Семенов Юлиан Семенович
Бирюсовая коса
Ю.Семенов
Бирюсовая коса
В Волге купаются звезды. Когда по самой середине проходит танкер, звезды исчезают, а вместо них появляются на воде стремительные голубые молнии. Они налетают друг на друга, раскалываются, снова соединяются, а потом, когда проходит последняя волна, зыбко и таинственно пропадают. И снова звезды купаются в Волге, и снова река спокойна и безмятежна.
На тони - маленьком участке песчаной косы, где обосновалась рыболовецкая бригада,- в молчании стоят люди. Они стоят плечом к плечу, настороженные и спокойные, будто сошедшие с кентовских линогравюр. Они следят за катерком, который ушел метать невод. Он уже не слышен, этот маленький катерок. Видны только два его глаза - красный и отчаянно-зеленый, будто кошачий.
Начальник трех тоней Стариков стоит чуть поодаль. Он неторопливо курит и смотрит в ту сторону, где работают люди. Я слежу за ним и никак не могу понять, куда же он смотрит. Темно ведь, ни зги не видно. Ночь остается ночью, смотри ее просто глазом или в бинокль. Я смотрю на Старикова, наблюдающего за рыбаками в полной темноте, и смеюсь.
- Ты чего? - спрашивает он. - На Машуню смотришь, что ль?
- На кого?
- Да на Машуньку... Слева она стоит, около Кузьмича. Черт девка руками машет, а ведь не работает ни-ни.
- Неужто видишь?
- А чего!.. Вижу, конечно. Не видал бы, не говорил.
Я иду к рыбакам удостовериться. И действительно ведь видит! Машуня, голубоглазая красавица, еле притрагивается к канату, которым подтягивают невод. За нее вовсю тянет Пашка.
- Марья! - негромко кричит с косы Стариков.- Ты давай!
- Странно вы говорите, Николай Трофимович,- отзывается Машуня певучим и томным голосом,- я замаялася вся, а вы попрекаете.
- Я те попрекну на зарплате,- усмехается Стариков и, чиркнув спичкой, закуривает. - Ишь, нашла Пашку - жилы с него вить!
- Работает она, - обиженно говорит Пашка, - чего напраслину-то говорите?..
Стариков идет к лодке фонарщика Акима.
- Вылазь, - говорит он парню, - я сам.
И уплывает в кромешную темноту.
Потом лодку со Стариковым подтягивают к берегу. Он цепко держит веревки огромного "кошеля" и говорит:
- Есть вроде бы маленько...
В кошеле мечутся здоровенные осетры, каждый килограммов на сто.
- Ага! - кричит Стариков торжествующе и по-мальчишески радостно. Пошла, чертяка!
Нагнувшись, он хватает здоровенного осетра за "усы", вскидывает его на грудь, целует рыбу в брюхо и, охнув, кидает на дно баркаса, подогнанного фонарщиком Акимом.
После Стариков уходит к своей лодке, нахмуренный и серьезный. Он садится к рулю и говорит бригадиру Кузьмичу скучным голосом:
- Ну, давай! Держи в таком ключе.
Он обманывает меня, Кузьмича и себя самого, когда говорит таким скучным голосом.
Я-то знаю, как он рад, я-то вижу, что в глазах у него - как в реке звезды! А он не видит свои глаза и поэтому говорит сухо и скучно:
- Пока, до свиданья. На левый берег поеду. К утру вернусь.
Подружка моя осетра поймала!
За жабры взяла и к груди прижала!
вдруг отчаянно-высоко и смешливо заводит Машуня. Стариков качает головой, хочет сохранить обычную свою серьезность, но не может. Он наклоняется к мотору баркаса и, закрывшись плечом, тихонько смеется...
Пойманных осетров хранят в прорезях - в маленьких баркасах, заполненных водой почти до самого борта.
Рано утром две такие прорези Пашка и Машуня погнали на приемный пункт. Машуня стояла на корме, лущила семечки и грелась на солнце, а Пашка обливался потом, отталкиваясь шестом: как-никак, а две прорези - не одна. В каждой штук по двадцать осетров.
Солнце поднималось над рекой, разгоняя белый клочковатый туман. Камыши из грязно-серых делались зелеными, а река становилась по-особому легкой и прозрачной, утренней.
На приемном пункте - большой барже, к которой подогнано штук тридцать прорезей под улов стариковских тоней, - стоит Ленька-приемщик здоровенный рыжий детина.
На правой руке у него вытатуировано: "Нет счастья в жизни", а на левой, с грамматической ошибкой: "Ни забуду мать родную".
Ленька стоит в позе Наполеона, скрестив руки на большом животе, и смотрит на приближающиеся прорези Машуни и Пашки. Потом он отходит к весам, сливает на них ведро воды, достает из маленького сейфа бумагу с карандашом, все это кладет на стол и сверху придавливает подковообразной гирей.
- Здоров, акула! - кричит Пашка, уцепившись за борт баржи. Кряхтя, он подводит обе прорези вплотную к приемному пункту, заматывает канат за большой чугунный шпиндель и потом легко вспрыгивает к Леньке.
Ленька хмыкает под нос и рассматривает Машуню, не отвечая на Пашкино приветствие.
- Здравствуй, детка, - говорит он тонким голосом. - Привезла рыбку?
- Привезла, - отвечает Машуня. - Пузо бы подтянул, смотреть противно!
- А ты не гляди.
- Ишь, приказывать будет!..
- А чего? Женщина приказ любит, - смеется Ленька, - у ней характер, как у ефрейтора.
- Давай, давай, - сердито говорит Пашка, надевая рукавицы, - рыбу принимай!
И спрыгивает вниз, в прорезь. Он хватает осетров за "усы", поднимает и перебрасывает их на баржу. Машуня подхватывает рыбу и кидает на весы. Ленька орудует гирями, потом кидается к столу и быстро записывает вес на замусоленный клочок бумаги.
Машуня, утирая со лба пот, подходит к столу, смотрит на Ленькины хитрые записи и говорит:
- Там сто двадцать килограммов было, а ты сто записал...
Пашка настораживается, а Ленька сразу поднимает крик:
- Где сто двадцать? Где сто двадцать-то? Видала, что ль? Считать умеешь? Тоже - сто двадцать!
- Смотри, арифмометр, - говорит Пашка, - доиграешься с нашим рабочим долготерпением.
- Что доиграюсь-то? Чего говоришь-то? - продолжает кричать Ленька, перебрасывая уже взвешенных осетров с весов в свои прорези. Он торопится перебросить рыбу, чтобы Пашка не заставил его перевешивать еще раз. Если перевесить еще раз, будет скандал, а скандала Ленька как огня боится.
И снова Пашка выбрасывает на палубу осетров, и снова Машуня кладет их на весы, и снова Ленька мечется от гирь к столу и пишет быстро и невнятно хитрые колонки цифр на замусоленном кусочке бумаги.
- Паш! - кричит Машуня. - Снова обдул! Тут двести было, а он сто семьдесят выписал!
Пока Пашка забирается на баржу, Ленька, подтянув живот, с невероятной для человека его комплекции быстротой успевает перебросить в свои прорези трех самых больших осетров. Как говорится, концы в воду. И сразу же переходит в наступление.
- Чего говоришь-то? - вопит он. - Видала, что ль? Двести, тоже говорит! Эх, люди.
Ленька сокрушенно машет рукой, лицо у него делается скорбным и обиженным. Он садится на табурет и горестно вздыхает. А потом уже совсем другим голосом - усталым и безразличным - говорит:
- Сами взвешивайте. Нет моего желания терпеть от вас обиды.
Пашка вопросительно смотрит на Машуню.
- Может, это, - спрашивает он, - не то увидела что-нибудь, а?
Машуня презрительно отворачивается от Пашки, и все начинается сначала: Ленька суетится, Машуня уличает его, а Пашка то свирепеет, то теряется, глядя на жалкое лицо приемщика.
Вся рыба сдана. Пашка с Машуней уезжают. Ленька достает из прорези осетра, ловко протыкает желтое волглое брюхо рыбы специальной иглой, смотрит ее на свет, есть ли икра, и лихо вспарывает осетра кинжалом. Потом достает грохотку - сетку, сделанную из воловьих жил, - пробивает через нее икру, заливает ее соленым кипятком, отжимает воду через тугую марлевую тряпку и прячет два килограмма паюсной икры, похожей по форме на деревенский каравай, в большую оцинкованную кастрюлю под стол.
Стариков приезжает к нему на приемный пункт через час. Он устал, потому что ночь была бессонной. Но в Старикове нет усталости. Он смотрит на Леньку, щурясь, долго раскуривает сигарету, а потом, сев к столу, спрашивает:
- Чем угощать будешь?
Ленька вздыхает и скорбно улыбается.
- Какое уж там угощение! - тихо и жалостливо говорит он. - С утра сухарь пожевал, и все. Дал бы хоть пару щучек на котел, голодный целый день хожу!
- Двух щучек дам.
- Спасибо тебе, Николай Трофимыч, душевный ты человек.
- А водки нет?
- Откуда, Николай Трофимыч? Месяц, как в рот не беру.
Тяжелый, скорбный вздох исторгается из Ленькиной мощной груди.
- Сколько наши сдали? - спрашивает Стариков.
- Да разве упомнишь!..
- И не надо. Ты документ покажи.
Ленька начинает копаться в обрывках каких-то бумажек, лицо у него сосредоточенно, на лбу морщины, а в глазах живейший, трепетный интерес. Стариков смотрит на него, посмеиваясь. Ленька убегает, возвращается со счетами, начинает греметь костяшками, многозначительно покашливать, еще больше морщить маленький лоб и еще жалостливее вздыхать.
Потом он осторожно подвигает Старикову ворох бумажек и говорит:
- Вот. Тут все, как в аптеке.
Стариков закуривает, бросает спичку в Волгу, следит за тем, как вода затягивает спичку под баржу, и коротко приказывает, даже не заглянув в Ленькины хитрые записи:
- Припиши двести килограммов!
- Чего! Зачем? - вопит Ленька. - Тоже сказали!
- Цыц! - останавливает его Стариков и поднимается со стула. - Я тебе не Машуня, у меня нервы крепкие.
- Чего? Двести! Тоже скажете! Двести! Там, может, всего сорок нехватка, так от гирь же...
- Цыц! - снова останавливает его Стариков. - Как тебя, ворюгу такого, не сажают?
Ума не приложу. Пиши, что уворовал. Пиши еще двести килограммов, гад!
Ленька сопит, жалостливо вздыхает, а потом деловито сморкается и предлагает:
- Ну, полтораста. Честно, от всего сердца.
- Двести! - коротко приказывает Стариков.- Не вводи в грех!
Ленька дописывает двести килограммов и чуть не плачет от злости.
- Тоже кричит еще! - причитает он. - А чего, они сами согласны были...
- Цыц! - вдруг выйдя из себя, орет Стариков. - Они дураки вареные, а ты дерьмо!
Стариков рывком поднимается из-за стола, зацепляет ногой кастрюлю, кастрюля падает, и на палубу вываливается большой кусок паюсной икры. Ленька пятится к двери своей маленькой конторки. Стариков морщится, как от боли, и говорит:
- Это я в детсад заберу. Еще раз найду - утоплю к черту, конопатая сволочь.
Понял? - гремит он. - Или прояснить?
- Не надо, - решительно отвечает Ленька и прячется в конторке.
Стариков долго молчит, разглядывая свои сапоги, а потом говорит тихо и убежденно:
- Последние дни доживаешь, Ленька.
- Это почему? - интересуется тот из своего укрытия.
- Потому, что объявим мы вам отечественную войну. Не шучу я.
Стариков забирает кастрюлю с икрой и спрыгивает в свою лодку. Ленька, расхрабрившись, выскакивает из конторки и кричит:
- Кастрюля моя, отдай!
- Нет тут ничего твоего, - отвечает Стариков, - тут все наше.
Солнце стоит в зените. Солнце смеется, и река смеется, и Стариков смеется.
Только Ленька чуть не плачет и тяжело сопит, сжимая пальцы в кулаки от бессильной, трусливой ярости...
Костер, словно голодный щенок, лижет котел опасливо и жадно. В котле беснуется уха. От нее исходит сумасшедший запах реки, лука и чего-то еще, непонятного, но выразительно вкусного, дразнящего аппетит. Так хочется поскорее отведать ухи, что от нетерпения чешутся пальцы. Бригадир Кузьмич зачерпывает половником самую гущу, дует на звездное озерко ухи, осторожно "берет на губу", медленно, вдумчиво пробует и говорит, будто хирург ассистенту:
- Машуня, соль!
Девушка протягивает ему кулек с солью. Кузьмич густо присаливает уху, поясняя:
- Всякое блюдо своей остроты требует. Соль, она от турок идет. А турок без соли - сплошной христианин, и нет ему никакого почету от соплеменников.
- Это почему так?
- Черт его знает! - весело и как-то удивленно улыбается Кузьмич. Точно не знаю, а присочинять неохота, руки устали.
- А вы что, руками присочиняете?
- На земле все от рук, - убежденно отвечает Кузьмич. - Сказку ведь тоже записать надо. Выдумать всякий выдумает, вон я внукам такие колена загибаю, самого аж мурашки по коже дерут. А написать не могу, сплошное заявление получается, а не сказка. Ну, а пишут-то чем? Рукой. То-то и оно. Машуня, - просит Кузьмич, попробовав ухи еще раз, - давай-ка лучку покроши, а то перца я много завалил, горечь под язык бьет...
Проходит минут десять, Кузьмич еще раз прикладывается к половнику и весело объявляет:
- Артель! Прошу угощаться!
После ухи рыбаки располагаются отдохнуть на самом берегу. Ждут катера, который привезет смену. Курят, смотрят в небо, лениво перебрасываются медленными словами. Кузьмич поворачивается ко мне и видит, как Пашка с Машуней обнимаются около лебедки. Он смотрит на них, а потом говорит:
- Молодой. Его никакая материальная часть семейного обстоятельства не касается.
Оттого играет. А смотреть на них приятно: чисто балуют, уважительно к людям. В любви, - наставительно поучает Кузьмич, - уважение к людям большую роль имеет. А нет?
Я соглашаюсь с ним.
- Если задремлю, - просит он, - побуди, как услышишь катер, ладно?
- Ладно.
Он поворачивается на бок, подставляет солнцу свою белую спину, всю в мелких - на счастье - родинках, и засыпает.
Она приехала на тоню одна, в своей аккуратной двухцветной лодочке, чуть раньше остальных рыбаков второй смены. Она была в брюках, высоких резиновых сапогах и мужской рубашке. Шла по косе спокойно, с достоинством, видимо, понимая, что ей, такой красивой и ладной, нельзя идти как-либо иначе.
- Это кто? - спросил я фонарщика Акима.
- Настасья.
Женщина отошла на край косы, разделась там и, оставшись в купальнике, легла на горячий песок.
- Больших душевных качеств женщина, - сказал Аким, - несмотря на внешнюю красоту.
- Почему?
- Так... - ответил Аким неопределенно и вздохнул.
Я поднялся и пошел на край косы, к Настасье. Подошел к ней, присел рядом и сказал:
- Здравствуйте.
- Здравствуйте, - ответила женщина и весело посмотрела на меня. - Что бороду-то носите? Никак из верующих?
- Да нет.
- Баловство, значит.
Плавает Настасья так же, как говорит: спокойно и уверенно. Движения полных, сильных рук сдержанны и точны; голову она отворачивает от волны неторопливо, ладони сложены лопаточкой, как при знакомстве; и еще она все время улыбается, когда плывет, загадочно и чуть смущенно. Потом она замечает лодку Старикова. Он едет сюда, чтобы посмотреть работу второй смены. Настасья замечает Старикова и стремительно поворачивает к берегу. Она выскакивает из воды, хватает свою одежду и убегает в камыши переодеваться.
Стариков приехал не один. С ним Колька, Сережка и Женька. Колька и Сережка - трехлетние двойняшки. Женька постарше, ей уже шесть. Волосы у нее русые, вьющиеся, стоят торчком, как у Вана Клиберна. Нос пуговкой, обгорелый, глазенки начальственно прищурены и строги.
- Коль! Серега! - кричит она сразу же, как только отец перетащил их всех на берег. - В камыша не ходите, там змеи жалятся!
Колька с Серегой и не думают идти в "камыша", но Женьке страсть как хочется покомандовать. И когда братья, сбросив трусишки, бегут в реку, Женька подходит к берегу и начинает сердитым голосом покрикивать:
- Далеко не лазить! Ямина там!
Из камышей выходит Настасья. Она сейчас совсем другая. И когда она здоровается со Стариковым, я замечаю, что и голос у нее совсем другой, не то что пятнадцать минут назад. Стариков на ее приветствие отвечает глухо:
- Здравствуй, Настасья.
Женщина останавливается рядом и заглядывает в его лицо. Стариков сразу же лезет за сигаретой, закуривает, потом отворачивается и принимается сосредоточенно и деловито разглядывать свои сапоги.
- Как улов-то ночью? - спрашивает Настасья.
- Ничего.
- Не выспались, верно?
- Да нет, поспал.
- А усталый с виду.
- Нет, ничего.
- У нас побудете или домой?
Стариков отвечает не сразу. Он кашляет и говорит:
- Да уж и не знаю...
Потом они смотрят друг на друга. Лицо у Старикова сейчас доброе, беспомощное, а оттого очень молодое.
Я вижу, как они неотрывно смотрят друг на друга. А потом я вижу, как взгляд женщины переходит на Женьку, которая по-прежнему командует Серегой и Колькой.
Настасья смотрит на Женьку, а Стариков - неотрывно - на нее. Женька чувствует на себе взгляд, оборачивается, видит рядом с отцом Настасью и звонко кричит:
- Здравствуйте!
- Здравствуй, Женечка! - отвечает Настасья.
- Купаю вот неугомонных, - деловито сообщает Женька, - посинели, а вылазить не хотят. Настасья говорит Старикову:
- Вы б ехали, пожалуй. Закупались ребята, простынут...
Говорит она сейчас медленно и жестко. Стариков поднимает острые плечи и идет к лодке.
- А ну, пацаны! - командует он. - Марш в лодку! Домой едем! - Он берет ребят, переносит их в лодку и садится к мотору.
- Папка, - слышит он жалобный, обиженный голосок дочери, - а меня-то?
Он забыл перенести Женьку, она стоит на берегу и чуть не плачет. Стариков подходит к ней, вскидывает ее высоко над головой, вздыхает, целует дочку в лоб и сажает рядом с ребятами. Настасья стоит на косе и смотрит вслед лодке Старикова, которая становится все меньше и меньше...
Фонарщик Аким толкает меня локтем в бок и спрашивает:
- Видал, какие дела? Матери-то у них нет. Понял?
- Понял.
- Ничего-то мы с тобой не поняли, - убежденно возражает Аким. - Мы посторонние наблюдатели. Дурни дурнями! Так-то, борода...
Стариков везет меня на пристань Бирюсовая коса. Скоро придет пароход, на котором мне надо уезжать в Астрахань. Стариков сидит у руля и говорит:
- Смешное дело, кажется, а вглядись - большой в нем смысл. Понимаешь, взял я в библиотеке книгу де Мопассана, рассказы и повести. Читаю - про любовь.
Интересно, конечно. Но песни нету. А без песни только крокодил любит. Однако читаю. Черт, может, думаю, у них так заведено, у французов-то. А потом попался мне рассказ про рыбаков. Как там одному парню руку канатом срезало, только чтоб снастя не терять с уловом. Долго я думал про этого парня, про безрукого. И решил в нашу газету статью написать о нем. Написал. А мне оттуда ответ: мол, то, о чем вы пишете, было в капитализме, и ничего хорошего в этом нету. - Стариков усмехается и продолжает: Капитализм, он, обратно, капитализмом, не в этом суть рассказа заключена. Брат братиной же рукой жертвует, чтоб свое добро спасти.
Свое. Вот в чем его суть. Ну ладно, а если добро наше? Если снастя моей тони принадлежат? Как при социализме надо поступать? Снастя резать? А может, руку? Я тут моим рыбакам-то на политзанятиях этот рассказ три раза читал. Горячились люди. А я люблю, когда горячатся, без этого не жизнь, а сплошной студень. Жизнь, она, брат, как шевиот, всегда две стороны имеет...
Стариков прислушивается, щурит глаз и говорит:
- Через полчаса твой придет - слышь, гудит? Очень я люблю слушать, как пароходы гудят, - сердце щемит, а радостно. Отчего так, а?
Пароход идет в Астрахань. Он идет ночью, останавливаясь у маленьких деревянных пристаней. Названия своеобычны, как и весь этот край: Мумыры, Оля, Оранжерейное, Икряное...
Даже ночью на пристанях людно. Пожилые рыбаки и рыбачки смотрят, кто едет, куда едет и зачем. Молодежь танцует под радиолу. Мальчишки ныряют с пристани в темную маслянистую воду.
Когда людно, тогда хорошо. Многоголоса сейчас дельта Волги и звонка. Радость здесь во всем: и в реке, и в людях, и в путине, и в ночном звездном небе, и в утреннем солнце. Надо только всегда эту радость видеть.
Бирюсовая коса
В Волге купаются звезды. Когда по самой середине проходит танкер, звезды исчезают, а вместо них появляются на воде стремительные голубые молнии. Они налетают друг на друга, раскалываются, снова соединяются, а потом, когда проходит последняя волна, зыбко и таинственно пропадают. И снова звезды купаются в Волге, и снова река спокойна и безмятежна.
На тони - маленьком участке песчаной косы, где обосновалась рыболовецкая бригада,- в молчании стоят люди. Они стоят плечом к плечу, настороженные и спокойные, будто сошедшие с кентовских линогравюр. Они следят за катерком, который ушел метать невод. Он уже не слышен, этот маленький катерок. Видны только два его глаза - красный и отчаянно-зеленый, будто кошачий.
Начальник трех тоней Стариков стоит чуть поодаль. Он неторопливо курит и смотрит в ту сторону, где работают люди. Я слежу за ним и никак не могу понять, куда же он смотрит. Темно ведь, ни зги не видно. Ночь остается ночью, смотри ее просто глазом или в бинокль. Я смотрю на Старикова, наблюдающего за рыбаками в полной темноте, и смеюсь.
- Ты чего? - спрашивает он. - На Машуню смотришь, что ль?
- На кого?
- Да на Машуньку... Слева она стоит, около Кузьмича. Черт девка руками машет, а ведь не работает ни-ни.
- Неужто видишь?
- А чего!.. Вижу, конечно. Не видал бы, не говорил.
Я иду к рыбакам удостовериться. И действительно ведь видит! Машуня, голубоглазая красавица, еле притрагивается к канату, которым подтягивают невод. За нее вовсю тянет Пашка.
- Марья! - негромко кричит с косы Стариков.- Ты давай!
- Странно вы говорите, Николай Трофимович,- отзывается Машуня певучим и томным голосом,- я замаялася вся, а вы попрекаете.
- Я те попрекну на зарплате,- усмехается Стариков и, чиркнув спичкой, закуривает. - Ишь, нашла Пашку - жилы с него вить!
- Работает она, - обиженно говорит Пашка, - чего напраслину-то говорите?..
Стариков идет к лодке фонарщика Акима.
- Вылазь, - говорит он парню, - я сам.
И уплывает в кромешную темноту.
Потом лодку со Стариковым подтягивают к берегу. Он цепко держит веревки огромного "кошеля" и говорит:
- Есть вроде бы маленько...
В кошеле мечутся здоровенные осетры, каждый килограммов на сто.
- Ага! - кричит Стариков торжествующе и по-мальчишески радостно. Пошла, чертяка!
Нагнувшись, он хватает здоровенного осетра за "усы", вскидывает его на грудь, целует рыбу в брюхо и, охнув, кидает на дно баркаса, подогнанного фонарщиком Акимом.
После Стариков уходит к своей лодке, нахмуренный и серьезный. Он садится к рулю и говорит бригадиру Кузьмичу скучным голосом:
- Ну, давай! Держи в таком ключе.
Он обманывает меня, Кузьмича и себя самого, когда говорит таким скучным голосом.
Я-то знаю, как он рад, я-то вижу, что в глазах у него - как в реке звезды! А он не видит свои глаза и поэтому говорит сухо и скучно:
- Пока, до свиданья. На левый берег поеду. К утру вернусь.
Подружка моя осетра поймала!
За жабры взяла и к груди прижала!
вдруг отчаянно-высоко и смешливо заводит Машуня. Стариков качает головой, хочет сохранить обычную свою серьезность, но не может. Он наклоняется к мотору баркаса и, закрывшись плечом, тихонько смеется...
Пойманных осетров хранят в прорезях - в маленьких баркасах, заполненных водой почти до самого борта.
Рано утром две такие прорези Пашка и Машуня погнали на приемный пункт. Машуня стояла на корме, лущила семечки и грелась на солнце, а Пашка обливался потом, отталкиваясь шестом: как-никак, а две прорези - не одна. В каждой штук по двадцать осетров.
Солнце поднималось над рекой, разгоняя белый клочковатый туман. Камыши из грязно-серых делались зелеными, а река становилась по-особому легкой и прозрачной, утренней.
На приемном пункте - большой барже, к которой подогнано штук тридцать прорезей под улов стариковских тоней, - стоит Ленька-приемщик здоровенный рыжий детина.
На правой руке у него вытатуировано: "Нет счастья в жизни", а на левой, с грамматической ошибкой: "Ни забуду мать родную".
Ленька стоит в позе Наполеона, скрестив руки на большом животе, и смотрит на приближающиеся прорези Машуни и Пашки. Потом он отходит к весам, сливает на них ведро воды, достает из маленького сейфа бумагу с карандашом, все это кладет на стол и сверху придавливает подковообразной гирей.
- Здоров, акула! - кричит Пашка, уцепившись за борт баржи. Кряхтя, он подводит обе прорези вплотную к приемному пункту, заматывает канат за большой чугунный шпиндель и потом легко вспрыгивает к Леньке.
Ленька хмыкает под нос и рассматривает Машуню, не отвечая на Пашкино приветствие.
- Здравствуй, детка, - говорит он тонким голосом. - Привезла рыбку?
- Привезла, - отвечает Машуня. - Пузо бы подтянул, смотреть противно!
- А ты не гляди.
- Ишь, приказывать будет!..
- А чего? Женщина приказ любит, - смеется Ленька, - у ней характер, как у ефрейтора.
- Давай, давай, - сердито говорит Пашка, надевая рукавицы, - рыбу принимай!
И спрыгивает вниз, в прорезь. Он хватает осетров за "усы", поднимает и перебрасывает их на баржу. Машуня подхватывает рыбу и кидает на весы. Ленька орудует гирями, потом кидается к столу и быстро записывает вес на замусоленный клочок бумаги.
Машуня, утирая со лба пот, подходит к столу, смотрит на Ленькины хитрые записи и говорит:
- Там сто двадцать килограммов было, а ты сто записал...
Пашка настораживается, а Ленька сразу поднимает крик:
- Где сто двадцать? Где сто двадцать-то? Видала, что ль? Считать умеешь? Тоже - сто двадцать!
- Смотри, арифмометр, - говорит Пашка, - доиграешься с нашим рабочим долготерпением.
- Что доиграюсь-то? Чего говоришь-то? - продолжает кричать Ленька, перебрасывая уже взвешенных осетров с весов в свои прорези. Он торопится перебросить рыбу, чтобы Пашка не заставил его перевешивать еще раз. Если перевесить еще раз, будет скандал, а скандала Ленька как огня боится.
И снова Пашка выбрасывает на палубу осетров, и снова Машуня кладет их на весы, и снова Ленька мечется от гирь к столу и пишет быстро и невнятно хитрые колонки цифр на замусоленном кусочке бумаги.
- Паш! - кричит Машуня. - Снова обдул! Тут двести было, а он сто семьдесят выписал!
Пока Пашка забирается на баржу, Ленька, подтянув живот, с невероятной для человека его комплекции быстротой успевает перебросить в свои прорези трех самых больших осетров. Как говорится, концы в воду. И сразу же переходит в наступление.
- Чего говоришь-то? - вопит он. - Видала, что ль? Двести, тоже говорит! Эх, люди.
Ленька сокрушенно машет рукой, лицо у него делается скорбным и обиженным. Он садится на табурет и горестно вздыхает. А потом уже совсем другим голосом - усталым и безразличным - говорит:
- Сами взвешивайте. Нет моего желания терпеть от вас обиды.
Пашка вопросительно смотрит на Машуню.
- Может, это, - спрашивает он, - не то увидела что-нибудь, а?
Машуня презрительно отворачивается от Пашки, и все начинается сначала: Ленька суетится, Машуня уличает его, а Пашка то свирепеет, то теряется, глядя на жалкое лицо приемщика.
Вся рыба сдана. Пашка с Машуней уезжают. Ленька достает из прорези осетра, ловко протыкает желтое волглое брюхо рыбы специальной иглой, смотрит ее на свет, есть ли икра, и лихо вспарывает осетра кинжалом. Потом достает грохотку - сетку, сделанную из воловьих жил, - пробивает через нее икру, заливает ее соленым кипятком, отжимает воду через тугую марлевую тряпку и прячет два килограмма паюсной икры, похожей по форме на деревенский каравай, в большую оцинкованную кастрюлю под стол.
Стариков приезжает к нему на приемный пункт через час. Он устал, потому что ночь была бессонной. Но в Старикове нет усталости. Он смотрит на Леньку, щурясь, долго раскуривает сигарету, а потом, сев к столу, спрашивает:
- Чем угощать будешь?
Ленька вздыхает и скорбно улыбается.
- Какое уж там угощение! - тихо и жалостливо говорит он. - С утра сухарь пожевал, и все. Дал бы хоть пару щучек на котел, голодный целый день хожу!
- Двух щучек дам.
- Спасибо тебе, Николай Трофимыч, душевный ты человек.
- А водки нет?
- Откуда, Николай Трофимыч? Месяц, как в рот не беру.
Тяжелый, скорбный вздох исторгается из Ленькиной мощной груди.
- Сколько наши сдали? - спрашивает Стариков.
- Да разве упомнишь!..
- И не надо. Ты документ покажи.
Ленька начинает копаться в обрывках каких-то бумажек, лицо у него сосредоточенно, на лбу морщины, а в глазах живейший, трепетный интерес. Стариков смотрит на него, посмеиваясь. Ленька убегает, возвращается со счетами, начинает греметь костяшками, многозначительно покашливать, еще больше морщить маленький лоб и еще жалостливее вздыхать.
Потом он осторожно подвигает Старикову ворох бумажек и говорит:
- Вот. Тут все, как в аптеке.
Стариков закуривает, бросает спичку в Волгу, следит за тем, как вода затягивает спичку под баржу, и коротко приказывает, даже не заглянув в Ленькины хитрые записи:
- Припиши двести килограммов!
- Чего! Зачем? - вопит Ленька. - Тоже сказали!
- Цыц! - останавливает его Стариков и поднимается со стула. - Я тебе не Машуня, у меня нервы крепкие.
- Чего? Двести! Тоже скажете! Двести! Там, может, всего сорок нехватка, так от гирь же...
- Цыц! - снова останавливает его Стариков. - Как тебя, ворюгу такого, не сажают?
Ума не приложу. Пиши, что уворовал. Пиши еще двести килограммов, гад!
Ленька сопит, жалостливо вздыхает, а потом деловито сморкается и предлагает:
- Ну, полтораста. Честно, от всего сердца.
- Двести! - коротко приказывает Стариков.- Не вводи в грех!
Ленька дописывает двести килограммов и чуть не плачет от злости.
- Тоже кричит еще! - причитает он. - А чего, они сами согласны были...
- Цыц! - вдруг выйдя из себя, орет Стариков. - Они дураки вареные, а ты дерьмо!
Стариков рывком поднимается из-за стола, зацепляет ногой кастрюлю, кастрюля падает, и на палубу вываливается большой кусок паюсной икры. Ленька пятится к двери своей маленькой конторки. Стариков морщится, как от боли, и говорит:
- Это я в детсад заберу. Еще раз найду - утоплю к черту, конопатая сволочь.
Понял? - гремит он. - Или прояснить?
- Не надо, - решительно отвечает Ленька и прячется в конторке.
Стариков долго молчит, разглядывая свои сапоги, а потом говорит тихо и убежденно:
- Последние дни доживаешь, Ленька.
- Это почему? - интересуется тот из своего укрытия.
- Потому, что объявим мы вам отечественную войну. Не шучу я.
Стариков забирает кастрюлю с икрой и спрыгивает в свою лодку. Ленька, расхрабрившись, выскакивает из конторки и кричит:
- Кастрюля моя, отдай!
- Нет тут ничего твоего, - отвечает Стариков, - тут все наше.
Солнце стоит в зените. Солнце смеется, и река смеется, и Стариков смеется.
Только Ленька чуть не плачет и тяжело сопит, сжимая пальцы в кулаки от бессильной, трусливой ярости...
Костер, словно голодный щенок, лижет котел опасливо и жадно. В котле беснуется уха. От нее исходит сумасшедший запах реки, лука и чего-то еще, непонятного, но выразительно вкусного, дразнящего аппетит. Так хочется поскорее отведать ухи, что от нетерпения чешутся пальцы. Бригадир Кузьмич зачерпывает половником самую гущу, дует на звездное озерко ухи, осторожно "берет на губу", медленно, вдумчиво пробует и говорит, будто хирург ассистенту:
- Машуня, соль!
Девушка протягивает ему кулек с солью. Кузьмич густо присаливает уху, поясняя:
- Всякое блюдо своей остроты требует. Соль, она от турок идет. А турок без соли - сплошной христианин, и нет ему никакого почету от соплеменников.
- Это почему так?
- Черт его знает! - весело и как-то удивленно улыбается Кузьмич. Точно не знаю, а присочинять неохота, руки устали.
- А вы что, руками присочиняете?
- На земле все от рук, - убежденно отвечает Кузьмич. - Сказку ведь тоже записать надо. Выдумать всякий выдумает, вон я внукам такие колена загибаю, самого аж мурашки по коже дерут. А написать не могу, сплошное заявление получается, а не сказка. Ну, а пишут-то чем? Рукой. То-то и оно. Машуня, - просит Кузьмич, попробовав ухи еще раз, - давай-ка лучку покроши, а то перца я много завалил, горечь под язык бьет...
Проходит минут десять, Кузьмич еще раз прикладывается к половнику и весело объявляет:
- Артель! Прошу угощаться!
После ухи рыбаки располагаются отдохнуть на самом берегу. Ждут катера, который привезет смену. Курят, смотрят в небо, лениво перебрасываются медленными словами. Кузьмич поворачивается ко мне и видит, как Пашка с Машуней обнимаются около лебедки. Он смотрит на них, а потом говорит:
- Молодой. Его никакая материальная часть семейного обстоятельства не касается.
Оттого играет. А смотреть на них приятно: чисто балуют, уважительно к людям. В любви, - наставительно поучает Кузьмич, - уважение к людям большую роль имеет. А нет?
Я соглашаюсь с ним.
- Если задремлю, - просит он, - побуди, как услышишь катер, ладно?
- Ладно.
Он поворачивается на бок, подставляет солнцу свою белую спину, всю в мелких - на счастье - родинках, и засыпает.
Она приехала на тоню одна, в своей аккуратной двухцветной лодочке, чуть раньше остальных рыбаков второй смены. Она была в брюках, высоких резиновых сапогах и мужской рубашке. Шла по косе спокойно, с достоинством, видимо, понимая, что ей, такой красивой и ладной, нельзя идти как-либо иначе.
- Это кто? - спросил я фонарщика Акима.
- Настасья.
Женщина отошла на край косы, разделась там и, оставшись в купальнике, легла на горячий песок.
- Больших душевных качеств женщина, - сказал Аким, - несмотря на внешнюю красоту.
- Почему?
- Так... - ответил Аким неопределенно и вздохнул.
Я поднялся и пошел на край косы, к Настасье. Подошел к ней, присел рядом и сказал:
- Здравствуйте.
- Здравствуйте, - ответила женщина и весело посмотрела на меня. - Что бороду-то носите? Никак из верующих?
- Да нет.
- Баловство, значит.
Плавает Настасья так же, как говорит: спокойно и уверенно. Движения полных, сильных рук сдержанны и точны; голову она отворачивает от волны неторопливо, ладони сложены лопаточкой, как при знакомстве; и еще она все время улыбается, когда плывет, загадочно и чуть смущенно. Потом она замечает лодку Старикова. Он едет сюда, чтобы посмотреть работу второй смены. Настасья замечает Старикова и стремительно поворачивает к берегу. Она выскакивает из воды, хватает свою одежду и убегает в камыши переодеваться.
Стариков приехал не один. С ним Колька, Сережка и Женька. Колька и Сережка - трехлетние двойняшки. Женька постарше, ей уже шесть. Волосы у нее русые, вьющиеся, стоят торчком, как у Вана Клиберна. Нос пуговкой, обгорелый, глазенки начальственно прищурены и строги.
- Коль! Серега! - кричит она сразу же, как только отец перетащил их всех на берег. - В камыша не ходите, там змеи жалятся!
Колька с Серегой и не думают идти в "камыша", но Женьке страсть как хочется покомандовать. И когда братья, сбросив трусишки, бегут в реку, Женька подходит к берегу и начинает сердитым голосом покрикивать:
- Далеко не лазить! Ямина там!
Из камышей выходит Настасья. Она сейчас совсем другая. И когда она здоровается со Стариковым, я замечаю, что и голос у нее совсем другой, не то что пятнадцать минут назад. Стариков на ее приветствие отвечает глухо:
- Здравствуй, Настасья.
Женщина останавливается рядом и заглядывает в его лицо. Стариков сразу же лезет за сигаретой, закуривает, потом отворачивается и принимается сосредоточенно и деловито разглядывать свои сапоги.
- Как улов-то ночью? - спрашивает Настасья.
- Ничего.
- Не выспались, верно?
- Да нет, поспал.
- А усталый с виду.
- Нет, ничего.
- У нас побудете или домой?
Стариков отвечает не сразу. Он кашляет и говорит:
- Да уж и не знаю...
Потом они смотрят друг на друга. Лицо у Старикова сейчас доброе, беспомощное, а оттого очень молодое.
Я вижу, как они неотрывно смотрят друг на друга. А потом я вижу, как взгляд женщины переходит на Женьку, которая по-прежнему командует Серегой и Колькой.
Настасья смотрит на Женьку, а Стариков - неотрывно - на нее. Женька чувствует на себе взгляд, оборачивается, видит рядом с отцом Настасью и звонко кричит:
- Здравствуйте!
- Здравствуй, Женечка! - отвечает Настасья.
- Купаю вот неугомонных, - деловито сообщает Женька, - посинели, а вылазить не хотят. Настасья говорит Старикову:
- Вы б ехали, пожалуй. Закупались ребята, простынут...
Говорит она сейчас медленно и жестко. Стариков поднимает острые плечи и идет к лодке.
- А ну, пацаны! - командует он. - Марш в лодку! Домой едем! - Он берет ребят, переносит их в лодку и садится к мотору.
- Папка, - слышит он жалобный, обиженный голосок дочери, - а меня-то?
Он забыл перенести Женьку, она стоит на берегу и чуть не плачет. Стариков подходит к ней, вскидывает ее высоко над головой, вздыхает, целует дочку в лоб и сажает рядом с ребятами. Настасья стоит на косе и смотрит вслед лодке Старикова, которая становится все меньше и меньше...
Фонарщик Аким толкает меня локтем в бок и спрашивает:
- Видал, какие дела? Матери-то у них нет. Понял?
- Понял.
- Ничего-то мы с тобой не поняли, - убежденно возражает Аким. - Мы посторонние наблюдатели. Дурни дурнями! Так-то, борода...
Стариков везет меня на пристань Бирюсовая коса. Скоро придет пароход, на котором мне надо уезжать в Астрахань. Стариков сидит у руля и говорит:
- Смешное дело, кажется, а вглядись - большой в нем смысл. Понимаешь, взял я в библиотеке книгу де Мопассана, рассказы и повести. Читаю - про любовь.
Интересно, конечно. Но песни нету. А без песни только крокодил любит. Однако читаю. Черт, может, думаю, у них так заведено, у французов-то. А потом попался мне рассказ про рыбаков. Как там одному парню руку канатом срезало, только чтоб снастя не терять с уловом. Долго я думал про этого парня, про безрукого. И решил в нашу газету статью написать о нем. Написал. А мне оттуда ответ: мол, то, о чем вы пишете, было в капитализме, и ничего хорошего в этом нету. - Стариков усмехается и продолжает: Капитализм, он, обратно, капитализмом, не в этом суть рассказа заключена. Брат братиной же рукой жертвует, чтоб свое добро спасти.
Свое. Вот в чем его суть. Ну ладно, а если добро наше? Если снастя моей тони принадлежат? Как при социализме надо поступать? Снастя резать? А может, руку? Я тут моим рыбакам-то на политзанятиях этот рассказ три раза читал. Горячились люди. А я люблю, когда горячатся, без этого не жизнь, а сплошной студень. Жизнь, она, брат, как шевиот, всегда две стороны имеет...
Стариков прислушивается, щурит глаз и говорит:
- Через полчаса твой придет - слышь, гудит? Очень я люблю слушать, как пароходы гудят, - сердце щемит, а радостно. Отчего так, а?
Пароход идет в Астрахань. Он идет ночью, останавливаясь у маленьких деревянных пристаней. Названия своеобычны, как и весь этот край: Мумыры, Оля, Оранжерейное, Икряное...
Даже ночью на пристанях людно. Пожилые рыбаки и рыбачки смотрят, кто едет, куда едет и зачем. Молодежь танцует под радиолу. Мальчишки ныряют с пристани в темную маслянистую воду.
Когда людно, тогда хорошо. Многоголоса сейчас дельта Волги и звонка. Радость здесь во всем: и в реке, и в людях, и в путине, и в ночном звездном небе, и в утреннем солнце. Надо только всегда эту радость видеть.