Семенов Юлиан Семенович
Лахме вернется в 8,00
Ю.Семенов
Лахме вернется в 8.00
1
- Зачем же ты вертишься, чудак? Все равно ничего у тебя не выйдет, ворчал Арнольд Лахме. - Да не вертись, дай я тебя насажу как следует! Вот так. Теперь хорошо, а?
Он насадил червя на крючок, отпустил леску и начал выбирать в банке еще одного червя, потолще. Форель любит, чтобы на крючке вертелось несколько червей; она хитрая, форель, совсем как щука. На одного червя форель не пойдет. Особенно эстонская - быстрая, юркая, умная. Разве что только совсем неопытная, молоденькая хватит на перекате в дождливую, сонную погоду.
- А ты хороший червяк, - бормотал Лахме, - ты не вертишься, молодец! Но под водой не спи, пожалуйста!
Лахме осмотрел крючок. Теперь на нем было два червя: один толстый, другой тонкий, подвижной.
- Теперь хорошо, - сказал Лахме, - теперь совсем хорошо. Теперь так хорошо, что я даже закурю.
Он достал сигареты и закурил. Прищурившись, взглянул на небо. Заходящее солнце раскалилось добела. Верхушки сосен в свете белого солнца казались черными, как нефть. Воздух в лесу был золотой, невесомый. Тени от деревьев лежали в этой золотой невесомости зловещими синими столбами. Где-то вдали кричала птица. В Эстонии много птиц: они летят с моря.
Лахме снова посмотрел на крючок и улыбнулся: тоненький червяк извивался, как танцовщица.
"На таких красавцев нельзя не клюнуть! Обязательно клюнет! Франц сказал, чтобы я принес камень в мешке. Так я и принесу камень! Жди! Я принесу десять форелей.
Больших, жирных, с нежным красным мясом. И с черно-синими крапинками по бокам", - думал Лахме, продолжая неторопливо курить. Потом он затушил сигарету, поплевал на нее и спрятал в мокрый мох. Поднялся. Натянул отвороты резиновых сапог и, высоко поднимая длинные, тонкие ноги, начал спускаться с пригорка, поросшего сухим ельником, на луг.
- Камень мне в мешок, - проворчал Лахме, - ничего я не поймаю! Мошки много, река обмелела, черви плохие, и рыбак дурной...
Он проворчал это заклинание потому, что до речушки осталось метров пятнадцать.
Роса еще не выпала, но Лахме все равно поднимал ноги высоко и ставил их в жирную пружинистую землю тихо, осторожно - с носка на пятку.
"Все русские рыбаки - хитрые, - думал Лахме, - это они меня выучили подходить к реке. Я раньше шел шумно, и травы сгибались под сапогами. А теперь я крадусь, как лис. Вон русский рыболов! Он всегда говорит, что цыган на кнут ловит, потому что к воде на брюхе ползет..."
Лахме взглянул на солнце. Теперь оно освещало верхушки деревьев снизу. От этого кроны сделались золотыми, а стволы черными. Небо становилось с каждой минутой все более высоким и бесцветным. Только легкие перистые облака на востоке порозовели.
- Ой-ой, - оглядев небо, прошептал Лахме, - не успею я так!..
2
А ему обязательно надо было успеть. Лахме - директор маленького дома отдыха на севере Эстонии. Дом отдыха открыли пять дней назад. Приехали первые двадцать человек. Все было хорошо до вчерашнего утра. Но вчера хлестнул шалый ливень, и маленький временный мост, построенный специально для того, чтобы связать дом отдыха, стоящий на островке, с шоссе, завалился, а потом и вовсе ушел под воду.
Машина с продуктами, шедшая из Таллина, постояла около моста и вернулась в город: переправиться не было никакой возможности.
Узнав об этом, Лахме почернел лицом. Когда он сердился, глаза у него делались испуганными, а рот исчезал в морщинах, ложившихся от глаз по щекам к скулам.
Франц, повар дома отдыха, сказал Лахме:
- До завтра я продержусь, а потом останутся одни консервы.
- Ой-ой, - сказал Лахме, - вот плохо-то, а?
- Да, - согласился повар Франц, - совсем плохо.
- Может быть, завтра ты зарежешь своих кур?
- Тогда послезавтра меня зарежет жена.
- Ты думаешь?
Повар Франц ничего не ответил, только вздохнул.
- Если бы у меня были куры, - сказал Лахме, - я бы зарезал. Но ты ведь знаешь: я один как перст.
- Да, - повторил повар Франц, - вы один, совсем один.
- Я, пожалуй, еще раз позвоню в Раквере. Потороплю с мостом.
- Так они же обещали сделать послезавтра.
- Ой-ой, - присвистнул Лахме и полез за сигаретами, - дело совсем дрянь, а?
- Может быть, вы сходите к рыбакам? Я бы сварил уху. Все любят уху, даже счетоводы.
- Ладно, - сказал Лахме, - я сейчас пойду к рыбакам.
3
- Разве мыслимо, Арно? - спросил Лахме председателя колхоза "Рахве тэе" Эндель Хэйнасмаа. - Посмотри на море!
Лахме посмотрел на море. Оно было пенным, серым, отчаянно злым. Море всегда бывает злым перед штормом. А после - ласковое. Сразу после шторма море делается черным и гладким, как стекло. Только чайки, сидящие на воде, кажутся застывшими гребнями белых волн.
- Да, - согласился Лахме, - море совсем плохое. В комнате у Хэйнасмаа пахло дегтем и копченой салакой.
- Я бы рад помочь тебе, Арно, - сказал он, - но ты сам видишь. Нельзя же гнать людей на риск! Хочешь, я продам тебе маринованных килек?
- А у тебя нет ли к ним минеральной воды или пива?
- Нет. У меня нет ни пива, ни водки.
- Я сказал: воды.
- Да, правильно, воды. Я забыл, что ты трезвенник.
Погода менялась, как настроение женщины. То начинался дождь, то вдруг выглядывало солнце, необычно жаркое в такую пасмурную погоду. А потом снова приносило облака и солнце исчезало.
- Значит, твои отдыхающие попали в блокаду?
- Да.
- А они должны прибавлять в весе, не так ли?
- Конечно.
- Хорошенькие девушки есть?
- Нет.
- Плохо. Наверное, взгреют тебя, Арно, за этот голод?
- Наверное.
- А почему, собственно, тебя? - возразил сам себе Эндель Хэйнасмаа. За это надо взгреть дорожное управление.
- Может быть.
- Про девушек я спросил для наших ребят. Им некогда танцевать. И не с кем. Все наши девушки в городе: тут им нечего делать. Теперь ведь женщины не ловят рыбу.
- Да, не ловят.
- Ладно, Арно, - сказал Эндель Хэйнасмаа, - не тужи. Все пройдет. Шторм пройдет, мост отстроят. Ничего! Ничего страшного! Ты всегда все чуточку преувеличиваешь.
И зря понапрасну нервничаешь. Знаешь, в наш век нельзя нервничать. Так говорят все врачи, а какой им резон врать? Так что, Арно, я бы рад тебе помочь...
- Я понимаю.
- Будь здоров, Арно!
- Будь здоров, Эндель!
4
- Франц, - сказал Лахме повару, возвратившись от Энделя Хэйнасмаа, сейчас хорошая погода для рыбалки на реке. Там ведь нет шторма. Я пойду на Пэ-рэл.
Может быть, принесу форель.
- Одну штуку?
- А может быть, и ни одной. Сколько нужно принести форелей, чтобы сделать уху на двадцать человек?
- Десять штук. Килограммов на восемь.
Лахме достал пачку сигарет, закурил.
- Пожалуй, я возьму со склада сапоги? - спросил он Франца. - Как ты думаешь?
- Вы же директор.
- При чем тут директор!.. Просто мои совсем прохудились, а мне придется много ходить сегодня и завтра.
- Вы же директор! - упрямо повторил повар Франц и отвернулся к окну.
Через открытую форточку донесся смех из бильярдной. Наверное, отдыхающие заставляли проигравшего лезть под стол.
- Скажи своему племяннику, - попросил Лахме, - чтобы он завтра же пришел и перебрал как следует нитки в лузах. А то нитки дрянные, могут порваться к концу лета.
- Так то же концу лета...
- Передай племяннику то, что я сказал. Он хорошо заработает.
- На этом каждый хорошо заработает... Нитки перебрать...
- Сделай сам.
- Зачем же? Вы ему велели прийти, пусть он и делает.
- Сделай сам, - повторил Лахме. Повар Франц вздохнул и сказал:
- Только вы завтра к утру вернитесь обязательно. А то отдыхающие из меня сварят уху.
- Да, я приду к восьми часам утра. Но уху ты будешь готовить на обед и ужин, если я поймаю форель. На завтрак сделай макароны. Я договорился с Хьюри, он принесет пять килограммов масла. И отвари яиц.
- У нас осталось пятнадцать штук.
- Пять принесешь из дому.
Лахме выжидающе посмотрел на повара Франца. Тот снова отвернулся к окну и вздохнул.
- Значит, я пошел, - сказал Лахме.
- Камень вам в мешок!
- Иди к черту!
Когда Лахме поднялся из-за стола, повар Франц кашлянул и сказал:
- Я передам племяннику, чтобы он пришел перебрать нитки в лузах.
5
Лахме еще раз оглядел крючок, подтянул к себе леску и затаив дыхание остановился. Здесь, около кустов, речушка начинала делиться на две друг на друга не похожие части. У противоположного берега течение было стремительным, вода - прозрачной, дно - каменистым. Последние лучи солнца лежали на камнях, пробившись сквозь воду белыми круглыми пятнами. Около того берега, на котором затаился Лахме, течения вообще не было. Здесь была яма. Черная, тяжелая вода резко граничила с прозрачной водой противоположного берега. Граница проходила прямо по середине речушки.
"Здесь нет кордонов, - подумал Лахме, - а как точно соблюдается граница!"
Белая пена, похожая на шоколадный мусс, недвижно лежала у берега. В этой пене были щепки, желтые листья и тоненькие ветки ивы.
Лахме долго смотрел в воду, прищурившись. Ни на перекате, посредине речушки, ни у противоположного берега рыбы не было. Дно просматривалось отчетливо, как через увеличительное стекло, перевернутое наоборот.
"Хотя во-он та коряжка, - подумал Лахме, - она уютная, та коряжка, там может сидеть форель. Там ему удобно, он видит оттуда всех, кто плывет по течению".
Лахме никогда не говорил про форель "она". Форель, благородную, красивую и хищную рыбу, он всегда называл, как мужчину, - "он".
Коряжка у противоположного берега выступала почти до середины реки и кончалась, упираясь в камни. Все это отчетливо просматривалось потому, что глубина там была всего сантиметров сорок, не больше.
Лахме освободил катушку, на которую была намотана леска. Отвел правую руку до отказа назад, осторожно придерживая большим пальцем катушку, а левой рукой, раскачав, бросил крючок в стремнину, как раз на границе белой и черной воды.
Поплавок пронесся мимо коряжки и, как неопытный шофер, воткнулся в берег на том месте, где река заворачивала.
"Ты хитрый, форель, - думал Лахме, наматывая леску на катушку, - только я ловлю тебя уже сорок лет, и всегда ты попадаешься мне. Хотя нет, камень мне в мешок, ты очень редко попадаешься мне. Совсем редко, по глупости. Извини меня, форель, что я так думал о тебе. Ты меня не балуешь, форель, совсем не балуешь, ты никого не балуешь, ты умный и хитрый, форель..."
"Бульк!" - шлепнулся поплавок во второй раз.
"Если ты сидишь под коряжкой - значит, ты сейчас смотришь за червяками, форель.
Значит, ты опытный, а не какой-нибудь одногодок. Значит, в тебе граммов пятьсот, не меньше. Ага, ты и сейчас не хочешь брать? Ладно! Но учти, я бросаю в последний раз..."
"Бульк!"
Поплавок понесло все стремительнее и стремительнее. Потом его завертело в маленьком омуте, метрах в трех от коряжки. Вдруг поплавок подпрыгнул, метнулся к самому берегу и пошел стремительно, чуть не цепляясь за черные, зловещие ветки прибрежных кустарников.
И вдруг стремительный луч прожектора резанул воду от коряжки к берегу серебряной невесомой полосой. В ту же секунду поплавок ушел под воду, а леска сделалась тяжелой.
Сколько бы раз поплавок ни уходил под воду даже у самого удачливого рыбака, все равно новая удача отдается гулким, тяжелым ударом сердца и перехваченным дыханием.
Лахме почувствовал, как все его тело напряглось, подалось вперед. Он осторожно, несильно подсек левой рукой, в которой держал леску, а правой остановил катушку.
- Ну, вот видишь, форель... - прошептал Лахме.
Форель оказалась граммов на пятьсот, как и рассчитывал Лахме. Бока у нее мерцали красно-сине-черными пятнышками.
- Красавец! - сказал Лахме, рассматривая форель. - Ты очень красивый, и я рад, что поймал тебя.
6
Лахме прошел вверх по речушке километра четыре. За это время он взял еще одну форель, в большой черной яме. Форель была чуть побольше первой граммов на семьсот.
"Хорошо, - подумал Лахме, опуская рыбу в холщовый мешок, надетый через плечо, как скатанная солдатская шинель, - это уже хорошо! Можно считать, что я накормил ухой пять человек. А может быть, и шесть".
На луг упала роса. Она сделала высокие травы атласными: по яркой зелени шла перламутровая изморозь. Солнце спряталось за лес. Как напоминание о нем, над лесом лежала желтая полоса цвета жидкой стали.
Вместе с белым невесомым туманом от луга поднималась ночная, влажная прохлада и где-то на уровне лица Лахме сталкивалась с дневным, жарким воздухом. Именно на этом уровне вокруг головы Лахме кружились мухи и мошкара. От этого его голова была словно в ореоле. Мошка гудела монотонно, как телеграфные провода.
"Мошка и мухи чуют будущих покойников", - вдруг вспомнил Лахме слова своего друга Миллера.
Они вместе дрались с фашистами в эстонском корпусе. Под Псковом, в разведке, они лежали втроем: Миллер, Эндель Хэйнасмаа и Лахме. Эндель Хэйнасмаа был тогда совсем мальчишкой, не то что сейчас - председатель. Был такой же, как и сейчас, предвечерний час, и такая же первозданная тишина и спокойствие плыли над лесом, и лес был такой же, и луг почти совсем такой же - с яркими красными и синими цветами. Мошка и мухи вились над головой Миллера. Он бодался, как бык, но мошка по-прежнему висела над ним зудящим облаком.
- Как ты думаешь, Арно, - спросил тогда Миллер, - мухи чуют будущих покойников?
- Почему ты спрашиваешь об этом?
- Так...
- Ну, тогда я тебе отвечу: нет, мухи не чуют будущих покойников.
Эндель Хэйнасмаа придвинулся к Лахме и заглянул ему в лицо расширившимися от ужаса глазами.
- Пошли, пожалуй, - сказал Миллер.
И они поползли дальше. Они в тот раз взяли "языка". Это был парень из саперной роты. Когда переползли линию фронта, Миллер полз первым, а Лахме, пропустив Энделя Хэйнасмаа и пленного, полз последним с гранатами и автоматом. Миллер взорвался на мине, когда до наших окопов осталось метров двести, не больше.
Немца оглушило, Энделя Хэйнасмаа контузило, а Лахме только засыпало землей.
- Ерунда, - вдруг сказал Лахме, насаживая новых червей, - все ерунда! Никакие мухи ничего не чуют, просто надо быть осмотрительным и никогда зря не торопиться. Надо было ему щупать руками землю: если очень рыхлая или, наоборот, очень твердая - остановись. Землю, под которой зарыта мина, всегда можно почувствовать. Человек хитрит, чтобы убить врага, а хитрость всегда заметна.
Особенно на земле. Земля ведь не терпит хитрости.
Лахме насадил червей и подкрался к реке.
"Бульк!"
"Хорошая яма! - подумал Лахме, прислонившись к дереву так, чтобы ему было видно поплавок из-за ветвей, - Ну, форель, смотри внимательно, сейчас я начну водить крючок перед твоим носом! Вот так, не быстро, спокойно. Ну, что же ты? Ничего, у меня есть время. Я подожду. А ты здесь сидишь, это точно, что ты сидишь в этой яме..."
7
Жена Лахме, Элза, погибла, когда эвакуировали Таллин. Пароход, на котором она плыла в Ленинград, сгорел.
О жене Лахме думал постоянно. Элза, когда собирала Лахме на рыбалку, делала ему бутерброды с курицей и с огурцами. Она клала их в в гуттаперчевый пакетик. На пакетике она сама нарисовала большую рыбу. Один глаз у рыбы хитро подмигивал, а рот кривила злая ухмылочка.
Возвращаясь домой, Лахме ставил сумку с рыбой под дверью, нажимал кнопку звонка и сбегал на несколько ступенек вниз.
Элза открывала дверь, брала мешок и сразу же захлопывала ее. Лахме снова поднимался и скребся в дверь, как кот.
- Кто там и что вам надо? - спрашивала Элза.
Потом она распахивала дверь и бросалась к Лахме. Он целовал ее и начинал рассказывать о рыбалке. Она всегда смеялась, когда Лахме рассказывал о своем друге и всегдашнем спутнике Лыппе. Лыпп был страховым агентом, старым буршем и рыболовом. Он был почти вдвое старше Лахме и знал наизусть весь "Калевипоэг".
Каждый раз, когда он раскладывал костер, Лахме готовился к тому, что Лыпп откинется на руки, закроет глаза и начнет читать о Калеве. И Лыпп всегда читал о Калеве. Он почти никогда не привозил в город рыбу, потому что все время смотрел по сторонам, радовался восходу и заходу солнца, вечерней и утренней прохладе, радовался пению весенних громкоголосых птиц и сам подпевал им, а форель, услыхав голос человека, разбегалась, уходила под коряги.
Лыпп умер три года тому назад. Перед смертью он прислал Лахме телеграмму. Лахме приехал к нему из Таллина. Лыпп увидел его и заплакал: они не встречались с сорокового года.
- Прощай, Арно! - сказал Лыпп.
- Ерунда! - ответил Лахме. - Что за глупости ты говоришь?
- Возьми мой спиннинг, мои удочки и снасти, - попросил Лыпп.
- Оставь свой спиннинг и удочки в покое. Через неделю мы пойдем с тобой под форель. Лыпп сказал:
- Арно, если ты их не возьмешь, будет очень плохо, пойми! Внук ловит форель сетями. Понимаешь? Они ночью ставят сеть у порогов и утром берут форель и везут ее на базар. Зачем же ему мои удочки и мой спиннинг?
Лыпп умер через день. Лахме забрал его удочки и спиннинг и поставил их в своей гулкой, аскетически чистой таллинской квартире, под портретом Элзы. А ловил рыбу, когда выдавалось свободное время, своими удочками и своим спиннингом.
- Ну что же ты так долго, форель? - вздохнув, спросил Лахме и снова осторожно повел на себя поплавок.
Воду тронули вкрадчивые, безнадежно ровные круги.
- Смотри, смотри внимательно, форель! Видишь, какие прекрасные черви плавают перед твоим носом, а? Ну, давай, решайся!
Но форель так и не решилась. А может быть, ее и вовсе не было в яме...
8
- Ой-ой! - сказал Лахме и поднялся со своего места. - Совсем темно, а?
Он помассировал спину, а потом осторожно вытащил крючок из воды. Лахме впервые за весь вечер взглянул на часы, потому что солнце зашло и никак иначе нельзя было узнать время. А вообще Лахме, когда ловил рыбу, не смотрел на часы. Он узнавал время по окружавшему его миру.
Лахме поднес циферблат к глазам и увидел, что светящиеся стрелки показывали одиннадцать часов.
Лахме заторопился. Вечерний клев уже подходил к концу, а поймал он за вечернюю зорьку всего две рыбы.
Лахме откусил крючок, спрятал его за ленту шляпы и полез в задний карман: там в плоской коробке из-под фруктовых конфет лежали самодельные блесны. Одна из латуни, а другая из хромированной стали, с чеканной насечкой.
Привязав латунную блесну, Лахме пошел еще выше по течению, к порогам. Он шел, широко размахивая руками, ничуть не заботясь о том, чтобы не шуметь. В этой излучине форели не было, он знал точно. Откуда же здесь быть форели, если сюда приходит помощник лесничего со своей женой косить траву? Форель не станет жить там, где косят. Ведь трава шумит падая. Она шумит, как солдатский шаг с четко отбитым ритмом: "Раз! Раз! Раз!" А потом люди точат косы, и от этого в пойме стоит звон, как будто кавалеристы точат клинки. А форель не любит, когда звенит металл, становясь острым. Когда металл делается слишком острым, тогда начинают рваться мины. Они поднимают со дна тину, бьют в жабры топкой клейкой жижей, от которой совсем нельзя дышать. Нет, форель не любит, когда звенит металл и поют песни. Форель любит прохладу быстрых, порожистых перекатов, когда мелко, когда солнце греет спину, а брюшко щекочут мелкий песок и камни, поросшие зеленью.
Форель любит, порезвившись на. перекатах, уйти в ямы, под коряги и там ждать утра, когда придет молчаливое солнце и сделает реку звенящей и радостной.
Нет, форели не было здесь. Лахме это знал точно, и поэтому он шел, волоча ноги по мокрой траве. За ним оставался белый дымный след.
К порогам Лахме пришел через сорок минут. Пороги были расположены, как лестница, сделанная специально для сердечных больных, - покато, спокойно. Сверху с водой несся сдержанный гул, вместе с которым по реке клубилась белая прохлада. Там, где вода разбивается о камни, всегда прохладно. Даже в жару.
"Вроде здесь, - подумал Лахме, - в прошлом месяце я видел тут форель. Он был очень большой, килограмма на два".
Лахме начал подкрадываться к маленькому затончику, отходившему от самого порога.
Он подкрадывался, затаив дыхание, высоко поднимая ноги, так высоко, будто был он не человеком, а норовистым английским конем. Дышал Лахме прерывисто, часто и, чтобы не шуметь, выдыхал ртом и ртом захватывал воздух. Кожу у висков стянуло.
Пот ел и глаза и уголки губ и катился по щекам: Лахме только сейчас почувствовал, как он устал за день. Он, наконец, подкрался к яме и прислушался.
"Такой форель червя не возьмет. Это я правильно сделал, что взял блесну. Я приманю его на золото, как ростовщика".
Лахме всегда латунь называл золотом и где-то в глубине души предпочтение отдавал латуни: она казалась ему более нарядной.
"Бульк!"
Блесна шла по стремнине, образовавшейся после падения воды, петляла между камнями, иногда, поворачиваясь особенно быстро, загоралась маленьким костром и мгновенно гасла. Вдруг Лахме почувствовал тяжесть в той руке, которой он страховал леску. Он перестал заматывать катушку.
"Нет, это камень, - решил он. - Просто блесна зацепилась за камень, не иначе.
Или, может быть, за коряжку. Если бы взял он, так стал бы сейчас водить меня, прыгать по камням. Нет, конечно, это камень..."
Лахме осторожно подергал леску. Он не просто дергал ее, нет. Он прикасался к ней осторожно, точными движениями указательного пальца, как арфист к струнам арфы.
Леска ослабла. Лахме забросил блесну еще раз. Он так бросал блесну раз пятьдесят. Он решил, что форель не хочет брать блесну, и собрался уже было сажать снова червя, но в этот миг почувствовал, как леска натянулась. Он даже ощутил это еще перед тем, как леска натянулась. Рыбак чувствует удачу на мгновение раньше самой удачи. Лахме стал быстро, но плавно и осторожно наматывать леску на катушку. Но он догадывался, что рыба попалась не та, которую он ждал. Хотя, может быть, просто форель хитрила. Ждала самого последнего мгновения, чтобы потом начать бороться за свободу. Но нет. Лахме увидал маленькую форель. Совсем маленькую, как окунь в озере. Лахме поймал рыбу и осторожно вытащил из губы один крючок из трех. Форель попалась только на один крючок, к счастью.
Перевернув форель, Лахме легонько шлепнул ее пальцем по белому брюшку.
- Ну куда ты лезешь, дурачок? - спросил он. - Больно? Знаю, что тебе больно.
Подожди, не трепыхайся: этим ты горю не поможешь. Ну подожди же! Сейчас!
Лахме подкрался совсем близко к берегу и пустил форель в реку.
- Он совсем маленький, - сам себе сказал Лахме, - пусть растет. Я с ним сражусь в будущем году.
9
Костер разгорался слабо. Дым то клало на землю, то заваливало, то взносило высоко в небо шальным ветром, который дул не так, как положено ветру - в каком-нибудь одном направлении, а налетая на огонь со всех сторон.
Лахме положил вокруг костра сухих еловых веток и сел, тяжело подломив ноги, на подушечку, которую он приготовил себе из мха.
Лес стоял безмолвно. Лес слушал, как потрескивал костер. В лесу тоже поднимался туман от земли, как от реки и от луга. Только здесь, в лесу, он был совершенно неосязаем. Он казался марлей, натянутой где-то далеко за деревьями. От этого деревья, которые стояли поблизости, были отчетливо видны, а те, что росли в низине, - расплывчато, сумеречно, и лес выглядел декоративным, слишком многозначительным. Он, казалось, так и хотел, чтобы кто-нибудь сумел попросить его поведать свои тайны. Ведь каждый лес хранит много тайн, куда больше, чем луга или даже реки.
Лахме вспомнил Котова. Котов был врачом в госпитале на Первом Белорусском. Он был толстый, этот Котов, а звали его Ильей. Котов любил петь. Пел он всегда одну и ту же песенку:
Жизнь такая нужна мне,
Чтоб облегчить душу.
И хожу я по земле,
По воде и суше.
Сплю, а звезды надо мной!
Хлеб макаю в реку,
И не надобно иной
Жизни человеку.
Котов говорил Лахме:
- Когда я жил у партизан, в лесу, я ужасно трусил. И я не фашистов боялся, что вокруг, честное слово! Я боялся леса. Я люблю жить в степях. Там душе простор, песне простор, в степях хлеб растет - пойди-ка в лесу его вырасти!
Котов любил говорить с Лахме, потому что тот никогда не расспрашивал о своей болезни и умел слушать, не влезая со своими рассказами...
Достав из старой полевой сумки три картофелины и булку, Лахме еще ближе придвинулся к огню. Он разбросал сучком головешки и забросал ими картофелины. А сверху головешек насыпал мягкой теплой золы. Потом, разломив хлеб, стал жевать, запивая теплой водой из фляги. Вода была с привкусом, а Лахме любил ключевую воду. Он поднялся, выплеснул остатки из фляги и пошел к реке. Он вышел из лесу - и замер: у берега стоял лось, высоко подняв голову. Лахме показалось, что у лося голова такая же седая, как и у него самого. Только у лося было поджарое, мускулистое тело, стремительное и могучее. Лось стоял недвижно и прислушивался:
где-то у порогов кукушка отсчитывала годы жизни. Кукушка отсчитала шесть раз и смолкла, а лось по-прежнему стоял, высоко подняв свою гордую голову, прислушиваясь. Потом он вздохнул - шумно, совсем по-человечески.
Лахме долго любовался животным. У него затекла правая нога, и Лахме чуть переступил. Треснул сучок. Лось спокойно обернулся и увидал человека, стоявшего на опушке леса, затянутого марлей.
"День умер, - подумал Лахме, - а утро еще не родилось. И лосю страшно, потому он не уходит, а смотрит на меня. А когда страшно, всегда появляется жажда. Поэтому животные пьют ночью. И еще хорошо, когда страшно, не быть одному".
Лахме пошел к реке. Лось повернулся и неторопливо направился к лесу. Он подошел к опушке, постоял, опустив свою седую голову, потом снова вздохнул и спустился на луг. Постоял и пошел к порогам: оттуда доносился гул, там не было безмолвия.
"Почему же он не вошел в лес? - подумал Лахме, набирая воду во флягу. Чудак какой! Там нет холода, который поднимается от реки. Там тепло даже в смоле деревьев. А может быть, прав Котов, когда он говорил, что лес - это зловеще.
Ведь Котов прав, когда говорил, что в лесу можно заблудиться и погибнуть, а в степи - никогда".
Лахме поднялся с колен, завинтил крышку фляги, ставшей вдруг ледяной даже через зеленое сукно, которым она была обтянута, и пошел назад, к костру. Он увидел, как в том месте, где он расположился, голубая тоненькая струйка дыма тянулась вверх, в холодное предрассветное небо.
Вернувшись к костру, Лахме откопал картошки и съел их, запивая сладкой студеной водой. Потом он лег совсем близко к огню, ощутил блаженную истому.
В предрассветные часы полного одиночества Лахме чувствовал свое бессмертие. Он знал, что затаившийся лес, река, луга, пьянящие своими запахами, - все это растворено в нем, в Лахме, так же как и он растворен во всем окружавшем его.
Лахме вспомнил, как в прошлом году, с трудом встав после болезни, он пришел в ЦК и сказал:
- У меня за спиной десять лет подполья, пять лет каторги и семь лет войны - в Испании и у нас. Я дрался за то, чтобы о людях заботились и чтобы все говорили друг другу: "Здравствуй, товарищ!" Теперь у меня два инфаркта. Я сижу в министерстве, езжу на машине и руковожу многими людьми. А я прошу: дайте мне лучше позаботиться о немногих, о нескольких, чтобы я видел их улыбки и радость.
Потому что я видел в своей жизни слишком много горя и слез.
Лахме установили персональную пенсию и назначили директором этого маленького дома отдыха.
"Ой-ой, - подумал он, подвигаясь еще ближе к костру, - как же быть завтра? "Если положение неясно, надо побольше спать", - часто говорил Эндель Хэйнасмаа, когда мы вместе дрались в конной разведке эстонского корпуса. Это он говорил для вида, сам он никогда не спал, когда положение было неясным. А теперь стал председателем и уж не говорит про сон".
Лахме улыбнулся, улыбка сделала его лицо мягким и старым.
Снова кукушка начала считать годы чьей-то жизни, и снова Лахме прислушался, чего-то страшась и на что-то надеясь...
10
В дом отдыха Лахме вернулся к восьми часам утра, как и обещал. В сумке у него было четыре форели весом в два с половиной килограмма.
Повар Франц сидел на крыльце и грыз ногти. Из кухни несло запахом раскаленной плиты. Больше никаких запахов не было.
- Плохо, - сказал повар Франц, осмотрев улов, - ничего не получится.
- Да, - согласился Лахме, - пожалуй.
- Что же делать?
- Что делать? - переспросил Лахме. - Сейчас придумаем, что делать.
Он посмотрел на свежевыкрашенное здание дома отдыха, еще не ожившее звоном голосов, на водокачку, на маленький домик клуба и сказал:
- Во-первых, ты сейчас же отправишься домой и зарежешь семь кур. Все. Не спорь со мной! Деньги получишь в кассе, как только приедет кассир, а жену пришлешь для объяснений ко мне. Во-вторых, я пойду к Энделю Хэйнасмаа и "задам ему палку", чтобы он не был трусом и не оставлял в беде моих отдыхающих. В-третьих, соединюсь сейчас же с Раквере...
Лахме не договорил. В воротах стоял Эндель Хэйнасмаа, улыбавшийся во весь рот.
- Эй! - крикнул он. - Не надо нервничать! Ты всегда нервничаешь зазря. Арно! Я привез тебе двести килограммов салаки.
Лахме пошел навстречу Энделю Хэйнасмаа. Обернувшись, он сказал повару Францу:
- И все-таки пойди и зарежь семь кур. А то в меню одна рыба. Думаешь, это очень вкусно, а?
Лахме вернется в 8.00
1
- Зачем же ты вертишься, чудак? Все равно ничего у тебя не выйдет, ворчал Арнольд Лахме. - Да не вертись, дай я тебя насажу как следует! Вот так. Теперь хорошо, а?
Он насадил червя на крючок, отпустил леску и начал выбирать в банке еще одного червя, потолще. Форель любит, чтобы на крючке вертелось несколько червей; она хитрая, форель, совсем как щука. На одного червя форель не пойдет. Особенно эстонская - быстрая, юркая, умная. Разве что только совсем неопытная, молоденькая хватит на перекате в дождливую, сонную погоду.
- А ты хороший червяк, - бормотал Лахме, - ты не вертишься, молодец! Но под водой не спи, пожалуйста!
Лахме осмотрел крючок. Теперь на нем было два червя: один толстый, другой тонкий, подвижной.
- Теперь хорошо, - сказал Лахме, - теперь совсем хорошо. Теперь так хорошо, что я даже закурю.
Он достал сигареты и закурил. Прищурившись, взглянул на небо. Заходящее солнце раскалилось добела. Верхушки сосен в свете белого солнца казались черными, как нефть. Воздух в лесу был золотой, невесомый. Тени от деревьев лежали в этой золотой невесомости зловещими синими столбами. Где-то вдали кричала птица. В Эстонии много птиц: они летят с моря.
Лахме снова посмотрел на крючок и улыбнулся: тоненький червяк извивался, как танцовщица.
"На таких красавцев нельзя не клюнуть! Обязательно клюнет! Франц сказал, чтобы я принес камень в мешке. Так я и принесу камень! Жди! Я принесу десять форелей.
Больших, жирных, с нежным красным мясом. И с черно-синими крапинками по бокам", - думал Лахме, продолжая неторопливо курить. Потом он затушил сигарету, поплевал на нее и спрятал в мокрый мох. Поднялся. Натянул отвороты резиновых сапог и, высоко поднимая длинные, тонкие ноги, начал спускаться с пригорка, поросшего сухим ельником, на луг.
- Камень мне в мешок, - проворчал Лахме, - ничего я не поймаю! Мошки много, река обмелела, черви плохие, и рыбак дурной...
Он проворчал это заклинание потому, что до речушки осталось метров пятнадцать.
Роса еще не выпала, но Лахме все равно поднимал ноги высоко и ставил их в жирную пружинистую землю тихо, осторожно - с носка на пятку.
"Все русские рыбаки - хитрые, - думал Лахме, - это они меня выучили подходить к реке. Я раньше шел шумно, и травы сгибались под сапогами. А теперь я крадусь, как лис. Вон русский рыболов! Он всегда говорит, что цыган на кнут ловит, потому что к воде на брюхе ползет..."
Лахме взглянул на солнце. Теперь оно освещало верхушки деревьев снизу. От этого кроны сделались золотыми, а стволы черными. Небо становилось с каждой минутой все более высоким и бесцветным. Только легкие перистые облака на востоке порозовели.
- Ой-ой, - оглядев небо, прошептал Лахме, - не успею я так!..
2
А ему обязательно надо было успеть. Лахме - директор маленького дома отдыха на севере Эстонии. Дом отдыха открыли пять дней назад. Приехали первые двадцать человек. Все было хорошо до вчерашнего утра. Но вчера хлестнул шалый ливень, и маленький временный мост, построенный специально для того, чтобы связать дом отдыха, стоящий на островке, с шоссе, завалился, а потом и вовсе ушел под воду.
Машина с продуктами, шедшая из Таллина, постояла около моста и вернулась в город: переправиться не было никакой возможности.
Узнав об этом, Лахме почернел лицом. Когда он сердился, глаза у него делались испуганными, а рот исчезал в морщинах, ложившихся от глаз по щекам к скулам.
Франц, повар дома отдыха, сказал Лахме:
- До завтра я продержусь, а потом останутся одни консервы.
- Ой-ой, - сказал Лахме, - вот плохо-то, а?
- Да, - согласился повар Франц, - совсем плохо.
- Может быть, завтра ты зарежешь своих кур?
- Тогда послезавтра меня зарежет жена.
- Ты думаешь?
Повар Франц ничего не ответил, только вздохнул.
- Если бы у меня были куры, - сказал Лахме, - я бы зарезал. Но ты ведь знаешь: я один как перст.
- Да, - повторил повар Франц, - вы один, совсем один.
- Я, пожалуй, еще раз позвоню в Раквере. Потороплю с мостом.
- Так они же обещали сделать послезавтра.
- Ой-ой, - присвистнул Лахме и полез за сигаретами, - дело совсем дрянь, а?
- Может быть, вы сходите к рыбакам? Я бы сварил уху. Все любят уху, даже счетоводы.
- Ладно, - сказал Лахме, - я сейчас пойду к рыбакам.
3
- Разве мыслимо, Арно? - спросил Лахме председателя колхоза "Рахве тэе" Эндель Хэйнасмаа. - Посмотри на море!
Лахме посмотрел на море. Оно было пенным, серым, отчаянно злым. Море всегда бывает злым перед штормом. А после - ласковое. Сразу после шторма море делается черным и гладким, как стекло. Только чайки, сидящие на воде, кажутся застывшими гребнями белых волн.
- Да, - согласился Лахме, - море совсем плохое. В комнате у Хэйнасмаа пахло дегтем и копченой салакой.
- Я бы рад помочь тебе, Арно, - сказал он, - но ты сам видишь. Нельзя же гнать людей на риск! Хочешь, я продам тебе маринованных килек?
- А у тебя нет ли к ним минеральной воды или пива?
- Нет. У меня нет ни пива, ни водки.
- Я сказал: воды.
- Да, правильно, воды. Я забыл, что ты трезвенник.
Погода менялась, как настроение женщины. То начинался дождь, то вдруг выглядывало солнце, необычно жаркое в такую пасмурную погоду. А потом снова приносило облака и солнце исчезало.
- Значит, твои отдыхающие попали в блокаду?
- Да.
- А они должны прибавлять в весе, не так ли?
- Конечно.
- Хорошенькие девушки есть?
- Нет.
- Плохо. Наверное, взгреют тебя, Арно, за этот голод?
- Наверное.
- А почему, собственно, тебя? - возразил сам себе Эндель Хэйнасмаа. За это надо взгреть дорожное управление.
- Может быть.
- Про девушек я спросил для наших ребят. Им некогда танцевать. И не с кем. Все наши девушки в городе: тут им нечего делать. Теперь ведь женщины не ловят рыбу.
- Да, не ловят.
- Ладно, Арно, - сказал Эндель Хэйнасмаа, - не тужи. Все пройдет. Шторм пройдет, мост отстроят. Ничего! Ничего страшного! Ты всегда все чуточку преувеличиваешь.
И зря понапрасну нервничаешь. Знаешь, в наш век нельзя нервничать. Так говорят все врачи, а какой им резон врать? Так что, Арно, я бы рад тебе помочь...
- Я понимаю.
- Будь здоров, Арно!
- Будь здоров, Эндель!
4
- Франц, - сказал Лахме повару, возвратившись от Энделя Хэйнасмаа, сейчас хорошая погода для рыбалки на реке. Там ведь нет шторма. Я пойду на Пэ-рэл.
Может быть, принесу форель.
- Одну штуку?
- А может быть, и ни одной. Сколько нужно принести форелей, чтобы сделать уху на двадцать человек?
- Десять штук. Килограммов на восемь.
Лахме достал пачку сигарет, закурил.
- Пожалуй, я возьму со склада сапоги? - спросил он Франца. - Как ты думаешь?
- Вы же директор.
- При чем тут директор!.. Просто мои совсем прохудились, а мне придется много ходить сегодня и завтра.
- Вы же директор! - упрямо повторил повар Франц и отвернулся к окну.
Через открытую форточку донесся смех из бильярдной. Наверное, отдыхающие заставляли проигравшего лезть под стол.
- Скажи своему племяннику, - попросил Лахме, - чтобы он завтра же пришел и перебрал как следует нитки в лузах. А то нитки дрянные, могут порваться к концу лета.
- Так то же концу лета...
- Передай племяннику то, что я сказал. Он хорошо заработает.
- На этом каждый хорошо заработает... Нитки перебрать...
- Сделай сам.
- Зачем же? Вы ему велели прийти, пусть он и делает.
- Сделай сам, - повторил Лахме. Повар Франц вздохнул и сказал:
- Только вы завтра к утру вернитесь обязательно. А то отдыхающие из меня сварят уху.
- Да, я приду к восьми часам утра. Но уху ты будешь готовить на обед и ужин, если я поймаю форель. На завтрак сделай макароны. Я договорился с Хьюри, он принесет пять килограммов масла. И отвари яиц.
- У нас осталось пятнадцать штук.
- Пять принесешь из дому.
Лахме выжидающе посмотрел на повара Франца. Тот снова отвернулся к окну и вздохнул.
- Значит, я пошел, - сказал Лахме.
- Камень вам в мешок!
- Иди к черту!
Когда Лахме поднялся из-за стола, повар Франц кашлянул и сказал:
- Я передам племяннику, чтобы он пришел перебрать нитки в лузах.
5
Лахме еще раз оглядел крючок, подтянул к себе леску и затаив дыхание остановился. Здесь, около кустов, речушка начинала делиться на две друг на друга не похожие части. У противоположного берега течение было стремительным, вода - прозрачной, дно - каменистым. Последние лучи солнца лежали на камнях, пробившись сквозь воду белыми круглыми пятнами. Около того берега, на котором затаился Лахме, течения вообще не было. Здесь была яма. Черная, тяжелая вода резко граничила с прозрачной водой противоположного берега. Граница проходила прямо по середине речушки.
"Здесь нет кордонов, - подумал Лахме, - а как точно соблюдается граница!"
Белая пена, похожая на шоколадный мусс, недвижно лежала у берега. В этой пене были щепки, желтые листья и тоненькие ветки ивы.
Лахме долго смотрел в воду, прищурившись. Ни на перекате, посредине речушки, ни у противоположного берега рыбы не было. Дно просматривалось отчетливо, как через увеличительное стекло, перевернутое наоборот.
"Хотя во-он та коряжка, - подумал Лахме, - она уютная, та коряжка, там может сидеть форель. Там ему удобно, он видит оттуда всех, кто плывет по течению".
Лахме никогда не говорил про форель "она". Форель, благородную, красивую и хищную рыбу, он всегда называл, как мужчину, - "он".
Коряжка у противоположного берега выступала почти до середины реки и кончалась, упираясь в камни. Все это отчетливо просматривалось потому, что глубина там была всего сантиметров сорок, не больше.
Лахме освободил катушку, на которую была намотана леска. Отвел правую руку до отказа назад, осторожно придерживая большим пальцем катушку, а левой рукой, раскачав, бросил крючок в стремнину, как раз на границе белой и черной воды.
Поплавок пронесся мимо коряжки и, как неопытный шофер, воткнулся в берег на том месте, где река заворачивала.
"Ты хитрый, форель, - думал Лахме, наматывая леску на катушку, - только я ловлю тебя уже сорок лет, и всегда ты попадаешься мне. Хотя нет, камень мне в мешок, ты очень редко попадаешься мне. Совсем редко, по глупости. Извини меня, форель, что я так думал о тебе. Ты меня не балуешь, форель, совсем не балуешь, ты никого не балуешь, ты умный и хитрый, форель..."
"Бульк!" - шлепнулся поплавок во второй раз.
"Если ты сидишь под коряжкой - значит, ты сейчас смотришь за червяками, форель.
Значит, ты опытный, а не какой-нибудь одногодок. Значит, в тебе граммов пятьсот, не меньше. Ага, ты и сейчас не хочешь брать? Ладно! Но учти, я бросаю в последний раз..."
"Бульк!"
Поплавок понесло все стремительнее и стремительнее. Потом его завертело в маленьком омуте, метрах в трех от коряжки. Вдруг поплавок подпрыгнул, метнулся к самому берегу и пошел стремительно, чуть не цепляясь за черные, зловещие ветки прибрежных кустарников.
И вдруг стремительный луч прожектора резанул воду от коряжки к берегу серебряной невесомой полосой. В ту же секунду поплавок ушел под воду, а леска сделалась тяжелой.
Сколько бы раз поплавок ни уходил под воду даже у самого удачливого рыбака, все равно новая удача отдается гулким, тяжелым ударом сердца и перехваченным дыханием.
Лахме почувствовал, как все его тело напряглось, подалось вперед. Он осторожно, несильно подсек левой рукой, в которой держал леску, а правой остановил катушку.
- Ну, вот видишь, форель... - прошептал Лахме.
Форель оказалась граммов на пятьсот, как и рассчитывал Лахме. Бока у нее мерцали красно-сине-черными пятнышками.
- Красавец! - сказал Лахме, рассматривая форель. - Ты очень красивый, и я рад, что поймал тебя.
6
Лахме прошел вверх по речушке километра четыре. За это время он взял еще одну форель, в большой черной яме. Форель была чуть побольше первой граммов на семьсот.
"Хорошо, - подумал Лахме, опуская рыбу в холщовый мешок, надетый через плечо, как скатанная солдатская шинель, - это уже хорошо! Можно считать, что я накормил ухой пять человек. А может быть, и шесть".
На луг упала роса. Она сделала высокие травы атласными: по яркой зелени шла перламутровая изморозь. Солнце спряталось за лес. Как напоминание о нем, над лесом лежала желтая полоса цвета жидкой стали.
Вместе с белым невесомым туманом от луга поднималась ночная, влажная прохлада и где-то на уровне лица Лахме сталкивалась с дневным, жарким воздухом. Именно на этом уровне вокруг головы Лахме кружились мухи и мошкара. От этого его голова была словно в ореоле. Мошка гудела монотонно, как телеграфные провода.
"Мошка и мухи чуют будущих покойников", - вдруг вспомнил Лахме слова своего друга Миллера.
Они вместе дрались с фашистами в эстонском корпусе. Под Псковом, в разведке, они лежали втроем: Миллер, Эндель Хэйнасмаа и Лахме. Эндель Хэйнасмаа был тогда совсем мальчишкой, не то что сейчас - председатель. Был такой же, как и сейчас, предвечерний час, и такая же первозданная тишина и спокойствие плыли над лесом, и лес был такой же, и луг почти совсем такой же - с яркими красными и синими цветами. Мошка и мухи вились над головой Миллера. Он бодался, как бык, но мошка по-прежнему висела над ним зудящим облаком.
- Как ты думаешь, Арно, - спросил тогда Миллер, - мухи чуют будущих покойников?
- Почему ты спрашиваешь об этом?
- Так...
- Ну, тогда я тебе отвечу: нет, мухи не чуют будущих покойников.
Эндель Хэйнасмаа придвинулся к Лахме и заглянул ему в лицо расширившимися от ужаса глазами.
- Пошли, пожалуй, - сказал Миллер.
И они поползли дальше. Они в тот раз взяли "языка". Это был парень из саперной роты. Когда переползли линию фронта, Миллер полз первым, а Лахме, пропустив Энделя Хэйнасмаа и пленного, полз последним с гранатами и автоматом. Миллер взорвался на мине, когда до наших окопов осталось метров двести, не больше.
Немца оглушило, Энделя Хэйнасмаа контузило, а Лахме только засыпало землей.
- Ерунда, - вдруг сказал Лахме, насаживая новых червей, - все ерунда! Никакие мухи ничего не чуют, просто надо быть осмотрительным и никогда зря не торопиться. Надо было ему щупать руками землю: если очень рыхлая или, наоборот, очень твердая - остановись. Землю, под которой зарыта мина, всегда можно почувствовать. Человек хитрит, чтобы убить врага, а хитрость всегда заметна.
Особенно на земле. Земля ведь не терпит хитрости.
Лахме насадил червей и подкрался к реке.
"Бульк!"
"Хорошая яма! - подумал Лахме, прислонившись к дереву так, чтобы ему было видно поплавок из-за ветвей, - Ну, форель, смотри внимательно, сейчас я начну водить крючок перед твоим носом! Вот так, не быстро, спокойно. Ну, что же ты? Ничего, у меня есть время. Я подожду. А ты здесь сидишь, это точно, что ты сидишь в этой яме..."
7
Жена Лахме, Элза, погибла, когда эвакуировали Таллин. Пароход, на котором она плыла в Ленинград, сгорел.
О жене Лахме думал постоянно. Элза, когда собирала Лахме на рыбалку, делала ему бутерброды с курицей и с огурцами. Она клала их в в гуттаперчевый пакетик. На пакетике она сама нарисовала большую рыбу. Один глаз у рыбы хитро подмигивал, а рот кривила злая ухмылочка.
Возвращаясь домой, Лахме ставил сумку с рыбой под дверью, нажимал кнопку звонка и сбегал на несколько ступенек вниз.
Элза открывала дверь, брала мешок и сразу же захлопывала ее. Лахме снова поднимался и скребся в дверь, как кот.
- Кто там и что вам надо? - спрашивала Элза.
Потом она распахивала дверь и бросалась к Лахме. Он целовал ее и начинал рассказывать о рыбалке. Она всегда смеялась, когда Лахме рассказывал о своем друге и всегдашнем спутнике Лыппе. Лыпп был страховым агентом, старым буршем и рыболовом. Он был почти вдвое старше Лахме и знал наизусть весь "Калевипоэг".
Каждый раз, когда он раскладывал костер, Лахме готовился к тому, что Лыпп откинется на руки, закроет глаза и начнет читать о Калеве. И Лыпп всегда читал о Калеве. Он почти никогда не привозил в город рыбу, потому что все время смотрел по сторонам, радовался восходу и заходу солнца, вечерней и утренней прохладе, радовался пению весенних громкоголосых птиц и сам подпевал им, а форель, услыхав голос человека, разбегалась, уходила под коряги.
Лыпп умер три года тому назад. Перед смертью он прислал Лахме телеграмму. Лахме приехал к нему из Таллина. Лыпп увидел его и заплакал: они не встречались с сорокового года.
- Прощай, Арно! - сказал Лыпп.
- Ерунда! - ответил Лахме. - Что за глупости ты говоришь?
- Возьми мой спиннинг, мои удочки и снасти, - попросил Лыпп.
- Оставь свой спиннинг и удочки в покое. Через неделю мы пойдем с тобой под форель. Лыпп сказал:
- Арно, если ты их не возьмешь, будет очень плохо, пойми! Внук ловит форель сетями. Понимаешь? Они ночью ставят сеть у порогов и утром берут форель и везут ее на базар. Зачем же ему мои удочки и мой спиннинг?
Лыпп умер через день. Лахме забрал его удочки и спиннинг и поставил их в своей гулкой, аскетически чистой таллинской квартире, под портретом Элзы. А ловил рыбу, когда выдавалось свободное время, своими удочками и своим спиннингом.
- Ну что же ты так долго, форель? - вздохнув, спросил Лахме и снова осторожно повел на себя поплавок.
Воду тронули вкрадчивые, безнадежно ровные круги.
- Смотри, смотри внимательно, форель! Видишь, какие прекрасные черви плавают перед твоим носом, а? Ну, давай, решайся!
Но форель так и не решилась. А может быть, ее и вовсе не было в яме...
8
- Ой-ой! - сказал Лахме и поднялся со своего места. - Совсем темно, а?
Он помассировал спину, а потом осторожно вытащил крючок из воды. Лахме впервые за весь вечер взглянул на часы, потому что солнце зашло и никак иначе нельзя было узнать время. А вообще Лахме, когда ловил рыбу, не смотрел на часы. Он узнавал время по окружавшему его миру.
Лахме поднес циферблат к глазам и увидел, что светящиеся стрелки показывали одиннадцать часов.
Лахме заторопился. Вечерний клев уже подходил к концу, а поймал он за вечернюю зорьку всего две рыбы.
Лахме откусил крючок, спрятал его за ленту шляпы и полез в задний карман: там в плоской коробке из-под фруктовых конфет лежали самодельные блесны. Одна из латуни, а другая из хромированной стали, с чеканной насечкой.
Привязав латунную блесну, Лахме пошел еще выше по течению, к порогам. Он шел, широко размахивая руками, ничуть не заботясь о том, чтобы не шуметь. В этой излучине форели не было, он знал точно. Откуда же здесь быть форели, если сюда приходит помощник лесничего со своей женой косить траву? Форель не станет жить там, где косят. Ведь трава шумит падая. Она шумит, как солдатский шаг с четко отбитым ритмом: "Раз! Раз! Раз!" А потом люди точат косы, и от этого в пойме стоит звон, как будто кавалеристы точат клинки. А форель не любит, когда звенит металл, становясь острым. Когда металл делается слишком острым, тогда начинают рваться мины. Они поднимают со дна тину, бьют в жабры топкой клейкой жижей, от которой совсем нельзя дышать. Нет, форель не любит, когда звенит металл и поют песни. Форель любит прохладу быстрых, порожистых перекатов, когда мелко, когда солнце греет спину, а брюшко щекочут мелкий песок и камни, поросшие зеленью.
Форель любит, порезвившись на. перекатах, уйти в ямы, под коряги и там ждать утра, когда придет молчаливое солнце и сделает реку звенящей и радостной.
Нет, форели не было здесь. Лахме это знал точно, и поэтому он шел, волоча ноги по мокрой траве. За ним оставался белый дымный след.
К порогам Лахме пришел через сорок минут. Пороги были расположены, как лестница, сделанная специально для сердечных больных, - покато, спокойно. Сверху с водой несся сдержанный гул, вместе с которым по реке клубилась белая прохлада. Там, где вода разбивается о камни, всегда прохладно. Даже в жару.
"Вроде здесь, - подумал Лахме, - в прошлом месяце я видел тут форель. Он был очень большой, килограмма на два".
Лахме начал подкрадываться к маленькому затончику, отходившему от самого порога.
Он подкрадывался, затаив дыхание, высоко поднимая ноги, так высоко, будто был он не человеком, а норовистым английским конем. Дышал Лахме прерывисто, часто и, чтобы не шуметь, выдыхал ртом и ртом захватывал воздух. Кожу у висков стянуло.
Пот ел и глаза и уголки губ и катился по щекам: Лахме только сейчас почувствовал, как он устал за день. Он, наконец, подкрался к яме и прислушался.
"Такой форель червя не возьмет. Это я правильно сделал, что взял блесну. Я приманю его на золото, как ростовщика".
Лахме всегда латунь называл золотом и где-то в глубине души предпочтение отдавал латуни: она казалась ему более нарядной.
"Бульк!"
Блесна шла по стремнине, образовавшейся после падения воды, петляла между камнями, иногда, поворачиваясь особенно быстро, загоралась маленьким костром и мгновенно гасла. Вдруг Лахме почувствовал тяжесть в той руке, которой он страховал леску. Он перестал заматывать катушку.
"Нет, это камень, - решил он. - Просто блесна зацепилась за камень, не иначе.
Или, может быть, за коряжку. Если бы взял он, так стал бы сейчас водить меня, прыгать по камням. Нет, конечно, это камень..."
Лахме осторожно подергал леску. Он не просто дергал ее, нет. Он прикасался к ней осторожно, точными движениями указательного пальца, как арфист к струнам арфы.
Леска ослабла. Лахме забросил блесну еще раз. Он так бросал блесну раз пятьдесят. Он решил, что форель не хочет брать блесну, и собрался уже было сажать снова червя, но в этот миг почувствовал, как леска натянулась. Он даже ощутил это еще перед тем, как леска натянулась. Рыбак чувствует удачу на мгновение раньше самой удачи. Лахме стал быстро, но плавно и осторожно наматывать леску на катушку. Но он догадывался, что рыба попалась не та, которую он ждал. Хотя, может быть, просто форель хитрила. Ждала самого последнего мгновения, чтобы потом начать бороться за свободу. Но нет. Лахме увидал маленькую форель. Совсем маленькую, как окунь в озере. Лахме поймал рыбу и осторожно вытащил из губы один крючок из трех. Форель попалась только на один крючок, к счастью.
Перевернув форель, Лахме легонько шлепнул ее пальцем по белому брюшку.
- Ну куда ты лезешь, дурачок? - спросил он. - Больно? Знаю, что тебе больно.
Подожди, не трепыхайся: этим ты горю не поможешь. Ну подожди же! Сейчас!
Лахме подкрался совсем близко к берегу и пустил форель в реку.
- Он совсем маленький, - сам себе сказал Лахме, - пусть растет. Я с ним сражусь в будущем году.
9
Костер разгорался слабо. Дым то клало на землю, то заваливало, то взносило высоко в небо шальным ветром, который дул не так, как положено ветру - в каком-нибудь одном направлении, а налетая на огонь со всех сторон.
Лахме положил вокруг костра сухих еловых веток и сел, тяжело подломив ноги, на подушечку, которую он приготовил себе из мха.
Лес стоял безмолвно. Лес слушал, как потрескивал костер. В лесу тоже поднимался туман от земли, как от реки и от луга. Только здесь, в лесу, он был совершенно неосязаем. Он казался марлей, натянутой где-то далеко за деревьями. От этого деревья, которые стояли поблизости, были отчетливо видны, а те, что росли в низине, - расплывчато, сумеречно, и лес выглядел декоративным, слишком многозначительным. Он, казалось, так и хотел, чтобы кто-нибудь сумел попросить его поведать свои тайны. Ведь каждый лес хранит много тайн, куда больше, чем луга или даже реки.
Лахме вспомнил Котова. Котов был врачом в госпитале на Первом Белорусском. Он был толстый, этот Котов, а звали его Ильей. Котов любил петь. Пел он всегда одну и ту же песенку:
Жизнь такая нужна мне,
Чтоб облегчить душу.
И хожу я по земле,
По воде и суше.
Сплю, а звезды надо мной!
Хлеб макаю в реку,
И не надобно иной
Жизни человеку.
Котов говорил Лахме:
- Когда я жил у партизан, в лесу, я ужасно трусил. И я не фашистов боялся, что вокруг, честное слово! Я боялся леса. Я люблю жить в степях. Там душе простор, песне простор, в степях хлеб растет - пойди-ка в лесу его вырасти!
Котов любил говорить с Лахме, потому что тот никогда не расспрашивал о своей болезни и умел слушать, не влезая со своими рассказами...
Достав из старой полевой сумки три картофелины и булку, Лахме еще ближе придвинулся к огню. Он разбросал сучком головешки и забросал ими картофелины. А сверху головешек насыпал мягкой теплой золы. Потом, разломив хлеб, стал жевать, запивая теплой водой из фляги. Вода была с привкусом, а Лахме любил ключевую воду. Он поднялся, выплеснул остатки из фляги и пошел к реке. Он вышел из лесу - и замер: у берега стоял лось, высоко подняв голову. Лахме показалось, что у лося голова такая же седая, как и у него самого. Только у лося было поджарое, мускулистое тело, стремительное и могучее. Лось стоял недвижно и прислушивался:
где-то у порогов кукушка отсчитывала годы жизни. Кукушка отсчитала шесть раз и смолкла, а лось по-прежнему стоял, высоко подняв свою гордую голову, прислушиваясь. Потом он вздохнул - шумно, совсем по-человечески.
Лахме долго любовался животным. У него затекла правая нога, и Лахме чуть переступил. Треснул сучок. Лось спокойно обернулся и увидал человека, стоявшего на опушке леса, затянутого марлей.
"День умер, - подумал Лахме, - а утро еще не родилось. И лосю страшно, потому он не уходит, а смотрит на меня. А когда страшно, всегда появляется жажда. Поэтому животные пьют ночью. И еще хорошо, когда страшно, не быть одному".
Лахме пошел к реке. Лось повернулся и неторопливо направился к лесу. Он подошел к опушке, постоял, опустив свою седую голову, потом снова вздохнул и спустился на луг. Постоял и пошел к порогам: оттуда доносился гул, там не было безмолвия.
"Почему же он не вошел в лес? - подумал Лахме, набирая воду во флягу. Чудак какой! Там нет холода, который поднимается от реки. Там тепло даже в смоле деревьев. А может быть, прав Котов, когда он говорил, что лес - это зловеще.
Ведь Котов прав, когда говорил, что в лесу можно заблудиться и погибнуть, а в степи - никогда".
Лахме поднялся с колен, завинтил крышку фляги, ставшей вдруг ледяной даже через зеленое сукно, которым она была обтянута, и пошел назад, к костру. Он увидел, как в том месте, где он расположился, голубая тоненькая струйка дыма тянулась вверх, в холодное предрассветное небо.
Вернувшись к костру, Лахме откопал картошки и съел их, запивая сладкой студеной водой. Потом он лег совсем близко к огню, ощутил блаженную истому.
В предрассветные часы полного одиночества Лахме чувствовал свое бессмертие. Он знал, что затаившийся лес, река, луга, пьянящие своими запахами, - все это растворено в нем, в Лахме, так же как и он растворен во всем окружавшем его.
Лахме вспомнил, как в прошлом году, с трудом встав после болезни, он пришел в ЦК и сказал:
- У меня за спиной десять лет подполья, пять лет каторги и семь лет войны - в Испании и у нас. Я дрался за то, чтобы о людях заботились и чтобы все говорили друг другу: "Здравствуй, товарищ!" Теперь у меня два инфаркта. Я сижу в министерстве, езжу на машине и руковожу многими людьми. А я прошу: дайте мне лучше позаботиться о немногих, о нескольких, чтобы я видел их улыбки и радость.
Потому что я видел в своей жизни слишком много горя и слез.
Лахме установили персональную пенсию и назначили директором этого маленького дома отдыха.
"Ой-ой, - подумал он, подвигаясь еще ближе к костру, - как же быть завтра? "Если положение неясно, надо побольше спать", - часто говорил Эндель Хэйнасмаа, когда мы вместе дрались в конной разведке эстонского корпуса. Это он говорил для вида, сам он никогда не спал, когда положение было неясным. А теперь стал председателем и уж не говорит про сон".
Лахме улыбнулся, улыбка сделала его лицо мягким и старым.
Снова кукушка начала считать годы чьей-то жизни, и снова Лахме прислушался, чего-то страшась и на что-то надеясь...
10
В дом отдыха Лахме вернулся к восьми часам утра, как и обещал. В сумке у него было четыре форели весом в два с половиной килограмма.
Повар Франц сидел на крыльце и грыз ногти. Из кухни несло запахом раскаленной плиты. Больше никаких запахов не было.
- Плохо, - сказал повар Франц, осмотрев улов, - ничего не получится.
- Да, - согласился Лахме, - пожалуй.
- Что же делать?
- Что делать? - переспросил Лахме. - Сейчас придумаем, что делать.
Он посмотрел на свежевыкрашенное здание дома отдыха, еще не ожившее звоном голосов, на водокачку, на маленький домик клуба и сказал:
- Во-первых, ты сейчас же отправишься домой и зарежешь семь кур. Все. Не спорь со мной! Деньги получишь в кассе, как только приедет кассир, а жену пришлешь для объяснений ко мне. Во-вторых, я пойду к Энделю Хэйнасмаа и "задам ему палку", чтобы он не был трусом и не оставлял в беде моих отдыхающих. В-третьих, соединюсь сейчас же с Раквере...
Лахме не договорил. В воротах стоял Эндель Хэйнасмаа, улыбавшийся во весь рот.
- Эй! - крикнул он. - Не надо нервничать! Ты всегда нервничаешь зазря. Арно! Я привез тебе двести килограммов салаки.
Лахме пошел навстречу Энделю Хэйнасмаа. Обернувшись, он сказал повару Францу:
- И все-таки пойди и зарежь семь кур. А то в меню одна рыба. Думаешь, это очень вкусно, а?