Камило Хосе Села
Клуб мессий
Хуанито Ортис Ребольядо, член клуба, однажды, подвыпив, качал рассказ про свои мытарства в Америке, который так нравился дону Ансельмо.
Сухопутные крысы – контролер, аптекарь, священник – смотрели на него, разинув рот и тараща глаза от восхищения. Для них Хуанито Ортис Ребольядо был великим человеком. Морской волк…
Хуанито начал так:
Сухопутные крысы – контролер, аптекарь, священник – смотрели на него, разинув рот и тараща глаза от восхищения. Для них Хуанито Ортис Ребольядо был великим человеком. Морской волк…
Хуанито начал так:
I
Когда меня вышвырнули из Бразилии, пригрозив тюрьмой, если я не отплыву из Сантуса на первом же пароходе, «Лунный свет», грязный, горячий и сопящий, как черная служанка, высадил меня в Майами, в золотом Майами.
В Северной Америке я не знал ни души (кузены Коффин не в счет, они уже тогда не желали меня видеть). Но я утешал себя мыслью, что было бы намного хуже, держи «Лунный свет» курс в Южную Африку, или на Огненную землю, или на Шпицберген. Надо во всем находить хорошую сторону.
Когда я ступил на сушу, у меня не было ни песеты, и теперь, вспоминая, какого труда стоило мне заработать первый доллар, я с сожалением думаю о чудном запахе кофе, которым пропиталась в трюме «Лунного света» моя одежда: я мог бы хорошо заработать, давая лизать себя тем, кто от нужды пьет ячменный суррогат и прочую гадость.
Но что поделаешь! Время шло, ночи, проведенные под открытым небом, и состязания в беге с полисменами, когда я воровал в садах бананы, выветрили из моего пиджака и рубашки тот сытный запах, и сейчас, спустя столько лет, лучше об этом и не вспоминать.
Посчитайте сами, сколько раз за десять лет может измениться запах пиджака у делового человека! И сколько раз деловой человек может сменить пиджак!
Я сошел на землю поздно вечером. «Лунный свет», правда, пришвартовался утром, часов этак в девять, но, когда я захотел покинуть корабль, господин из таможни, весь в белом, нашел, видимо, что я не достоин общаться как равный с гражданами Соединенных Штатов, и весьма невежливо сказал мне, что здесь я на берег не сойду.
Я, конечно, защищался как мог. Я обратил его внимание на то, что я не китаец, не негр и т. д. и т. и. Но таможенник лишь переменил позу, сунул в рот сигару и сделал знак полисмену, стоявшему рядом и похожему на боксера.
Полисмен схватил меня за шиворот, как хватают пьяных посетителей вышибалы в кабачках, и толкнул на сходни. Поскольку намерения его были ясны, а вид достаточно изобличал грубияна, лучше было с ним не связываться. Я подумал, что самое правильное сидеть тихо и не рыпаться, и вернулся на пароход, притворяясь смущенным и пристыженным. Пришлось спрятаться, потому что, видит бог, высунься я хоть немножко, этот дикарь переломил бы мне хребет.
На борту «Лунного света» меня встретили неприветливо. Я не мог полностью оплатить проезд, и на меня смотрели тем убийственным взглядом, который капитаны грузовых судов приберегают для «зайцев»,– незабываемый взгляд, не сулящий ничего доброго.
Капитанов грузовых судов больше всего приводит в ярость невозможность выбросить непрошеных гостей в воду. В ту грязную и как бы жирную воду американских портов, под поверхностью которой угадываешь зловещие движения акул или скатов…
Но не будем сентиментальными!
Я торжественно поклялся капитану (ирландцу, большему пьянице, чем сам Вакх, и такому же предателю, по крайней мере, как Иуда) после захода солнца сделать новую попытку сойти на берег, может быть, мне больше повезет, потом я спустился в камбуз мыть кастрюли и раздувать огонь, чтобы кок не забыл меня во время обеда.
Когда наступил вечер, я простился с коком, который – удивительное дело! – совсем неплохо ко мне относился и, спотыкаясь, стал ходить по обращенному к берегу борту. Наконец мне надоело глядеть на мол, где, несгибаемый как столб, стоял полисмен, выдворивший меня, или другой, очень похожий, и я, махнув на него рукой (выражаясь фигурально), сказал «аминь» во имя отца и сына и святого духа (это уже на самом деле) и бросился в воду с противоположной стороны.
Когда я нырнул мне стало жутко – плеск напомнил звук, с которым высовываются из воды скаты, – но я был хороший пловец, одежда мне не мешала, так как плыл я в одном белье, а остальное платье, увязанное в узелок, держал в зубах; я быстро добрался до лодок, наполовину утопленных, чтоб не рассохлись, и так же быстро прошел мой страх.
Часов у меня не было, и я не знаю, сколько времени ушло на вычерпывание воды, но думаю,– не меньше пяти-шести часов.
Управившись, я высмотрел в бухте подходящее место и, гребя на корме одним веслом, чтобы меньше было шума, подплыл к берегу.
Не знаю, радовался ли так Христофор Колумб, как радовался я, ступив на землю. При мысли о том, сколь велики Соединенные Штаты, сколь ничтожен полисмен и далека бразильская полиция, я испытал такое блаженство, что не забуду его до конца моих дней.
Я разделся догола, чтобы просушить белье, и уселся на камень, как Адам в земном раю, только мне, наверно, было похолодней.
«Лунный свет», уже наполовину разгруженный, показывал мне свою красную ватерлинию…
Луна была на небе, полисмен на молу и акула в море.
В Северной Америке я не знал ни души (кузены Коффин не в счет, они уже тогда не желали меня видеть). Но я утешал себя мыслью, что было бы намного хуже, держи «Лунный свет» курс в Южную Африку, или на Огненную землю, или на Шпицберген. Надо во всем находить хорошую сторону.
Когда я ступил на сушу, у меня не было ни песеты, и теперь, вспоминая, какого труда стоило мне заработать первый доллар, я с сожалением думаю о чудном запахе кофе, которым пропиталась в трюме «Лунного света» моя одежда: я мог бы хорошо заработать, давая лизать себя тем, кто от нужды пьет ячменный суррогат и прочую гадость.
Но что поделаешь! Время шло, ночи, проведенные под открытым небом, и состязания в беге с полисменами, когда я воровал в садах бананы, выветрили из моего пиджака и рубашки тот сытный запах, и сейчас, спустя столько лет, лучше об этом и не вспоминать.
Посчитайте сами, сколько раз за десять лет может измениться запах пиджака у делового человека! И сколько раз деловой человек может сменить пиджак!
Я сошел на землю поздно вечером. «Лунный свет», правда, пришвартовался утром, часов этак в девять, но, когда я захотел покинуть корабль, господин из таможни, весь в белом, нашел, видимо, что я не достоин общаться как равный с гражданами Соединенных Штатов, и весьма невежливо сказал мне, что здесь я на берег не сойду.
Я, конечно, защищался как мог. Я обратил его внимание на то, что я не китаец, не негр и т. д. и т. и. Но таможенник лишь переменил позу, сунул в рот сигару и сделал знак полисмену, стоявшему рядом и похожему на боксера.
Полисмен схватил меня за шиворот, как хватают пьяных посетителей вышибалы в кабачках, и толкнул на сходни. Поскольку намерения его были ясны, а вид достаточно изобличал грубияна, лучше было с ним не связываться. Я подумал, что самое правильное сидеть тихо и не рыпаться, и вернулся на пароход, притворяясь смущенным и пристыженным. Пришлось спрятаться, потому что, видит бог, высунься я хоть немножко, этот дикарь переломил бы мне хребет.
На борту «Лунного света» меня встретили неприветливо. Я не мог полностью оплатить проезд, и на меня смотрели тем убийственным взглядом, который капитаны грузовых судов приберегают для «зайцев»,– незабываемый взгляд, не сулящий ничего доброго.
Капитанов грузовых судов больше всего приводит в ярость невозможность выбросить непрошеных гостей в воду. В ту грязную и как бы жирную воду американских портов, под поверхностью которой угадываешь зловещие движения акул или скатов…
Но не будем сентиментальными!
Я торжественно поклялся капитану (ирландцу, большему пьянице, чем сам Вакх, и такому же предателю, по крайней мере, как Иуда) после захода солнца сделать новую попытку сойти на берег, может быть, мне больше повезет, потом я спустился в камбуз мыть кастрюли и раздувать огонь, чтобы кок не забыл меня во время обеда.
Когда наступил вечер, я простился с коком, который – удивительное дело! – совсем неплохо ко мне относился и, спотыкаясь, стал ходить по обращенному к берегу борту. Наконец мне надоело глядеть на мол, где, несгибаемый как столб, стоял полисмен, выдворивший меня, или другой, очень похожий, и я, махнув на него рукой (выражаясь фигурально), сказал «аминь» во имя отца и сына и святого духа (это уже на самом деле) и бросился в воду с противоположной стороны.
Когда я нырнул мне стало жутко – плеск напомнил звук, с которым высовываются из воды скаты, – но я был хороший пловец, одежда мне не мешала, так как плыл я в одном белье, а остальное платье, увязанное в узелок, держал в зубах; я быстро добрался до лодок, наполовину утопленных, чтоб не рассохлись, и так же быстро прошел мой страх.
Часов у меня не было, и я не знаю, сколько времени ушло на вычерпывание воды, но думаю,– не меньше пяти-шести часов.
Управившись, я высмотрел в бухте подходящее место и, гребя на корме одним веслом, чтобы меньше было шума, подплыл к берегу.
Не знаю, радовался ли так Христофор Колумб, как радовался я, ступив на землю. При мысли о том, сколь велики Соединенные Штаты, сколь ничтожен полисмен и далека бразильская полиция, я испытал такое блаженство, что не забуду его до конца моих дней.
Я разделся догола, чтобы просушить белье, и уселся на камень, как Адам в земном раю, только мне, наверно, было похолодней.
«Лунный свет», уже наполовину разгруженный, показывал мне свою красную ватерлинию…
Луна была на небе, полисмен на молу и акула в море.
II
Спокойная совесть иногда приводит к беде. Озабоченный человек не спит, и у него не крадут одежду.
Когда я проснулся поутру, трясясь в ознобе как малярик, и кашляя как чахоточный, то с грустью обнаружил, что в золотой стране кто-то еще беднее и несчастнее меня.
Не знаю, честное слово, что огорчило меня больше – нужда человека, укравшего мое платье (можно себе представить, как же он-то был одет!), или сознание, что я не единственный бродяга в роскошном Майами.
Прошло немного времени, показалось солнце, сияя золотыми кудрями и т. д., и я, прикрываясь одной рукой спереди, а другой сзади (сами понимаете, надо было как-то выпутываться!), поспешил к ближайшему шале.
Шале именовалось «Мой коттедж».
Я позвонил, очень коротко, чтобы успеть водворить руку на прежнее место, и стал ждать. Через несколько минут мне отворили.
Вид мой, вероятно, не слишком внушал доверие, но я никогда бы не подумал, что от него можно упасть в обморок.
Дама грохнулась на иол. Я пытался привести ее в чувство, появился господин, вероятно муж дамы, два мальчика, девочка, служанка…
Сначала я принял прежнюю позу – одна рука спереди, другая сзади. Но потом, когда дама пришла в себя и все напали на меня как на бешеную собаку, я прижался к стене и стал обороняться свободной рукой, не желая, чтобы меня продырявили, как святого Себастьяна.
Мой жалкий английский эта семья не понимала; устав от криков и ударов, я улучил момент, когда хозяин дома приблизил ко мне лицо, и влепил ему такую затрещину, что он выплюнул зубы и чуть не половину языка – это послужило всем сигналом к успокоению.
Господина поволокли вверх по лестнице, а мне швырнули штаны, которые были узковаты, но все же годились, чтобы прикрыть мою грешную плоть.
Теперь, когда руки мои были свободны, я подумал, что благоразумнее всего не искушать провидение и немедленно убраться из коттеджа. Долго не раздумывая (раздумье никогда не приносило мне добра), я схватил плащ, висевший на стуле, набросил его на плечи и вышел на улицу через ту же дверь, в какую вошел.
Говорят, у старух доброе сердце, но это, наверно, сказки доброй старой Европы.
Казалось бы, мой вид должен был вызывать участие и сострадание, однако тамошние старухи науськивали на меня собак, мальчишек и полицейских.
При воспоминании о том, как меня преследовали, пока я не вскочил в евангелическую часовню, меня и теперь бросает в дрожь.
Святость места успокоила бесновавшуюся толпу. Пастор назвал меня своим сыном и дал чашку чаю, его жена зашила мои штаны – от бега и прыжков они разорвались и обнажили части тела, которые положено прикрывать, по какой-то далекой ассоциации мне припомнилась черно-белая корова моих родителей, которую я пас в детстве. У кого не бывает минут слабости?
Пастор сказал с амвона прекрасную проповедь (его жена, заучившая, как видно, эту проповедь наизусть, повторяла ее для меня на кухне), и разъяренная толпа преследователей мало-помалу угомонилась, внимание их – хвала небесам! – переключилось на нечто более интересное, чем преследование иностранца в рваных штанах.
Пастор пришел к нам на кухню и сказал мне что-то вроде того: ты счастливо отделался, сынок, вот если бы ты был негром! Не помню точно, что я ему ответил, но примерно так: нет, слава богу, я из Бетансос, провинция Ла-Корунья, Испания.
Потом он спросил меня, каковы мои планы, и, когда я ответил, что единственное мое упование никогда больше не сталкиваться с бразильской полицией, он начал говорить о высоких стремлениях и прочей дребедени и кончил тем, что стал вербовать меня в свою секту: по его словам, это была не секта, а основа будущего духовного и материального процветания человечества.
Так как на всем земном шаре только мы, европейцы, да еще азиаты знаем своих предков, мне всегда чудился обман в этих патентованных средствах североамериканцев. Что поделаешь! Не то чтобы я был святошей, боже упаси, но по крайней мере мы, испанцы и китайцы, французы и японцы, итальянцы и индийцы, когда не знаем, что делать и с кем бы подраться, скучаем и терпим, но не основываем новых религий.
Я это говорю вам вполне серьезно.
Так вот, пастор, видя, что я не слишком-то жажду вступить в его секту, стал расхваливать кооператив, члены которого могут покупать в кредит, если у них нет наличных. Вначале дело показалось мне не слишком чистым, но потом я подумал, что надо же чем-то кормиться и что бог меня простит, и согласился.
Возникли некоторые трудности при выдаче кооперативной книжки, но в конце концов мне дали книжку с фотокарточкой, все чин чином.
Пастор отвел меня в филантропическое общество, и я утвердился на новой стезе.
Там я встретился с хозяином «Моего коттеджа», который кротко попросил у меня прощения, ведь он не знал, мол, что мы единомышленники; с полисменом, который схватил меня за шиворот, и с таможенником в белом, который не пускал меня на берег – оба они тоже просили прощения; со старухой, которая возглавляла толпу моих преследователей; со стройным, щеголеватым юношей, который, заикаясь от смущения, вернул мне одежду, украденную на берегу, и вручил визитную карточку:
ДЖОН АНДЕРПЕТТИКОУТ
раскаивается перед лицом нашего пророка Льюиса Хэтчуэя в том, что оставил нагишом своего брата, с дамой, которая упала в обморок при моем появлении…
Поистине образцовая солидарность!
Земляк, которого я встретил среди членов общества (Модесто Лурейро, из Чантады, провинция Дуго), сказал мне, что туристы презрительно называют филантропическое общество «Клубом мессий». При этом он так возмущался, что я ни за какие коврижки не осмелился бы ему перечить.
Я попросил Модесто представить меня промышленникам и торговцам, потому что Майами, хоть вам, может, трудно этому поверить, обычный город, где мэр – как и повсюду – считает себя пупом мироздания. Модесто, больший галисиец, чем сам епископ Хельмирес[1], сказал, что промышленников, настоящих промышленников, здесь нет, кроме тех, с которыми я только что познакомился.
Я не стал настаивать, видя, что проку от этого не будет, и направился к кружку, где заметил несколько красивых девушек. Я перепугался, услыхав, как непочтительно отзывались они об Ибсене. Как было не задрожать от гнева мне, человеку, одержимому бесом странствий, когда при мне поносили славного открывателя Южного полюса?
Я сказал им, что до сих пор никто не осмеливался в моем присутствии дурно отзываться ни об Ибсене, ни об Амундсене, ни о Вальтере Скотте, и они как по волшебству умолкли, приберегая свои глупые речи для более удобного случая. Видано ли такое?
Старичок, с дерзкой важностью уверявший, что у него есть дядя-француз, вмешался в разговор и весьма успешно перевел его на темы, далекие от Ибсена – никто больше не рисковал при мне упоминать о нем, – и беседа, спотыкаясь, дошла наконец до различных значений, придаваемых человечеством понятию «достоинство» – как будто у человечества нет более важных дел!
Старичок тараторил без умолку, как настоящий депутат от Марселя или Сент-Этьена, и, так как речь шла о вещах, которых я не понимал, но которые показались мне несовместимыми с добрыми нравами, я оборвал его, сказав, что он уже наплел достаточно глупостей.
Племянник француза попросил меня произнести по буквам слово «глупость», которое он не расслышал, и, когда я исполнил просьбу и по буквам сказал ему: F-o-l-l-у, он замахал руками, обвинил меня в безграмотности, обозвал бродячим тореро, неприкаянным, двурушником и недостойным членом клуба. Я стерпел обиду только потому, что меня в этом обществе пригрели.
Успокоившись, он предложил возобновить беседу, но при условии, что я буду вести себя с достоинством.
Я никогда не претендовал на оригинальные идеи по поводу личного достоинства, хотя всегда думал, что это добродетель сытых. Как бы то ни было, почти не думая, я сымпровизировал длинный спич, который имел большой успех и кончался фразой: «Вы требуете от меня достоинства? Дайте мне денег!» Эта концовка особенно понравилась.
В ту минуту я вспомнил греческого мудреца, кажется, это был Исоселес, сказавшего сенату: «Хотите, чтобы я сдвинул Землю? Да? Так дайте мне точку опоры!»
Возвышенность моих мыслей и изящество выражений, право же, можно было сравнить с красотой Дафниса и Хлои или с силой духа святых Козьмы и Дамиана.
Хвала господу в небесах и его воле! Несколько таких минут, и слава оратора обеспечена.
Когда я проснулся поутру, трясясь в ознобе как малярик, и кашляя как чахоточный, то с грустью обнаружил, что в золотой стране кто-то еще беднее и несчастнее меня.
Не знаю, честное слово, что огорчило меня больше – нужда человека, укравшего мое платье (можно себе представить, как же он-то был одет!), или сознание, что я не единственный бродяга в роскошном Майами.
Прошло немного времени, показалось солнце, сияя золотыми кудрями и т. д., и я, прикрываясь одной рукой спереди, а другой сзади (сами понимаете, надо было как-то выпутываться!), поспешил к ближайшему шале.
Шале именовалось «Мой коттедж».
Я позвонил, очень коротко, чтобы успеть водворить руку на прежнее место, и стал ждать. Через несколько минут мне отворили.
Вид мой, вероятно, не слишком внушал доверие, но я никогда бы не подумал, что от него можно упасть в обморок.
Дама грохнулась на иол. Я пытался привести ее в чувство, появился господин, вероятно муж дамы, два мальчика, девочка, служанка…
Сначала я принял прежнюю позу – одна рука спереди, другая сзади. Но потом, когда дама пришла в себя и все напали на меня как на бешеную собаку, я прижался к стене и стал обороняться свободной рукой, не желая, чтобы меня продырявили, как святого Себастьяна.
Мой жалкий английский эта семья не понимала; устав от криков и ударов, я улучил момент, когда хозяин дома приблизил ко мне лицо, и влепил ему такую затрещину, что он выплюнул зубы и чуть не половину языка – это послужило всем сигналом к успокоению.
Господина поволокли вверх по лестнице, а мне швырнули штаны, которые были узковаты, но все же годились, чтобы прикрыть мою грешную плоть.
Теперь, когда руки мои были свободны, я подумал, что благоразумнее всего не искушать провидение и немедленно убраться из коттеджа. Долго не раздумывая (раздумье никогда не приносило мне добра), я схватил плащ, висевший на стуле, набросил его на плечи и вышел на улицу через ту же дверь, в какую вошел.
Говорят, у старух доброе сердце, но это, наверно, сказки доброй старой Европы.
Казалось бы, мой вид должен был вызывать участие и сострадание, однако тамошние старухи науськивали на меня собак, мальчишек и полицейских.
При воспоминании о том, как меня преследовали, пока я не вскочил в евангелическую часовню, меня и теперь бросает в дрожь.
Святость места успокоила бесновавшуюся толпу. Пастор назвал меня своим сыном и дал чашку чаю, его жена зашила мои штаны – от бега и прыжков они разорвались и обнажили части тела, которые положено прикрывать, по какой-то далекой ассоциации мне припомнилась черно-белая корова моих родителей, которую я пас в детстве. У кого не бывает минут слабости?
Пастор сказал с амвона прекрасную проповедь (его жена, заучившая, как видно, эту проповедь наизусть, повторяла ее для меня на кухне), и разъяренная толпа преследователей мало-помалу угомонилась, внимание их – хвала небесам! – переключилось на нечто более интересное, чем преследование иностранца в рваных штанах.
Пастор пришел к нам на кухню и сказал мне что-то вроде того: ты счастливо отделался, сынок, вот если бы ты был негром! Не помню точно, что я ему ответил, но примерно так: нет, слава богу, я из Бетансос, провинция Ла-Корунья, Испания.
Потом он спросил меня, каковы мои планы, и, когда я ответил, что единственное мое упование никогда больше не сталкиваться с бразильской полицией, он начал говорить о высоких стремлениях и прочей дребедени и кончил тем, что стал вербовать меня в свою секту: по его словам, это была не секта, а основа будущего духовного и материального процветания человечества.
Так как на всем земном шаре только мы, европейцы, да еще азиаты знаем своих предков, мне всегда чудился обман в этих патентованных средствах североамериканцев. Что поделаешь! Не то чтобы я был святошей, боже упаси, но по крайней мере мы, испанцы и китайцы, французы и японцы, итальянцы и индийцы, когда не знаем, что делать и с кем бы подраться, скучаем и терпим, но не основываем новых религий.
Я это говорю вам вполне серьезно.
Так вот, пастор, видя, что я не слишком-то жажду вступить в его секту, стал расхваливать кооператив, члены которого могут покупать в кредит, если у них нет наличных. Вначале дело показалось мне не слишком чистым, но потом я подумал, что надо же чем-то кормиться и что бог меня простит, и согласился.
Возникли некоторые трудности при выдаче кооперативной книжки, но в конце концов мне дали книжку с фотокарточкой, все чин чином.
Пастор отвел меня в филантропическое общество, и я утвердился на новой стезе.
Там я встретился с хозяином «Моего коттеджа», который кротко попросил у меня прощения, ведь он не знал, мол, что мы единомышленники; с полисменом, который схватил меня за шиворот, и с таможенником в белом, который не пускал меня на берег – оба они тоже просили прощения; со старухой, которая возглавляла толпу моих преследователей; со стройным, щеголеватым юношей, который, заикаясь от смущения, вернул мне одежду, украденную на берегу, и вручил визитную карточку:
ДЖОН АНДЕРПЕТТИКОУТ
раскаивается перед лицом нашего пророка Льюиса Хэтчуэя в том, что оставил нагишом своего брата, с дамой, которая упала в обморок при моем появлении…
Поистине образцовая солидарность!
Земляк, которого я встретил среди членов общества (Модесто Лурейро, из Чантады, провинция Дуго), сказал мне, что туристы презрительно называют филантропическое общество «Клубом мессий». При этом он так возмущался, что я ни за какие коврижки не осмелился бы ему перечить.
Я попросил Модесто представить меня промышленникам и торговцам, потому что Майами, хоть вам, может, трудно этому поверить, обычный город, где мэр – как и повсюду – считает себя пупом мироздания. Модесто, больший галисиец, чем сам епископ Хельмирес[1], сказал, что промышленников, настоящих промышленников, здесь нет, кроме тех, с которыми я только что познакомился.
Я не стал настаивать, видя, что проку от этого не будет, и направился к кружку, где заметил несколько красивых девушек. Я перепугался, услыхав, как непочтительно отзывались они об Ибсене. Как было не задрожать от гнева мне, человеку, одержимому бесом странствий, когда при мне поносили славного открывателя Южного полюса?
Я сказал им, что до сих пор никто не осмеливался в моем присутствии дурно отзываться ни об Ибсене, ни об Амундсене, ни о Вальтере Скотте, и они как по волшебству умолкли, приберегая свои глупые речи для более удобного случая. Видано ли такое?
Старичок, с дерзкой важностью уверявший, что у него есть дядя-француз, вмешался в разговор и весьма успешно перевел его на темы, далекие от Ибсена – никто больше не рисковал при мне упоминать о нем, – и беседа, спотыкаясь, дошла наконец до различных значений, придаваемых человечеством понятию «достоинство» – как будто у человечества нет более важных дел!
Старичок тараторил без умолку, как настоящий депутат от Марселя или Сент-Этьена, и, так как речь шла о вещах, которых я не понимал, но которые показались мне несовместимыми с добрыми нравами, я оборвал его, сказав, что он уже наплел достаточно глупостей.
Племянник француза попросил меня произнести по буквам слово «глупость», которое он не расслышал, и, когда я исполнил просьбу и по буквам сказал ему: F-o-l-l-у, он замахал руками, обвинил меня в безграмотности, обозвал бродячим тореро, неприкаянным, двурушником и недостойным членом клуба. Я стерпел обиду только потому, что меня в этом обществе пригрели.
Успокоившись, он предложил возобновить беседу, но при условии, что я буду вести себя с достоинством.
Я никогда не претендовал на оригинальные идеи по поводу личного достоинства, хотя всегда думал, что это добродетель сытых. Как бы то ни было, почти не думая, я сымпровизировал длинный спич, который имел большой успех и кончался фразой: «Вы требуете от меня достоинства? Дайте мне денег!» Эта концовка особенно понравилась.
В ту минуту я вспомнил греческого мудреца, кажется, это был Исоселес, сказавшего сенату: «Хотите, чтобы я сдвинул Землю? Да? Так дайте мне точку опоры!»
Возвышенность моих мыслей и изящество выражений, право же, можно было сравнить с красотой Дафниса и Хлои или с силой духа святых Козьмы и Дамиана.
Хвала господу в небесах и его воле! Несколько таких минут, и слава оратора обеспечена.
III
Когда спустя десять лет меня сделали председателем торговой палаты Майами и директором кооперативного магазина филантропического общества, я вдруг в один прекрасный день вспомнил Бетансос.
В душе моей началась ужасная борьба, которая все чаще оборачивалась для нее полным поражением.
Я собрался и уехал.
Но прежде написал записочку секретарю палаты. Там говорилось:
В душе моей началась ужасная борьба, которая все чаще оборачивалась для нее полным поражением.
Я собрался и уехал.
Но прежде написал записочку секретарю палаты. Там говорилось:
Good bye[2].
Ну, кто не знает Серафима:
он в кулинарном деле бог,
и только в котелке Папина
бобы он варит и горох.
***
Под конец рассказа язык у Хуанито стал заплетаться.
– Алкоголь его свалит – таков будет конец! – говорил дон Давид.
– Как это может быть, – в негодовании восклицал дон Лоренсо, – когда он ни одного дела не доводит до конца?
– Алкоголь его свалит – таков будет конец! – говорил дон Давид.
– Как это может быть, – в негодовании восклицал дон Лоренсо, – когда он ни одного дела не доводит до конца?