Сергеев-Ценский Сергей
Тундра
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Тундра
Рассказ
Я жил тогда очень близко к богу, на пятом этаже длинного серого дома.
Комнатка у меня была узенькая, в одно окно и с неоценимым удобством: для того чтобы отворить дверь, не нужно было вставать с постели, на которой я привык лежать, - можно было просто толкнуть в нее ногой, и она отворялась в темный узкий коридор, переполненный противным хроническим запахом дешевых квартир.
Рядом с моей комнаткой была другая, такая же маленькая и тоже в одно окно. В ней жила женщина, низенькая, худая, с утомленным, бесцветным лицом. Ей было лет тридцать.
Мне было удобно наблюдать за нею. Нас отделяла только деревянная перегородка, с незаметно треснувшими над одной щелью обоями. Обои можно было приподнять и, припавши глазом к самой щели, увидеть ее в узкой части узкой комнаты.
Днем она сидела у окна и вышивала шелком спальные туфли, вечером относила работу в магазин и приносила новые туфли, которые нужно было вышить завтра. Так каждый день она сидела и шила, потом уходила и приходила, аккуратная, как маятник.
Когда я занял свою комнату, она уже жила в своей, и когда я потом прожил здесь пять месяцев, она все-таки жила, что-то готовила себе на керосинке, пила чай, рано вставала и поздно ложилась, и была одна, каждый день одна.
Я понимал, что у нее в этом большом городе, а может быть, и во всем мире, нет близкой души, и мне было ее жаль и хотелось развлечь ее, рассмешить чем-нибудь, сыграть с нею в дурачки, пробренчать ей польку на гитаре.
Иногда мне было видно ее спину, узкую, согнутую рабочую спину; иногда она сидела ко мне лицом, и тогда я наблюдал ее сосредоточенное выражение, немного отупелое, немного пришибленное, но приятное.
Иногда она пела вполголоса монотонно и грустно. Это были какие-то незнакомые мне песни, вернее не песни, а импровизации, вздохи души. Слабые грустные звуки беспомощно летали по узенькой комнате, потом садились мелкими тенями на ее бескровное лицо и застывали там.
Я понимал, что эти песни - ее одиночество, и, когда я слышал их, мне хотелось пойти к ней и развеселить ее анекдотами.
Но я не шел.
Мы встречались иногда на лестнице, но она, узнавая во мне соседа, только конфузливо смотрела в землю, а я... я просто проходил мимо, не решаясь заговорить.
Я увлекался в то время тундрой и самым тщательным образом изучал ее от Торнео до Кары, от Кары до Колымы.
Весь стол в моей комнате и угол около стола были завалены толстыми и тонкими книгами, на корешках которых можно было прочесть: тундра... тундра... тундра.
Я читал и писал о тундре, и тундра выросла в моей душе до колоссальных размеров и заслоняла все.
Я отчетливо представлял себе мерзлую, обросшую мохом пустыню - болото, жалкие кривые кусты, а на них беспомощно треплющиеся листья.
Вверху висит серое небо и давит на землю - от этого земля плоская и слезливая.
А зимой - это огромный склеп, обитый белым глазетом, освещенный лампадами северного сияния, молчаливый, жуткий, пустой.
И я никак не мог понять, зачем там живут люди.
С утра я уходил из комнаты и, шныряя в толпе, как ящерица в груде хвороста, шел на лекции, оттуда в студенческую столовую, оттуда на уроки.
На улицах, между высокими огромными домами, кипела жизнь, странная, суетливая, человечья. Можно было идти целый день и на каждом повороте улицы натыкаться все на те же тупые многоэтажные дома, до тошноты похожие один на другой.
Как-то странно было думать о реке, не закованной в набережную, о деревьях, не выстроенных по ранжиру, о полях, не заполненных домами и мостовыми.
О природе напоминало только небо, но и оно было какое-то прихотливое, точно придуманное по заказу людьми, бесцветное, пропитанное, как губка, дождем.
Под этим небом по улицам и в домах расползались, точно испарения, чисто людские, долгими усилиями созданные интересы, и каждый в огромной массе кишащего люда желал иметь миллион и чин действительного статского.
Если не достигал, то терзался и мучился, если достигал, то стремился к десяти миллионам и к чину действительного тайного.
Все что-то усиленно делали, именно то, что считали необходимым, став на одну точку зрения, и что выходило нелепым и смешным - с другой точки.
Жизнь казалась похожей на острый угол. Чем ближе к вершине, тем теснее, чем дальше от вершины, тем просторнее, но все они сбивались к вершине.
И так как там нечем было дышать, то выдумывали свой воздух.
И я, так же как все, придумал себе дело - тундру, в которую никогда не собирался, а моя соседка по квартире вычурно вышивала спальные туфли, без которых обошелся бы всякий, если бы их не придумали.
Над "тундрой" я просиживал иногда далеко за полночь и тогда слышал, как моя соседка чисто по-женски скороговоркой, шепотом читала молитвы, потом тушила лампу, раздевалась, шурша платьем, и ложилась на скрипучую койку, долго ворочалась и поздно засыпала.
Я понимал, что мой интерес к тундре был выше и шире по объему, чем ее к вышиванию туфель, и мне было ее жаль.
За пять месяцев я так привык к шипению ее керосинки, к ее монотонным песням, тихим молитвам по ночам и даже к однообразному тушению лампы, что и не думал услышать что-нибудь другое.
Но я услышал.
Однажды вечером она пришла не одна, а вдвоем с мужчиной, и когда она говорила тихим опасливым шепотом, он говорил отчетливо и громко.
Я был удивлен и по привычке приподнял обои и припал к щели.
У нее был смущенный и влюбленный вид, а он был здоровый, красный, уверенный в себе малый, в сером пиджаке и полосатом длинном галстуке.
После я узнал, что он был приказчиком в том самом магазине, на который она работала.
Сначала они пили чай, потом какую-то наливку - кажется, рябиновку. И за чаем и за наливкой она рассказывала о себе.
Говорила, что у нее был таинственный "он", монтер с фабрики; когда она забеременела, он ее бросил, она долго "каталажилась" с ребенком, потом продала "машинку" и отправила его в "вошпиталь". Потом жила одна... Скучно стало, так скучно!.. И вот...
Она смотрела на него виноватым взглядом, а он на нее снисходительным и смешливым.
Он наливал рябиновку в новые, очевидно только что купленные, рюмки и говорил коротко и громко:
- Пей!
- Потише ты! Там студент! - испуганно указывала она на стену моей комнаты.
- А нам что студент? Наплевать на студента, - возражал он. - Пей!
И она пила.
Маленькая лампочка с зеленым домодельным бумажным колпаком стояла на столе, и от нее падали на их лица бледнозеленые сквозные тени.
Я только мельком взглядывал на его сытое, с закрученными рыжеватыми усами лицо, больше наблюдал я за маленькой женщиной с романическим прошлым.
Она изменилась, оживилась, похорошела. На зеленоватом от лампы лице ее засветились глаза и стали заметнее, выпуклее.
Видно было, что она выбросила из памяти прошлое и хочет жить моментом, и видно было, что боится.
Страх таился где-то в углах ее лица, в углах ее глаз и губ, в изгибах дрожащих пальцев. Клетчатая кофточка на ее груди неровно подымалась от нервного и частого дыхания.
Что ее пугало? Грех? Счастье?
Не знаю, но ее становилось жаль еще больше, чем прежде, и я отошел к столу.
Потом я слышал опять звяканье рюмок, бульканье наливки, ее быстрый опасливый шепот и его короткие замечания вроде: "Наплевать!.. Пей!.. Великая штука!.."
В этот вечер я не слышал, чтобы она молилась, но как потушила лампу, слышал.
Утром, когда я встал, он уже уходил. Я посмотрел в щель.
Лицо у нее было измятое. Непричесанная, желтая, она держала его руку в своих, глядела на него виноватым взглядом и говорила:
- Как же теперь ты жене скажешь? Небось, искала тебя?
- Штука страшная! Загулял с ребятами, вот и все, - отвечал он, искоса оглядывая ее хмурыми брезгливыми глазами.
Ему хотелось поскорей уйти, и он ушел, не оставшись даже пить чай.
Но через день вечером он пришел снова, потом стал часто приходить по вечерам и уходить утром.
Я наблюдал ее днем, за работой, и видел, что она стала не веселее, не счастливее, а беспокойнее. Тот страх, который таился в углах ее глаз, губ, теперь выползал, рос и окутывал все ее лицо. Она уже не пела, но, отрываясь от работы, со сложенными руками долго и бессмысленно смотрела куда-нибудь в одну точку.
И опять мне было и жаль ее и досадно, досадно на то, что она не умеет и боится быть счастливой.
Прошло недели три со дня первого визита приказчика.
Однажды утром, когда он, уже одетый, готовился уйти, в коридоре раздался шум.
- Муж мой здесь, понимаешь? По ночам тут у одной пропадает!.. Должна я его найтить али нет? Ведь я не потаскушка какая!.. Мы - муж и жена обрученные! Мне-то что же теперь, с холодной подушкой спать?..
Голос был грубый, резкий, и мне показалось, что это касается моей соседки.
Я посмотрел в щель и увидел обескураженное красное лицо приказчика и бледный вопрос на ее лице.
Он отворил дверь, чтобы выйти, и на пороге столкнулся с женой. Она была высокая, плотная, некрасивая, с обветренными толстыми щеками торговки. С ней были еще какие-то три бабы, а сзади молодой щуплый малый - дворник.
Муж проскользнул мимо жены в коридор, а она ворвалась в комнату.
Плотная, огромная, разъяренная, она вцепилась толстыми пальцами в жидкие волосы маленькой женщины и повалила ее на пол.
- Это ты что? Это ты не моги!.. - завопил сзади дворник.
Но бабы окружили ее и не давали ему пробиться. Кто были они? Может быть, тоже оскорбленные супруги - не знаю, но они были свирепы.
- Бей ее! Режь ее ножом! Ничего не будет! - орали бабы.
И она била.
По полу, судорожно цепляясь худыми, тонкими руками за мясистые руки жены приказчика, извивалась и стонала моя соседка, а та, согнувшаяся, массивная, широкая, душила ее и давила в грудь коленями.
Я выскочил из своей комнаты и крича стал распихивать баб; они не сдавались без боя, они тоже царапались и замахивались кулаками; от их теплых платков несло овощной лавкой, а от одной разило водкой.
В углу комнаты, около кровати, возилась темная масса. Женщина хрипела, выдавливала из себя грязную ругань и вырывала из головы своей жертвы космы волос, накручивая их на пальцы.
Оторвать ее не было возможности. Я схватил ее за косу, что было силы потащил назад, а дворник бил ее по спине ногой в тяжелом сапоге.
Тогда она поднялась, тяжело дышащая, растрепанная, с налитыми кровью глазами, дрожащая от напряжения, и первое, что она сказала, было позорное слово для маленькой избитой женщины, лежащей на полу с вырванными волосами.
- Полицию! Полицию сюда! - закричал я, увидев собравшуюся в дверях толпу.
- Ничего мне не будет! Не смей мужа отбивать! Ничего не будет! - с визгом и хрипом закричала она в ответ.
И ушла. И ушли за нею бабы.
На полу осталась только она, отбившая чужого мужа. Что с нею сделали! Один глаз ее заплыл и распух, синий и страшный, бледное лицо было все в царапинах и синяках, платье изорвано... И эти космы вырванных темных волос на полу!
Она умерла к вечеру, а перед тем все стонала, не открывая глаз, и харкала кровью.
Одной маленькой тихой женщиной стало меньше на огромном шумном свете.
Рядом с моей комнатой шла бабья работа: умершую обмывали, одевали и укладывали в гроб. Бабы серьезно делали серьезное дело, родные сестры тем самым бабам, которые убили.
Мне стало страшно и больно, и я ушел из длинного дома на улицу. Под серым небом кишели серые от сумерек люди, по мостовой мчались куда-то рысаки и извозчичьи коняги, и от колес и от копыт стоял шум.
Было холодно, падал снег. Из окон магазинов вырывались на тротуары желтые полосы света от зажженных ламп.
Кругом стояли в сыром, плотном воздухе какие-то бесформенные думы, надежды, заботы, порывы идущих и скачущих людей, и во мне тоже, как колючий бурьян, торчал острый вопрос: за что ее убили? И убили безнаказанно с точки зрения человечьего суда!
Она жила тихая, одинокая, жалкая, отрезанная от жизни, потом этот приказчик, принесший ей каплю счастья и море страха, и все это только три недели, потом за это смерть, смерть от той, которая имела право на счастье по закону!..
Кругом торчали угрюмые многоэтажные дома, и с неба падал и вился хлопьями снег, и вместе с этими хлопьями вились и падали, как мне казалось, космы ее темных, накрученных на толстые пальцы волос.
И мне почудилось вдруг, что среди этих домов, и толпы, и шума я в тундре, в холодной, леденящей, огромной тундре, похожей на гроб, обитый глазетом. И все они, эти люди, только кружатся по ней в беспокойном вихре, ищут выхода, а кругом пустыня без конца и края, и холод, и снег, и не видно солнца, а серое небо давит, как склеп, и оттого так тяжело жить в тундре, и оттого ее убили.
В тяжелом воздухе кружились хлопья снега, и вместе с ними и на них кружились тени отживших людей, а под ними толпы живущих; и я видел, что многоэтажные дома - только мираж, что ими не заслонить тундры.
Когда я пришел домой, над ней читали. Перед моими глазами замелькали пряди вырванных волос и заплывший синий глаз, и мне послышался хряск горловых позвонков под толстыми пальцами.
На столе моем стоял сахар в бумажном пакете со штемпелем купца Синебрюхова, и сквозь монотонное чтение я услышал шорох в пакете. Нервы мои были напряжены, и я вздрогнул, но потом подумал, что это тараканы. Они гнездились под обоями и шуршали по ночам. У меня мало было крошек, и я не знаю, чем они питались, теперь у них шел пир на грудах сладкого сахара.
Это было смешно и дико, но я быстро схватил пакет с сахаром и над тазом с водою стал вытряхивать из него тараканов; они извивались в воде, распуская надкрылья, а я стоял, и бормотал нелепую фразу: "Сладострастье преступление, наказуемое смертью", - и сбрасывал и топил в воде остальных.
Я видел, что эта тараканья смерть была так же жестока, как смерть той маленькой женщины за стеной, я чувствовал себя Немезидой и кончил тем, что бросил в таз весь пакет с сахаром.
Бабы соблюли все приличия: они пригласили даже монахиню с белым полным лицом, и та читала, растягивая слова и то повышая, то медоточиво понижая голос.
Я смотрел в щель и видел ноги убитой, крошечные ноги, обутые в невышитые туфли, потом видел маленькое острое лицо, утонувшее в подушке.
- Тундра! - вырвалось у меня вслух.
И припомнил я, что где-то там, далеко на юге, есть чистое высокое небо, горячее солнце, весна! Подумал я, что там можно жить и не видеть обуха над головой, и обрадовался на секунду, как мальчик: выход есть, далеко где-то, но есть.
А в окно мое билась стоголосая тундра, и за стеной лежала убитая женщина.
1902 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Тундра. Впервые напечатано в журнале "Русская мысль" кн. 1 за 1903 год, с подзаголовком: "Из записок моего приятеля". Вошло в первый том собрания сочинений С.Н.Сергеева-Ценского, издательство "Мысль", Ленинград, 1928. Датирован рассказ в этом издании: "Сентябрь 1902 г.".
H.M.Любимов
Тундра
Рассказ
Я жил тогда очень близко к богу, на пятом этаже длинного серого дома.
Комнатка у меня была узенькая, в одно окно и с неоценимым удобством: для того чтобы отворить дверь, не нужно было вставать с постели, на которой я привык лежать, - можно было просто толкнуть в нее ногой, и она отворялась в темный узкий коридор, переполненный противным хроническим запахом дешевых квартир.
Рядом с моей комнаткой была другая, такая же маленькая и тоже в одно окно. В ней жила женщина, низенькая, худая, с утомленным, бесцветным лицом. Ей было лет тридцать.
Мне было удобно наблюдать за нею. Нас отделяла только деревянная перегородка, с незаметно треснувшими над одной щелью обоями. Обои можно было приподнять и, припавши глазом к самой щели, увидеть ее в узкой части узкой комнаты.
Днем она сидела у окна и вышивала шелком спальные туфли, вечером относила работу в магазин и приносила новые туфли, которые нужно было вышить завтра. Так каждый день она сидела и шила, потом уходила и приходила, аккуратная, как маятник.
Когда я занял свою комнату, она уже жила в своей, и когда я потом прожил здесь пять месяцев, она все-таки жила, что-то готовила себе на керосинке, пила чай, рано вставала и поздно ложилась, и была одна, каждый день одна.
Я понимал, что у нее в этом большом городе, а может быть, и во всем мире, нет близкой души, и мне было ее жаль и хотелось развлечь ее, рассмешить чем-нибудь, сыграть с нею в дурачки, пробренчать ей польку на гитаре.
Иногда мне было видно ее спину, узкую, согнутую рабочую спину; иногда она сидела ко мне лицом, и тогда я наблюдал ее сосредоточенное выражение, немного отупелое, немного пришибленное, но приятное.
Иногда она пела вполголоса монотонно и грустно. Это были какие-то незнакомые мне песни, вернее не песни, а импровизации, вздохи души. Слабые грустные звуки беспомощно летали по узенькой комнате, потом садились мелкими тенями на ее бескровное лицо и застывали там.
Я понимал, что эти песни - ее одиночество, и, когда я слышал их, мне хотелось пойти к ней и развеселить ее анекдотами.
Но я не шел.
Мы встречались иногда на лестнице, но она, узнавая во мне соседа, только конфузливо смотрела в землю, а я... я просто проходил мимо, не решаясь заговорить.
Я увлекался в то время тундрой и самым тщательным образом изучал ее от Торнео до Кары, от Кары до Колымы.
Весь стол в моей комнате и угол около стола были завалены толстыми и тонкими книгами, на корешках которых можно было прочесть: тундра... тундра... тундра.
Я читал и писал о тундре, и тундра выросла в моей душе до колоссальных размеров и заслоняла все.
Я отчетливо представлял себе мерзлую, обросшую мохом пустыню - болото, жалкие кривые кусты, а на них беспомощно треплющиеся листья.
Вверху висит серое небо и давит на землю - от этого земля плоская и слезливая.
А зимой - это огромный склеп, обитый белым глазетом, освещенный лампадами северного сияния, молчаливый, жуткий, пустой.
И я никак не мог понять, зачем там живут люди.
С утра я уходил из комнаты и, шныряя в толпе, как ящерица в груде хвороста, шел на лекции, оттуда в студенческую столовую, оттуда на уроки.
На улицах, между высокими огромными домами, кипела жизнь, странная, суетливая, человечья. Можно было идти целый день и на каждом повороте улицы натыкаться все на те же тупые многоэтажные дома, до тошноты похожие один на другой.
Как-то странно было думать о реке, не закованной в набережную, о деревьях, не выстроенных по ранжиру, о полях, не заполненных домами и мостовыми.
О природе напоминало только небо, но и оно было какое-то прихотливое, точно придуманное по заказу людьми, бесцветное, пропитанное, как губка, дождем.
Под этим небом по улицам и в домах расползались, точно испарения, чисто людские, долгими усилиями созданные интересы, и каждый в огромной массе кишащего люда желал иметь миллион и чин действительного статского.
Если не достигал, то терзался и мучился, если достигал, то стремился к десяти миллионам и к чину действительного тайного.
Все что-то усиленно делали, именно то, что считали необходимым, став на одну точку зрения, и что выходило нелепым и смешным - с другой точки.
Жизнь казалась похожей на острый угол. Чем ближе к вершине, тем теснее, чем дальше от вершины, тем просторнее, но все они сбивались к вершине.
И так как там нечем было дышать, то выдумывали свой воздух.
И я, так же как все, придумал себе дело - тундру, в которую никогда не собирался, а моя соседка по квартире вычурно вышивала спальные туфли, без которых обошелся бы всякий, если бы их не придумали.
Над "тундрой" я просиживал иногда далеко за полночь и тогда слышал, как моя соседка чисто по-женски скороговоркой, шепотом читала молитвы, потом тушила лампу, раздевалась, шурша платьем, и ложилась на скрипучую койку, долго ворочалась и поздно засыпала.
Я понимал, что мой интерес к тундре был выше и шире по объему, чем ее к вышиванию туфель, и мне было ее жаль.
За пять месяцев я так привык к шипению ее керосинки, к ее монотонным песням, тихим молитвам по ночам и даже к однообразному тушению лампы, что и не думал услышать что-нибудь другое.
Но я услышал.
Однажды вечером она пришла не одна, а вдвоем с мужчиной, и когда она говорила тихим опасливым шепотом, он говорил отчетливо и громко.
Я был удивлен и по привычке приподнял обои и припал к щели.
У нее был смущенный и влюбленный вид, а он был здоровый, красный, уверенный в себе малый, в сером пиджаке и полосатом длинном галстуке.
После я узнал, что он был приказчиком в том самом магазине, на который она работала.
Сначала они пили чай, потом какую-то наливку - кажется, рябиновку. И за чаем и за наливкой она рассказывала о себе.
Говорила, что у нее был таинственный "он", монтер с фабрики; когда она забеременела, он ее бросил, она долго "каталажилась" с ребенком, потом продала "машинку" и отправила его в "вошпиталь". Потом жила одна... Скучно стало, так скучно!.. И вот...
Она смотрела на него виноватым взглядом, а он на нее снисходительным и смешливым.
Он наливал рябиновку в новые, очевидно только что купленные, рюмки и говорил коротко и громко:
- Пей!
- Потише ты! Там студент! - испуганно указывала она на стену моей комнаты.
- А нам что студент? Наплевать на студента, - возражал он. - Пей!
И она пила.
Маленькая лампочка с зеленым домодельным бумажным колпаком стояла на столе, и от нее падали на их лица бледнозеленые сквозные тени.
Я только мельком взглядывал на его сытое, с закрученными рыжеватыми усами лицо, больше наблюдал я за маленькой женщиной с романическим прошлым.
Она изменилась, оживилась, похорошела. На зеленоватом от лампы лице ее засветились глаза и стали заметнее, выпуклее.
Видно было, что она выбросила из памяти прошлое и хочет жить моментом, и видно было, что боится.
Страх таился где-то в углах ее лица, в углах ее глаз и губ, в изгибах дрожащих пальцев. Клетчатая кофточка на ее груди неровно подымалась от нервного и частого дыхания.
Что ее пугало? Грех? Счастье?
Не знаю, но ее становилось жаль еще больше, чем прежде, и я отошел к столу.
Потом я слышал опять звяканье рюмок, бульканье наливки, ее быстрый опасливый шепот и его короткие замечания вроде: "Наплевать!.. Пей!.. Великая штука!.."
В этот вечер я не слышал, чтобы она молилась, но как потушила лампу, слышал.
Утром, когда я встал, он уже уходил. Я посмотрел в щель.
Лицо у нее было измятое. Непричесанная, желтая, она держала его руку в своих, глядела на него виноватым взглядом и говорила:
- Как же теперь ты жене скажешь? Небось, искала тебя?
- Штука страшная! Загулял с ребятами, вот и все, - отвечал он, искоса оглядывая ее хмурыми брезгливыми глазами.
Ему хотелось поскорей уйти, и он ушел, не оставшись даже пить чай.
Но через день вечером он пришел снова, потом стал часто приходить по вечерам и уходить утром.
Я наблюдал ее днем, за работой, и видел, что она стала не веселее, не счастливее, а беспокойнее. Тот страх, который таился в углах ее глаз, губ, теперь выползал, рос и окутывал все ее лицо. Она уже не пела, но, отрываясь от работы, со сложенными руками долго и бессмысленно смотрела куда-нибудь в одну точку.
И опять мне было и жаль ее и досадно, досадно на то, что она не умеет и боится быть счастливой.
Прошло недели три со дня первого визита приказчика.
Однажды утром, когда он, уже одетый, готовился уйти, в коридоре раздался шум.
- Муж мой здесь, понимаешь? По ночам тут у одной пропадает!.. Должна я его найтить али нет? Ведь я не потаскушка какая!.. Мы - муж и жена обрученные! Мне-то что же теперь, с холодной подушкой спать?..
Голос был грубый, резкий, и мне показалось, что это касается моей соседки.
Я посмотрел в щель и увидел обескураженное красное лицо приказчика и бледный вопрос на ее лице.
Он отворил дверь, чтобы выйти, и на пороге столкнулся с женой. Она была высокая, плотная, некрасивая, с обветренными толстыми щеками торговки. С ней были еще какие-то три бабы, а сзади молодой щуплый малый - дворник.
Муж проскользнул мимо жены в коридор, а она ворвалась в комнату.
Плотная, огромная, разъяренная, она вцепилась толстыми пальцами в жидкие волосы маленькой женщины и повалила ее на пол.
- Это ты что? Это ты не моги!.. - завопил сзади дворник.
Но бабы окружили ее и не давали ему пробиться. Кто были они? Может быть, тоже оскорбленные супруги - не знаю, но они были свирепы.
- Бей ее! Режь ее ножом! Ничего не будет! - орали бабы.
И она била.
По полу, судорожно цепляясь худыми, тонкими руками за мясистые руки жены приказчика, извивалась и стонала моя соседка, а та, согнувшаяся, массивная, широкая, душила ее и давила в грудь коленями.
Я выскочил из своей комнаты и крича стал распихивать баб; они не сдавались без боя, они тоже царапались и замахивались кулаками; от их теплых платков несло овощной лавкой, а от одной разило водкой.
В углу комнаты, около кровати, возилась темная масса. Женщина хрипела, выдавливала из себя грязную ругань и вырывала из головы своей жертвы космы волос, накручивая их на пальцы.
Оторвать ее не было возможности. Я схватил ее за косу, что было силы потащил назад, а дворник бил ее по спине ногой в тяжелом сапоге.
Тогда она поднялась, тяжело дышащая, растрепанная, с налитыми кровью глазами, дрожащая от напряжения, и первое, что она сказала, было позорное слово для маленькой избитой женщины, лежащей на полу с вырванными волосами.
- Полицию! Полицию сюда! - закричал я, увидев собравшуюся в дверях толпу.
- Ничего мне не будет! Не смей мужа отбивать! Ничего не будет! - с визгом и хрипом закричала она в ответ.
И ушла. И ушли за нею бабы.
На полу осталась только она, отбившая чужого мужа. Что с нею сделали! Один глаз ее заплыл и распух, синий и страшный, бледное лицо было все в царапинах и синяках, платье изорвано... И эти космы вырванных темных волос на полу!
Она умерла к вечеру, а перед тем все стонала, не открывая глаз, и харкала кровью.
Одной маленькой тихой женщиной стало меньше на огромном шумном свете.
Рядом с моей комнатой шла бабья работа: умершую обмывали, одевали и укладывали в гроб. Бабы серьезно делали серьезное дело, родные сестры тем самым бабам, которые убили.
Мне стало страшно и больно, и я ушел из длинного дома на улицу. Под серым небом кишели серые от сумерек люди, по мостовой мчались куда-то рысаки и извозчичьи коняги, и от колес и от копыт стоял шум.
Было холодно, падал снег. Из окон магазинов вырывались на тротуары желтые полосы света от зажженных ламп.
Кругом стояли в сыром, плотном воздухе какие-то бесформенные думы, надежды, заботы, порывы идущих и скачущих людей, и во мне тоже, как колючий бурьян, торчал острый вопрос: за что ее убили? И убили безнаказанно с точки зрения человечьего суда!
Она жила тихая, одинокая, жалкая, отрезанная от жизни, потом этот приказчик, принесший ей каплю счастья и море страха, и все это только три недели, потом за это смерть, смерть от той, которая имела право на счастье по закону!..
Кругом торчали угрюмые многоэтажные дома, и с неба падал и вился хлопьями снег, и вместе с этими хлопьями вились и падали, как мне казалось, космы ее темных, накрученных на толстые пальцы волос.
И мне почудилось вдруг, что среди этих домов, и толпы, и шума я в тундре, в холодной, леденящей, огромной тундре, похожей на гроб, обитый глазетом. И все они, эти люди, только кружатся по ней в беспокойном вихре, ищут выхода, а кругом пустыня без конца и края, и холод, и снег, и не видно солнца, а серое небо давит, как склеп, и оттого так тяжело жить в тундре, и оттого ее убили.
В тяжелом воздухе кружились хлопья снега, и вместе с ними и на них кружились тени отживших людей, а под ними толпы живущих; и я видел, что многоэтажные дома - только мираж, что ими не заслонить тундры.
Когда я пришел домой, над ней читали. Перед моими глазами замелькали пряди вырванных волос и заплывший синий глаз, и мне послышался хряск горловых позвонков под толстыми пальцами.
На столе моем стоял сахар в бумажном пакете со штемпелем купца Синебрюхова, и сквозь монотонное чтение я услышал шорох в пакете. Нервы мои были напряжены, и я вздрогнул, но потом подумал, что это тараканы. Они гнездились под обоями и шуршали по ночам. У меня мало было крошек, и я не знаю, чем они питались, теперь у них шел пир на грудах сладкого сахара.
Это было смешно и дико, но я быстро схватил пакет с сахаром и над тазом с водою стал вытряхивать из него тараканов; они извивались в воде, распуская надкрылья, а я стоял, и бормотал нелепую фразу: "Сладострастье преступление, наказуемое смертью", - и сбрасывал и топил в воде остальных.
Я видел, что эта тараканья смерть была так же жестока, как смерть той маленькой женщины за стеной, я чувствовал себя Немезидой и кончил тем, что бросил в таз весь пакет с сахаром.
Бабы соблюли все приличия: они пригласили даже монахиню с белым полным лицом, и та читала, растягивая слова и то повышая, то медоточиво понижая голос.
Я смотрел в щель и видел ноги убитой, крошечные ноги, обутые в невышитые туфли, потом видел маленькое острое лицо, утонувшее в подушке.
- Тундра! - вырвалось у меня вслух.
И припомнил я, что где-то там, далеко на юге, есть чистое высокое небо, горячее солнце, весна! Подумал я, что там можно жить и не видеть обуха над головой, и обрадовался на секунду, как мальчик: выход есть, далеко где-то, но есть.
А в окно мое билась стоголосая тундра, и за стеной лежала убитая женщина.
1902 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Тундра. Впервые напечатано в журнале "Русская мысль" кн. 1 за 1903 год, с подзаголовком: "Из записок моего приятеля". Вошло в первый том собрания сочинений С.Н.Сергеева-Ценского, издательство "Мысль", Ленинград, 1928. Датирован рассказ в этом издании: "Сентябрь 1902 г.".
H.M.Любимов