснила Фаня, — у моей Ксюшки, когда ее раскачивает на качелях прыщеватый Костя. Потом будет замирать в другом месте. И этому придумали слово — оргазм. Хорошее слово, правильное, точно передает суть…
Фаню не подозревали в такой многословности, поэтому решили: она все-таки обескуражена случившимся. Хотя и нет. Лицо у нее было без обескураженности. Оно было спокойным. Просто оно стало — если смотреть сбоку — похожим на острый топор.
Жорик так и не появился. Он получил квартиру и привез сына и Натку.
Все-таки у мужчин это проходит легче. Фаня же сдала за это время и все больше и больше делалась похожей на ту, которой люди боялись на фотографии. А чего бояться? Женщина как женщина, все при ней. Но все-таки не та! Как будто кто-то взял и что-то сдвинул в ее лице. И все понимали — не кто-то, а это проклятущий Жорик щелкнул затвором своего фотоаппарата. Щелкнул и исчез. Фаню жалели. Даже не ее, а ее пропавшую красоту. Странно, но никто не злорадствовал. Мы ведь идиоты и до сих пор верим в эту абсолютную ложь, что красота спасет мир. Любовь не спасает, доброта, а ума у нас нет. Вот мы и вцепились в красоту. И трандим, трандим… Какое спасение! А главное, с какой стати нас, дураков, спасать?
Фаня вышла замуж за вдового полковника, сын которого учился в Суворовском. Полковник гордился красавицей-женой и боялся ее до смерти. Они любили вечерами гулять по местному Бродвею, но на Фаню уже никто не оглядывался. Иногда встречали гуляющих Жорика и Натку. Жорик и Фаня друг на друга никогда не смотрели, но была видна дуга ненависти, возникающая над их головами. Она долго висела в воздухе, и под нею было лучше не проходить.
Но однажды на моих глазах одно акме накрылось медным тазом, хотя так цвело, так цвело, что акме не особой силы просто с ума сходили от обиды. Когда пахнет сирень, ромашки прячутся и никнут лютики. Это и дурак знает. Как говорится, не та энергетика.
Фаня работала машинисткой в редакции и была так хороша собой, что временами сбивала график выпуска газеты, если фотокор проходил мимо нее со срочными снимками. В общем, не дай бог было нести патроны мимо Фани. Заглох бы пулемет к чертовой матери. Конечно, ее фотографировали все. И так, и сяк.
То было время, когда в голову не могло вспрыгнуть, что за это можно брать деньги — за фотки, что лицо — товар и прочее. Достаточно было гордости, что ты на первой полосе газеты стоишь под знаменем, что твое лицо на коробке торта и на обложке «Крестьянки». Когда Фаина вышла замуж и родила Ксюшу, конечно, тут как тут объявился фотограф и снял счастливую мать. Плохо получилась Ксюшина лысая головка дынькой, но мало ли с какими головами мы рождаемся — пока пробиваешься на белый свет, вполне ее сомнешь. Потом все выравниваемся. И, как известно, людей с головой тыквой или с примятым затылком, если и есть какое-то количество, то сотые процента. Не больше. А для девочки вообще нет проблем: волосята подрастут, кудрей навьем — ну где ты, где ты, дынька?
Отец Ксюши был местный писатель два притопа, приприхлопа. Он еще при Хрущеве рассказывал про ужасы раскулачивания, и у него на эту тему был как бы написан роман, но кто ж мог тогда думать о его публикации? Правда, до гласности он не дожил по русской причине: будучи злым на водку, он уничтожал ее в большом количестве, чтоб не досталась молодым.
Когда стало можно публиковать все, красавицу Фаню попросили принести роман покойного Гриши. «Дай, сказали, почитать. Сейчас его время». Она. принесла в редакцию грязную, в пятнах, рукопись, и уже со второй страницы стало ухмыляться лицо старого пьяного графомана, который не смог ни рассказать истории, ни приметить деталь или слово — одним словом, ни-че-го. Надо было все вернуть Фане, сказав какие-то слова. Люди робели куда больше, чем надо было. «Господи, — засмеялась она, — да я всегда знала, что из него писатель, как из говна пуля. Это вы над ним квохтали, как клуши. Он же дурак был набитый! Вон и у Ксюшки ума нет, одни двойки по всем предметам. И это в третьем классе! Но в школу слабоумных я ее не отдам — поубиваю всех, но не отдам».
Ну что бы было, считай Фаня роман шедевром? Такое среди жен и вдов существует сплошь и рядом.
Фаня купила бутылку вина, и все с ней выпили в машбюро за упокой Гриши и за упокой романа. «Пущу на растопку, — сказала Фаня. — Она жила в маленьком доме среди больших. Живой Гриша боялся больших домов, высоты, лифтов, лестничных поворотов и татей, скрывающихся на чердаке. Власти уважали Гришу. Уважали и его слабость перед городом. Пусть живет человек с трубой, если ему от нее пишется для народа.
Дом никому не мешал и грозил остаться надолго. Живущих в домах со всеми удобствами дымок из трубы посреди двора даже умилял, ничто у нас так не ценится, как дымы и ностальгия. Поэтому, поглаживая ребра батареи, жильцы имели возможность видеть, как уходил в трубу вторично писатель Гриша Щукин, но как можно идентифицировать дым? Сия субстанция эфемерна и уходяща, глядишь — попер из трубы мощно, а через секундное время — где он? Найди его в небе! Одним словом, когда говорят о бесповоротной неудаче «все ушло в трубу» — говорят точно.
Многие с Фаней на почве романа сблизились. Увидели как бы ее ум и прозорливость, а не только красоту.
После сжигания рукописи Фаня надела самую коротенькую юбочку и самые высокие каблуки и пошла в хозотдел обкома, который готовил к сдаче новую девятиэтажку. Она сказала завхозу, что ей одной в дому страшно, и Гриша все скрипит половицами и стонет. Все квартиры были в доме распределены, но Фаня сидела так, как, потом мы увидели, сидела в «Основном инстинкте» Шарон Стоун. Конечно, до такой низости, чтоб прийти в обком вообще без трусов, Фаня опуститься не могла. И в этом глубочайшее и принципиальное отличие Фани от Шарон. У Фани были понятия. Распределитель квартир американского фильма не видел, но видел фанины прелести и понимал, что они лучшие в мире, поэтому бестрепетно вычеркнул врача-глазника, который ставил линзы жене секретаря обкома. Линзы уже стояли, а белая плоть была дана только в визуальном ощущении, зато каком! Была наворочена куча мала: большой архив народного писателя, возможный музей-квартира и прочее. А топить дом женщине трудно, это было писательское хобби. Завхоз не знал про романный дым из трубы, а Фаня медленно-медленно перекладывала ногу на ногу. Так она оказалась на девятом этаже в трехкомнатной квартире глазника, где отблагодарила товарища завхоза щедро и до полного устатку. А узнав про глазника, сходила и к нему на прием. Не оставлять же человека без радости!
За ней ухаживали все. Просто мужской род не мог себя удержать. Иногда она скрывалась в фотолаборатории с наиболее удачливым поклонником, причем шла туда без туфель, на цыпочках, чтоб не цокать каблуком, но возвращалась гордой ступней, не просто цокая, а громко, победно стуча. И для всех оставалась тайной такая демонстрация. Естественно и даже как-то легко возникали скандалы и мордобития. Однажды очень уж расходился профком — это когда муж председательши, редакционный шофер, вышел из фотолаборатории весь в помаде и духах Фани, а она, жена, так некстати стояла в коридоре, держа стремянку, пока кто-то там вкручивал лампочку. Могла ведь бросить держание и сгубить человека, но Вера Карповна дождалась включения света, сомкнула стремянку, поставила в угол и уже потом пошла за мужем в мужской туалет. Тот, вместо того чтобы уничтожить улики, блаженно их разглядывал в зеркале — ну кто мог подумать, что мужской туалет не был полной гарантией от вторжения женщин? Вера же Карповна вошла, махнув на писсуарщиков — нужны вы, мол, мне! — развернула лицом к себе мужа и так ему набила морду, что выбила зуб и сдвинула носовую перегородку, потому что била связкой ключей и очечником из пластмассы. Другого оружия у нее, к счастью, не было. А потом собрала профком и поставила вопрос о моральном облике Фаины с последующим ее угоном с работы. Была очень задумчивая ситуация. Во-первых, машинисток не хватало: редакции надо было три, а работали две. Причем одна еще ученица. Во-вторых, муж Веры ходил с таким лицом, что его впору было класть на трансплантацию. Фаня же говорила, что вообще не была в фотолаборатории — кто-нибудь ее видел? видел? Никто не видел.
Вера была вызвана к редактору вместе со всеми членами профкома и «вместо того чтобы разделаться с этой блядью, кричала потом Вера, он нас назвал рассадником хулиганства. И деньги на канцнужды припомнил, которые сам разрешил потратить на обогреватель. Мы же, как цуцики, мерзли с октября по март».
После этого случая Фаня насторожилась и задумалась. Одно дело — ты красавица при муже, будь какой он даже никакой, а другое дело, когда ты вдова с ребенком. Прелести Фани не оплачивались, это было время свободной любви исключительно по охоте и без материального расчета. Что ни говори, а у социализма были свои плюсы.
Теперь у нее была хорошая «писательская» квартира, которую она частично обставила на Гришины «Рассказы босоногого детства». Книжка в три печатных листа плюс мат. помощь из литфонда, плюс изобретательность Фани с ее гениальным «беру все, у кого что лишнее». Квартира выглядела стильно, и чьи-то старые вещи под Фаниными вязаными пледами заговорили голосом почти модерна.
Она решила, что будет сдавать одну комнату — как бы кабинет Гриши — мужчине-холостяку, который восстановит квартплатой финансовый баланс. Сколько там алкоголик приносил?
И на клич пришел молодой перспективный конструктор, которого переманили с другого города именно квартирой, но, как всегда бывает, оказалось, надо чуть-чуть подождать, смотри: уже последний этаж стоит, оплатим тебе гостиницу. Тут и подвернись Фаня. Надо ли говорить, что он пошел за ней, даже де спросив ни цепы, ни места расположения квартиры. Он шел рядом и был так счастлив степенью такой близости в процессе движения, что, собственно, и не заметил, что предлагаемый дом оказался в самом центре, что он «престижен», что в доме сидит лифтерша и вяжет что-то длинное до самого полу, что они взлетают на верхний, девятый этаж. Квартиру, в которую они вошли, Жора Маркин сроду не видывал. Он был прост и молод. Тонкие вазоны, вмещающие один длинный седой стебель ковыля, который от легкого ветра, созданного их вхождением в комнату, головку свою склонил с одной стороны на другую: «Здрасьте, мол, вам». А под ним на деревянной резной тарелке лежали надломленные камни, которые выблескивали вполне дорогой серединкой. Халцедоны там всякие… Ах, Жора, Жора… Тот тебя не поймет, кто не видел Фани. Она же стояла за спиной и горячо дышала в затылок. Но тут вошла девочка с глуповатой улыбкой, на вопрос, как зовут, сообщила, что она Ксюша, учится в третьем классе, учится плохо, но не в этом дело.
— А в чем? — спросил Жора.
— Надо быть хорошим человеком, а я такая и есть.
— Да? — удивился Жора такой глубине ответа при простоте вопроса. В другой раз он бы даже просчитал эту фразу математически, он бы повернул ее так и так и даже вывернул наизнанку — он любил делать такие штуки со словами. Но рядом стояла Фаня. Она спросила девочку: «Все сказала? Иди к себе!»
— Хорошая девочка, — сказал Жора.
— Она вам это самое и сообщила.
Жора согласился на все условия. Семьдесят рублей в месяц, баб не водить, утром чай и кофе не в счет. Постельное белье меняется регулярно, но личное пусть отдает в прачечную.
Когда Жора возвращался на работу, он лихорадочно думал, что забыл что-то очень важное. Он мучался, но не мог вспомнить. Уже в номере гостиницы, собирая вещи в чемодан, чтоб покинуть ее, он наткнулся на рамочку с фотографией Натки. Он смотрел на невесту и понимал, что из «этого дома» все вещи вынесены. Дом по имени «Натка» был пуст, в нем сквозило, и он видел, как летает над полом кудрявая стружка, пересидевшая где-то там в щели эпоху живого дома и играющая теперь на просторе мертвого. Жора был человек с понятиями. Он отдавал себе отчет, что это не нелепые фантазии, рожденные чужим очарованием, а вытеснение силой большей силы меньшей. «Так, видимо, это и бывает. Не постепенно, а сразу: разлюбил». Но названное слово не всколыхнуло с места близлежащих понятий: жалость, сочувствие, вину. Ничего похожего, а даже наоборот: ликование, восторг, вожделение так пульсировали и так кричали в нем, что он взял рамочку с Наткой и засунул ее в дырку, которая образовалась вспучиванием паркетной доски, а горничная пластиночки паркета вставляла каждое утро и притаптывала ногой. Сегодня она торопилась, так как не вышла на работу горничная седьмого этажа и ей пообещали, убери она седьмой, заплатить вдвое и дать отгул. Игра стоила торопливости, дырка осталась едва прикрытой, в нее и легла девушка Натка, уже Жорик притоптал паркетины. Всякий человек увидит в этом аналогию похорон, но Жорик как раз не видел. Он просто убирал с глаз то, что стало пустотой, а значит, надлежало быть покрытым и окончательно несуществующим. Скажи еще вчера Жоре, что такое возможно в природе его вещей, он бы смеялся громко, даже голосисто, потому как считал себя человеком верным и порядочным.
Но случился переход. Таким, наверное, бывает и умирание, еще ты слышишь, как шипит на сковороде картошка и пахнет так аппетитно, и вдруг — ничего, просто ничего. Ни шипения, ни запаха, ни тебя. Хотя не хочется в это верить, хочется, умерев для всех, остаться еще в каком-то виде и досмотреть фильм про то, кто съест картошку и кто после помоет посуду. Жорик же притоптал паркет и вечером уже сидел на кухне у Фани и пил чай с весьма дешевой колбасой, потому что Фаня сразу решила: для постояльца — она бедная вдова, иначе какой смысл ей иметь постой?
На следующий день Фаня призналась товарке-машинистке, что этот полез в первый же день, несмотря на присутствие ребенка, пришлось «дать ему по роже» и объяснить, что постой со спаньем называется браком, и она имеет в виду выйти замуж, потому что это нормально, перепихиваться же по случаю пусть он идет в другое место.
— Значит, поженимся! — сказал Жорик.
— Как ты думаешь? — спросила она сотрудницу, которая писала на морально-этические темы, поэтому имелось в виду — знала все. То, что сама сотрудница была в разводе, что жила в коммуналке, что очереди на ее сердце не было никогда и никакой — значения не имело. Именно она давала советы. И знающая толк в отношениях с мужчинами всех сортов и качеств Фаня к ней и пришла. Той это определенно понравилось — неумехе было в кайф учить ловких и умелых по жизни баб. Она никогда никого не жалела. Чужие разводы и чужие неудачи, а в редакциях о них знают больше, чем где-либо, вызывали в ней легкое радостное отвращение пополам с возбуждением. Она не любила женщин, и никому из них она не оставляла надежд. Фане она посоветовала держаться до последнего. Последний день был пятый. Это и так оказался длинный для нее срок. Но Фаня решила, что нечего ждать секретаря обкома или академика медицины, еще неизвестно, какими могут быть накладные расходы в виде бывших жен, детей и партийных взысканий. Перспективный, пробивной и свободный инженер-конструктор был вполне пристойным вариантом. Не хуже писателя определенно. Она посмотрела паспорт — без штампов. Она выспросила все про родителей и их благосостояние. Мама Жорика лежала на операции, ей удаляли грудь, но после пятидесяти вполне можно и без груди, тем более что муж — как рассказывает Жорик — маму обожает всю жизнь как ненормальный. Это понравилось Фане, ибо несло хорошее генетическое обоснование и самого Жорика. Вот в тот день, когда Фаня пала под натиском Жориной страсти и клятвы жениться сейчас и тут же, он ее и сфотографировал. Она принесла портрет в редакцию, и все сбежались смотреть. Она стояла спиной к окну, и оконная рама была как бы ее рамой. Руки крест-на-крест лежали на плечах. Бесконечно красивые руки на фоне черной комбинации. Они тоже создавали раму уже для шеи и головы. Случайно так получилось или Жорик был мастер строить композицию, но фотографию можно было увеличивать от рук, и тогда это был совсем другой портрет. Самообъятие было очень выразительным, и в нем как бы и заключалась суть. Тонкая шея была повернута чуть влево и вниз и делала лицо Фани чуть более асимметричным, чем оно бывает само по себе. Чуть вниз спустился уголок рта, зато обострилась правая ноздря, подчеркивая тонкость и изящество носа. Но самое главное — глаза. Они были как бы чуть разными. Левый был чуть прикрыт ресницами и не видел ничего, правый же видел очень хорошо, он просто высверкивал через ресницы. Фаня была очень хороша на фотографии. Она была изысканно хороша, что, естественно, вызвало нервность у фотокоров, которые снимали девушку и так, и эдак, но чтоб так! Они клеветали на непрофессионала, что у того неправильно поставлен свет, что левая Фаня темнее правой, что кисти рук на плечах сделаны абы как, «нет лепки», но это была критика завистников. Фаня была совершенна. Правда, что-то беспокоило в этой фотографии, какая-то чертовщина в ней существовала. Фотографию поместили в газете как этюд, и редакционный поэт «датских дней» написал к ней четыре проникновенные строки. Газета у всех лежала на столе, открытая на Фане. И все нет-нет, да смотрели на нее, чувствуя, что живущая в ней (Фане или фотографии?) сила все-таки нечистая и обязательно явит то, что пока еще прячет. Виделся, как живой, большой правый глаз такой силы ненависти и власти, что по спине начинали бежать, как полоумные, мурашки. Или ноздря начинала засасывать воздух с такой силой, что люди кидались открывать форточку. Народ в редакции сплошь из гущи жизни и без мистики, но газету стали прятать. А завпропагандой вообще сожгла ее на дежурстве в помойном ведре от греха подальше. Она на свою голову читала Дориана Грея и испугалась возможных кровавых ножей.
А дело шло к загсу. Фаня заказала в ателье платье из голубого атласа. Все удивились: голубой цвет не был ее цветом, она была шатенка, ей шло красное, белое, зеленое, а голубое ее простило и старило. Но после той фотографии Фаня окончательно уверовала во всемогущество своих сил. Ведь просто встала ни в чем у окна, и на тебе — полполосы в газете. Она сказала, что голубой цвет будет ею побежден.
Наверное, прошло недели две со времени приезда Жорика — а сколько событий и эмоций! Люди интересовались, успеет ли мать выписаться из больницы, и Фаня сказала: «Нет, не успеет. Это же не аппендицит вырезать, это же покруче».
Жорик, осваиваясь на новом месте, время от времени вспоминал ту пустую квартиру, которую зарыл в паркете. Но чем дальше, тем больше он думал о Натке с раздражением и злостью, потому как возникший в нем эффект пустой квартиры он честно, по-мужски свалил на нее. Это она вывезла все вещи из внутреннего дома его жизни, а кто же еще? Стерва! Когда это слово нарисовалось перед глазами, так оно тут же превратилось в глагол, и Жорик стал яриться, бешенствовать, внутренне, конечно, не на людях, и в какой-то момент в гневе вдруг понял, что с ним что-то не то. Как бы хворь. Он вспомнил Натку, такую хорошую и родную, а главное — сидящую сейчас с Николашей, потому что бабушка в больнице, а дедушка при ней. Жорик ясно отдал себе отчет, что за все это время ни разу не вспомнил о сыне. Ни разу. Тут надо сказать, что ничего удивительного в этом не было. Сына растили родители с полугода, как умерла девочка-жена, первокурсница. У нее была лейкемия, никто про это не ведал, даже мальчика родила, а потом раз — и не стало. Это был страшный первый курс — сразу и смерть, и рождение. Родители испугались за сына и, не задумываясь, взяли на себя внука. Да, собственно, больше было и некому. Других дедушек-бабушек у Николаши не было. Практически это был их ребенок, а молодой Жорик смотрел на мальчика с удивлением, смешанным с недоумением. Сейчас Николаше десять лет. Когда он увидел Ксюшу, он уже приготовился сказать, что и у него есть сын, но что-то возникло в пересечении мыслей и впечатлений — не сказал. А на другой, третий день случая не было.
Когда маму положили на операцию, а ему надо было ехать, Натка сказала, что заберет мальчика, она живет рядом со школой, отношения у них лучше не бывает, так что… Жорик и Натка собирались пожениться сразу после того, как мама выпишется.
Явление Фаины запрограммировано не было. Это воистину было явление.
В тот день, после того как Жорик пережил свой душевно-возвратный тиф, вспомнив про сына, он решил, что надо все сказать Фане. Это будет легко. Фаня поймет смерч его чувств, который снес по дороге все. И теперь, когда уже шьется атласное голубое платье, просто святое дело забрать мальчика. Он такой способный и подтянет Ксюшу там, где она идиотка. Фаня ведь говорит об этом открыто.
Фаня пришла с примерки с больной головой. Цвет не побеждался, а для поисков другого уже не было времени.
— Мальчик? Какой мальчик? Я терпеть не могу мальчиков! Живет со знакомой? Очень хорошо. Потом вернется бабушка, и будет ей отдушина на старости лет.
— Он не мальчик. Он мой сын, — сказал Жорик. — И я его обожаю. Как и тебя.
— Представляешь? — говорила потом всем Фаня. — Мне оно надо? Я сама могла родить ему мальчика, если б попросил. Но так, с бухты-барахты, на мою голову уже взрослый хлопец, ты его корми, ты его обстирай, а он будет мочиться мимо унитаза…
— Но это с какой стати, — не понимали ее, — он будет мочиться?
— С мужской. Вы хоть и живете с мужиками, а не знаете, что это за ними за всеми водится — терять последнюю каплю. Я просто ждала оформления, чтоб этого Жорика мордой сунуть в его грех. Да и Гриша был такой же… Честно, я других и не знаю. А дите и есть дите. Он может и не смывать. А я его учи? Господи, как я вляпалась! У меня что, последний шанс? А теперь, прикиньте, другой поворот. Раковая мама умрет все равно, не сейчас, так потом. И мне еще и дедушку привезут? Мне с Ксюшкой тесно, она неаккуратная у меня и занимает много места… Я ему так и сказала: тесно с мальчиком. Кажется, он обиделся. Развернулся и ушел. Но придет, куда денется. Просто так от меня не уходят. Вернется и примет мои условия. Я же честно. Если бы он мне сказал сразу… Он объясняет, что я его так, значит, опоила, что он потерял память…
— А если не вернется?
— Спорим! — Поспорили на бутылку водки. А на что еще могут спорить в редакции? Так сладко ее опростать, даже если приходилась каждому капля на донышке. И не было лучшего момента в середине рабочего дня. Будто что-то приподнимало — и за так десять минут свободного парения.
Жорик не вернулся. Водку ставила Фаня. Она до этого босыми ногами сбегала в лабораторию, видно было, что там была угощена и взбодрена. Выпили за то, чтоб жизнь нас не обманывала, кто-то сказал, что, может, еще и вернется Жорик, но Фаня сообщила важную вещь: Жорик забрал свои вещи в ее отсутствие, пользуясь тем, что имел ключи. Потом оставил их соседке. Фаня сказала, что он не взял ее подарок — дорогую кофейную чашку, которую она ему подарила на новоселье.
— Вот такой он и есть. Порядочности на одну чашку. Зато мальчика прими и живи с ним.
— Ты его не любила, — сказала молоденькая машинистка на полставки.
— А ты знаешь, что это такое? — спросила Фаня. — Ну объясни, что?
— Ну… — сказала девчонка, — это когда замирает тут… — И она ткнула себе в кофточку.
— Это у детей, — объяснила Фаня, — у моей Ксюшки, когда ее раскачивает на качелях прыщеватый Костя. Потом будет замирать в другом месте. И этому придумали слово — оргазм. Хорошее слово, правильное, точно передает суть…
Фаню не подозревали в такой многословности, поэтому решили: она все-таки обескуражена случившимся. Хотя и нет. Лицо у нее было без обескураженности. Оно было спокойным. Просто оно стало — если смотреть сбоку — похожим на острый топор.
Жорик так и не появился. Он получил квартиру и привез сына и Натку.
Все-таки у мужчин это проходит легче. Фаня же сдала за это время и все больше и больше делалась похожей на ту, которой люди боялись на фотографии. А чего бояться? Женщина как женщина, все при ней. Но все-таки не та! Как будто кто-то взял и что-то сдвинул в ее лице. И все понимали — не кто-то, а это проклятущий Жорик щелкнул затвором своего фотоаппарата. Щелкнул и исчез. Фаню жалели. Даже не ее, а ее пропавшую красоту. Странно, но никто не злорадствовал. Мы ведь идиоты и до сих пор верим в эту абсолютную ложь, что красота спасет мир. Любовь не спасает, доброта, а ума у нас нет. Вот мы и вцепились в красоту. И трандим, трандим… Какое спасение! А главное, с какой стати нас, дураков, спасать?
Фаня вышла замуж за вдового полковника, сын которого учился в Суворовском. Полковник гордился красавицей-женой и боялся ее до смерти. Они любили вечерами гулять по местному Бродвею, но на Фаню уже никто не оглядывался. Иногда встречали гуляющих Жорика и Натку. Жорик и Фаня друг на друга никогда не смотрели, но была видна дуга ненависти, возникающая над их головами. Она долго висела в воздухе, и под нею было лучше не проходить.