Геннадий Александрович Семенихин
Утверждение жизни
Герману Титову
Если вам в первый послевоенный год случалось ездить в поездах дальнего следования, вы, должно быть, обратили внимание на то, что пассажиры этих поездов, в особенности фронтовики, гимнастерки и кителя которых украшены боевыми орденами, мало говорят о войне. Да это и не удивительно.
Тот, кто под разрывами фашистских мин ползком пробирался от укрытия к укрытию, кто в тридцатиградусный мороз голыми руками резал колючую проволоку, кто сквозь тучи зенитного огня водил на цель свой штурмовик, – тот неохотно вспоминает о пережитом, для него уже не новом, да и не всегда легком и отрадном. Зато он сразу преобразится, станет словоохотливым и оживленным, как только зайдет речь о его будущей жизни, труде, учебе, любви. Уставший от огня, и дыма, от рева моторов и грохота пушек, от атак и штурмов, он с радостью заговорит о своей седой матери, что ждет его не дождется, о заводских ребятах, с которыми так давно не виделся, или о далекой, «самой лучшей» девушке, любовь к которой он выстрадал в тревожные фронтовые ночи.
Вот почему я, признаться, был удивлен, когда в нашем вагоне вдруг заговорили о войне. Наш скорый поезд шел из Сочи в Москву. За окном бежала широкая южная степь. Дул резкий восточный ветер. Декабрь, холодный и ненастный, ударял в окно мелкими липкими хлопьями снега. Всхлипывали колеса, и паровоз на подъемах то и дело вскрикивал в пустую холодную ночь. Изредка, словно призраки, возникали полустанки и станции, мелькали в темном квадрате окна запорошенные снегом здания, вспыхивали и снова гасли зеленые и красные огоньки, растворяясь в ночной мгле.
Моими спутниками по купе были молодой лсйтенапт с погонами пехотинца и медалью партизана Великой Отечественной войны, высокий широкоплечий летчик с черными, по-цыгански косящими глазами и розовощекая белокурая девушка, при первом взгляде на которую запоминались большие, чуть удивленные, светло-серые глаза, очерченные длинными ресницами. В пути знакомишься быстро, и не успел наш поезд проехать ста километров, как я уже знал, что лейтенанта Фирсова зовут Володей и он партизанил в псковских лесах, что капитан Павел Михеев все четыре года служил в штурмовом авиационном полку, командовал эскадрильей, а Таня (так звали светлоглазую девушку) – его будущая жена.
Чтобы скоротать время, мы решили, пусть каждый расскажет самую интересную, на его взгляд, историю. Начали с меня, затем слово предоставили девушке, а потом очередь дошла до лейтенанта. Фирсов ладонью откинул назад густые волосы, спадавшие на чистый, без единой морщинки, лоб, расстегнул верхний крючок гимнастерки и заговорил тихо, неторопливо. Нужно отдать справедливость, у него была прекрасная дикция, и в полумраке купе каждое слово звучало как-то особенно значительно.
Павел временами затягивался папироской, и мы тогда отчетливо видели лицо рассказчика и его живые глаза.
– Эта история не будет длинной, – заговорил Фирсов, – по то, что я вам сейчас расскажу, никогда не потускнеет, не выветрится из моей памяти. Случилось эго в те дни, когда я партизанил в тылах противника. Не удивляйтесь, что речь зашла опять о войне. Мне кажется, что эта история повествует вообще о твердости человеческого характера в тяжелых испытаниях.
Так вот. Мы шли сквозь леса, преодолевая сугробы смерзшегося снега. Кругом стояли голые, словно раздетые оккупантами деревья. Ночью лес казался страшным.
С виду молчаливый, он таил в себе тысячи шорохов. Выследившие нас гитлеровцы наседали со всех сторон. В морозное небо часто взлетали осветительные ракеты, озаряя лес алыми вспышками. Нами был получен приказ во чтобы то ни стало пробиться из вражеского тыла через линию фронта. Мы приближались к переднему краю, до которого оставалось каких-нибудь десять-пятнадцать километров. Около одной деревушки пришлось задержаться. Командир полка майор Седов, партизанивший в этом районе еще в гражданскую войну, прозванный гитлеровцами «старой лисой» за умение бесшумно и неожиданно совершать внезапные налеты, приказал мне с группой партизан выдвинуться вперед для разведки. И вот мы шли на восток, продираясь сквозь мелкий кустарник.
Северный лес – нежные березы и глухая, запорошенная снегом дорога, – я не забуду их никогда, как не забуду свиста северного ветра. В первой деревне мы ничего не нашли, кроме обгоревших бревенчатых изб с зияющими впадинами окон.
Мы пошли дальше, тщательно соблюдая предосторожность. За деревней дороги не было – снова глухой, молчаливый лес. Шли долго, присматриваясь к многочисленным лыжным следам. Около небольшой лощины, которую нам предстояло перейти, пулеметчик Скиба, наш ротный запевала, веселый украинец с белобрысыми бровями, придержал мепя за руку. «Товарищ командир, ось подивитесь», – сказал он, показывая вниз. На снегу я увидел небольшие красные пятна. «Здесь полз раненый, – снова заговорил Скпба, – чего доброго, наш хлопец».
Кровь была свежая. Мы пошли в чащу по следу. Пятна попадались через каждые два-три шага, вокруг мерзлая корка сугроба была примята. Очевидно, раненый прополз здесь. Я помню, как мы с четырьмя бойцами распутывали обледеневшие ветви, продвигаясь вперед. Помню, что ветер, за несколько минут, перед этим утихший, снова накинулся на нас. Он поднимал целые тучи белой пыли швырял в лицо жесткие комочки. Мы шли тихо, сторожко, внимательно вглядываясь вперед. Вдруг Скиба нырнул в кустарник. «Шлем!» – вырвалось у него негромкое восклицание. Я взял из рук разведчика находку, внимательно рассмотрел ее. Это был самый обычный летный шлемофон, судя по чистой меховой подкладке, почтп новый. Спереди он весь покрылся тонким слоем льда, лед намерз и на меховой обшивке. В одном месте шлем был разорван: можно было предположить, что это след от пули или от маленького зенитного осколка. В том месте где пристегивались очки, и на затылке были вырваны кусочки ваты. Я посмотрел на Скибу и увидел его грустные глаза. «Кокнули парня, – тихо сказал украинец. – Вошла пулька, вышла – и нема людыны!» Я растерянно комкал шлемофон в руках. Тут ко мне недошли два разведчика и доложили, что в нескольких метрах от нас они натолкнулись на обгоревшие останки разбитого самолета.
Один из них протянул мне кусоок обшивки с двумя острыми концами красной звезды. В одно мгновение я представил себе картину случившегося. Очевидно, самолет был сбит фашистскими зенитчиками и упал, не долетев до линии фронта. А пилот… видимо, Скиба не ошибся, когда, протягивая мне найденный шлемофон, сказал: «Вот и все, что от нашего летчика осталось…»
Я долго молчал, вслушиваясь в завывание ветра.
Потом почти машинально сделал несколько шагов вперед.
До сих пор не могу понять, что заставило меня их сделать, но у меня была какая-то твердая внутренняя уверенность, что это так нужно. Я сделал еще один шаг и вдруг увидел на снегу листок белой бумаги. Он лежал у самого ствола молоденькой березки, затвердевшей от лютого холода. Ствол был исцарапан пулями. Я поднял листок. Косые крупные строки, оставленные химическим карандашом. Наверное, летчик писал их здесь, после катастрофы, прислонившись спиной к дереву. Судя но горбатым, пляшущим буквам, он писал их торопливо.
Я прочел письмо, и его слова сразу вошли в мою душу.
Я и сейчас, ношу с собой в кармане гимнастерки письмо незнакомого, но очень близкого мне человека. В тот день я прочитал письмо несколько раз и запомнил его наизусть. Хотите, повторю его?
Лейтенант Фирсов бросил взгляд на нас, словно желая убедиться, внимательно ли его слушаем, и продолжал:
– Вот что писал незнакомый мне летчик. «Сегодня штурмовали фашистский штаб. Он взлетел на воздух. На обратном пути обстреляли зенитки. Прямое попадание в мотор, и вот я сижу у обломков сгоревшего самолета, обессиленный, злой. Если со мной что случится, все равно кто-нибудь из местных жителей, наших добрых советских людей, найдет и сохранит для тебя эту записку. Но ты не пугайся. Я не собираюсь умирать. Я хочу жить, чтобы увидеть тебя снова. У меня пистолет ТТ и четыре обоймы, да еще компас. Вокруг – дикий молчаливый лес.
Может быть, за первой кочкой меня подстерегает фашистский автоматчик. Но я хочу жить и буду жить. Я буду жить, потому что еще не вое счеты свел с гитлеровцами, потому что у меня горячее сердце, с которым я пройду сквозь дым и огонь сражений и в котором никогда не угаснет любовь к тебе. Я вернусь, верь!»
А дальше стояло «твой», и больше ни слова. Ни фамилии, ни имени, ни адреса. Наверное, раненый летчик не успел дописать.
Мы слушали лейтенанта внимательно, особенно капитан, который, как мне казалось, не смел лишний раз моргнуть.
– Вот, посмотрите, – сказал лейтенант, доставая из кармана гимнастерки сложенный вчетверо листок бумаги, – такое письмо я не только своим детям, когда они вырастут, читать буду, но все сделаю, чтобы и до правнуков оно дошло.
Листок уже успел пожелтеть, но в правом углу, чуть повыше горбатых, небрежно написанных строчек, можно было увидеть светло-коричневые пятна.
Капитан взял листок, поднес к глазам и долго смотрел на него. А лейтенант тем временем продолжал свой рассказ:
– Так вот, я прочитал это письмо своим бойцам, и сразу каждый из них стал как-то молчаливее, строже.
Бойцы (я это чувствовал) думали о погибшем. Я хотел было предложить им найти тело убитого летчика и похоронить его по-братски, но в это время кто-то отчаянно крикнул «противник!» и в воздухе засвистели пули. Нас окружали. Когда я обернулся, то увидел, что справа и слева на нас бегут чужие вооруженные люди. Сначала все мы оторопели от неожиданности, и даже неробкий Скиба как-то съежился и пробормотал: «Видать, конец.
Ну что же, умрем, как нужно!» Во мне проснулась неожиданная ярость, и я закричал: «Мы не имеем права умирать! Вы слышите! Мы верим в жизнь и должны бороться за победу до последних сил, как этот летчик! Вперед, товарищи!»
Какая сила утверждения жизни была в словах письма неизвестного летчика! Она переселилась в нас, и, не раздумывая больше, мы ответили на огонь. Нас было з несколько раз меньше, чем врагов, но мы дрались с молчаливым упорством. Метель прекратилась, а мороз усилился. Было так холодно, что пальцы примерзли к студеной стали оружия. Кончились патроны. Тогда мы поднялись и пошли на фашистов врукопашную. Скиба первым запел старую матросскую песню «Варяг», и все его поддержали. Весельчак и запевала, он был страшен в эту минуту. Высокий, с обветренным лицом и широко раскрытыми глазами, он шел вперед с какой-то мрачной решимостью. Когда мы ринулись бегом на противника, он начал отступать. Оказалось, что нам на выручку подоспел партизанский батальон…
Лейтенант помолчал, достал из портсигара папиросу и закурил.
– Это еще не все, – сказал он, как бы отвечая на мой молчаливый вопрос.
– После боя я пришел на старое место. Трупа летчика мы так и не обнаружили. Но перед тем как уйти оттуда, я подошел к березе, возле которой поднял листок, и вырезал пятиконечную звезду.
С тех пор я не был на этой дороге. Но если мне снова удастся попасть в те места, я обязательно найду эту израненную тонкую березу…
Струйка дыма медленно поднималась вверх. Мы молчали. Я видел, как вздрагивали плечи девушки, видел почемневшие глаза летчика.
– Значит, вы так и не знаете, куда девался сбитый летчик? – спросил капитан.
– Нет, не знаю, – ответил Фпрсов.
– Осколком зенитного снаряда этот летчик был раной в плечо, – тихо сказал капитан, – обычная трагедия штурмовика. Самолет взорвался, а раненый летчик остался на вражеской земле. Силы почти поитнули его, когда добрался он до опушки леса и встретил бедпо одетого крестьянского мальчика. Вероятно, таким страшным было окровавленное лицо летчика, что мальчик отшатнулся.
А раненый протянул к нему руку и со злостью, почти в бреду закричал:
«Слушай, ты русский? Если русский, ты должен меня спасти. Я не прошу, я требую! Ты обязан накормить меня и спрятать, а потом, когда окрепну, проводишь ча линию фронта, чтобы я снова мог бомбить и штурмовать фашистов».
Мальчик успокоился, поняв, что страшный окровавленный человек – действительно русский летчик. А потом две ночи в холодном амбаре, трудный путь через линию фронта и вылеты, снова вылеты. После этого случая этот летчик еще восемьдесят восемь раз летал на штурмовку, был награжден тремя боевыми орденами и кончил тем, что штурмовал район рейхстага в Берлине.
– Значит, это были вы? – взволнованно прервал его Фирсов.
Капитан Михеев смотрел на листок бумаги широко раскрытыми глазами, и его смуглое, огрубевшее от ветра лицо с глубоко тянувшейся по правой щеке к подбородку складкой словно застыло. Мне показалось, может быть только показалось, что в ото мгновение летчик вдруг сразу стал старше на десять – пятнадцать лет. Видно, в одну минуту вспомнил он все пережитое, и это суровое воспоминание заслонило все окружающее, и капитан совершенно забыл о рассказе Фирсова, не слышал ритмичного постукивания колес и коротких гудков паровоза перед большой станцией. Очнувшись, после долгого молчания, он негромко заговорил:
– Да. Я. И, как видите, вы напрасно искали несуществующее мертвое те то. Я выжил в те страшные дни наперекор всему: фашистам, ветру, морозу, болевшей ране. О, как я тогда хотел, чтобы фашисты почувствовали на себе силу моих бомб и пушечных очереден, ведь я еще не до конца, свел с ними счеты. Я действительно рвался тогда к жизни!
Капитан вздохнул, словно гора свалилась с его плеч.
Глубокие, внезапно появившиеся морщины так же внезапно разгладились на его лице, и оно сразу стало моложе и добрее.
И только Таня, которая в продолжение всего рассказа сидела молча, с застывшими, немигающими глазами теперь испуганно жалась к летчику, обеими руками держа его локоть.
– Как хорошо, что все это уже было! – вырвалось у нее глухое восклицание, но руки продолжали еще крепче сжимать локоть Михеева. Казалось, девушка боялась, что и сейчас его жизни еще угрожала опасность.
– Да. Уже было, – тихо проговорил за ней летчик. – Пора бы тебе и успокоиться, птаха, – прибавил он нежно.
Девушка положила голову на его плечо и застенчиво улыбнулась:
– Нет. Когда ты говоришь об этом, я всю жизнь буду испытывать страх. J Капитан широкой твердой ладонью провел по ее волосам:
– Погоди, привыкнешь.
Словно впервые посмотрел я на своего соседа по купе, стараясь найти в его облике какие-то новые, необыкновенные черты. Но лицо летчика, оттененное цыганскими бровями, было спокойным и обычным. Он осторожно погладил руку своей спутницы и, обращаясь к нам, сказал:
– А вот она и есть та девушка, которой предназначалось письмо. Представься, Татьяна, товарищам офицерам.
– Очень я рад нашему знакомству, – обратился к Тане пехотинец, протягивая руку. – А с вами, товарищ капитан, давайте уговоримся, что свое письмо… ну, то самое, вы подарите мне в знак дружбы. Достаточно будет взглянуть на листок, чтобы в моей памяти снова воскресли леса, болота, незнакомая береза… словом, все события того дня, и я снова вспомню о вас, о человеке, который полз по снегу, зажимая рукой рану, и так горячо вери, в жизнь. Понимаете, что таким твердым, уверенным в своей поступи по жизни нужно быть не только на войне, но всегда и везде. Тогда никакие трудности не будут страшны, тогда все одолеешь.
Капитан Михеев пристально посмотрел на Фирсова и вернул ему потрепанный листок.
– Пожалуй, вы правы, – сказал он, – об этом нельзя забывать. Тем более, раз вы хотите сохранить этот документ для потомков.
Лейтенант горячо пожал ему руку. В купе наступила неожиданная тишина. Казалось, каждый погрузился в свои думы. Девушка смотрела в окно Летчик сосредоточенно сбивал пепел с гаснущей папиросы. Молчал я, молчал и Фирсов. И посторонний человек, вошедший в купе, никогда бы не мог подумать, что только что перед мысленным взором этих людей пронеслась волнующая страница пережитого.
Октябрь 1945 г.