Сергеев-Ценский Сергей
Улыбки
C.Н.Сергеев-Ценский
Улыбки
(Стихотворение в прозе)
Из Карабаха в Партенит едем мы на палубе яхты "Титания": я, Тимофей маляр, две барышни-московки, караим-студент, двое мелких купцов откуда-то из средних губерний, перс с чадрами и несколько человек рабочих и татар.
Ясное небо, солнце, сентябрь, и от берегов к морю сильно тянет приторным осенним медом. Все есть в этом меду: виноградники, грушевые сады, кипарисы... И совершенно голые сизые и красные скалы на берегу тоже как будто пахнут каленым камнем.
С моря, откуда-то из сини и шири, всплывает свой запах - соленый и крепкий, а яхта дышит свежей обветренной смолой и терпкой пенькою мокрых канатов.
В потоках солнца и запахов круглятся лица: сливочно-белые, мягкие, чуть веснушчатые, но еще не успевшие загореть у девиц-московок; прожженные до костей, просушенные, как вобла, дубленые, складчатые - у татар; вздутые, пылающе-красные, с облупившейся на носу кожей - у купцов; оливковое гладкое, широкоскулое - у студента-караима; кофейное, с синим лоском от небольшой смоляной бороды и пота - у перса; и разнокалиберные, волосатые, оплывшие, разных цветов и оттенков - у кучки русских рабочих, свалившихся ближе к косу яхты со своими неизбежными туго набитыми, перевязанными красным кушаком, грязными холщовыми метками.
Ошеломляюще много солнца кругом. Над палубой распялили тент - не помогает. Солнце вонзилось в тело тысячью клиньев, растопырило его, рассквозило - и теперь в нем теплота и лень: ни о чем не хочется думать.
Тимофей, рядом со мною, весь переливисто сияет. Ярко золотится на нем широкий соломенный бриль, парусиновый рабочий пиджак, белая жилетка и брюки - все заляпано цветными полосами и пятнами, как палитра; сорокалетние щеки его горьмя горят, подожженные снизу длинными рыжими усами; весь он точно наскоро сколочен из каких-то нестерпимо ярких обрывков и обломков, и смотреть на него больно глазам.
Тимофей - охотник. В сентябре начинается птичий перелет через морс. Теперь тянут перепела, и вот именно о них говорит мне он и по-детски, как осколками стекол, блестит серыми глазами.
Непонятно мне, как через такое огромное море перелетают нелепые кургузые перепелки, которые и на земле-то далеко не летят, а Тимофей это знает.
- Дергачи их ведут, - объясняет мне Тимофей.
- Как дергачи?
- Так, очень просто, - снисходительно улыбается Тимофей. - Сейчас, значит, в России на полях они все... Дергачи - а то "коростели" их еще зовут - как вечер, заря отошла, подымаются это и начнут разлетываться, вот так, кругами, подымается один и кричит... Не то чтобы по-своему, по-дергачиному, - прямо как дрофиня кричит... Подумаешь, какая такая огромная птица кричит, а это дергач. И вот, значит, к этому месту, какие дальние - лётом, какие ближние - котом по земле, смалят перепела эти - тыщи!.. Подойди к этому месту - сразу фурор, - так и брызнут. Ну, так чтобы очень уж далеко, - нет; отбегут и сядут - голову в кочку - и шабаш, спрятался, не найдешь: страсть птица смешная!.. А потом, значит, ночь - в лет. Вожаки эти, дергачи, передом, перепела следом и смалят. Жирные, отъедаются, с шумом с большим летят... И ведь вот дергач, сказать, - какой летун? Ни пера, ни крыла, только ноги да шея, - сгонишь его с места, как пьяный туда-сюда шатает, а вот ему дай разлететься только: размялся, разлетелся - по-ле-тел! И уж тут тебе летит - прямо пуля!.. Вожаки, они это, как козлы в стаде. Застопорил если - стоп, вся стая села; в море упал - вся стая туда к черту, в море... Был у нас такой случай. Летели ночью, а их тут с гор как дунуло ветром, да дождь, холод, - да ведь тут их бездна легла; на базаре, на пристани это да по берегу - большие тыщи их тогда прямо руками набрали. Уж полиция вступилась: не смей трогать. Так они на базаре-то - вот смех был! разбеглись везде, прямо как мыши, так и зашуршели везде... Добегит до стенки, голову в ямку спрячет, сидит - не жукнет... Птица ведь дикая, а поди ты, сидит, как цыпленок: прямо смотреть жалость брала...
Тимофей говорит, все время улыбаясь и всячески действуя руками. У него большой кадык под давно не бритым подбородком и голос рокочущий, мягкий. Я не знаю, чему так улыбается он, но эта улыбка - ласковая сетка разных мелких морщинок - как-то притягивает, втягивает, всасывает меня во что-то радостное, в детство.
Я давно уже знаю Тимофея. У меня на даче он красил новые полы, и когда полы покоробились и встали буграми в пазах, он ощупывал их руками и говорил удивленно:
- Ишь ты как!
- Прошпаклевал плохо, - замечал я.
- Не-ет! Нет, это не от шпаклевки зависимость, - качал головою Тимофей и хорошим таким, замечательно душевным голосом разгадывал загадку. - Это просто сфуговать надо было, а мы не догадались.
И когда на окрашенном им же балконе в то же лето потрескалась и облупилась белая краска и я сказал ему укоризненно: "Мелом красил?" - он улыбнулся длинно, так же как улыбался вот теперь, и ответил:
- Не-ет! Еще какие замечательные белила были!.. Нет... Это от солнца.
Я смотрю на Тимофеевы глаза, усы и щеки, нa колючий широкий подбородок, на низковатый морщинистый лоб, вижу, как все это движется, живет, вкладывается целиком в каждое его слово, и как-то становится все страшно внимательным в моей душе, точно я никогда не видал, как смеются и говорят люди; и слова его для меня не слова: я их осязаю, вижу, и, боясь, как бы не порвалось их цветное кружево, я говорю о перепелках:
- Ловят их небось на перелете?
- У-у, а как же! - живо подхватывает Тимофей. - И ловят и бьют всячески. Много истребляют... Истребление большое... Ружьями по кустам (только иди днем, в каждом кусту перепел, а нет - два), пугнул, стрельнул и готово... А татары, те их палками прямо бьют - чаталы, палки такие из карагача режут, ветки у него это... ветвление такое частое, - обрежут ветки так на четверть - палка не палка - квадратная совсем, как бросит перепелу в лет, лучше ружья убивает... Чуть-чуть ее стоит только самую малость задеть сучком, так и падет: жирная, подлая... А вот турки в своей земле, те прямо сети на них ставят, как на рыбу, к телеграфной проволоке привяжут, как летят они, так прямо в сеть головой и есть. Утром идет с мешком, никакой себе спешки не знает, столько их наберет, большие тыщи!.. Только они их там не то что в еду, на сало топят: сало выгонят, а мясо бросят - вот черти! А из них ведь, если пилав с помидорами сварить, отца-мать забудешь, как звали... А вот здешние турки на них с ястребами ходят - так небольшие ястребки вроде кобчика, выучат их (а выучат как? - не кормят), на руках носят и ходят по кустам с палкой. Ширнет туда-сюда - перепел: он ястреба пырь - тот за ним, догнал, сшиб, тут же и драть зачнет: долб-долб, а на груди колокольчик. Турка к нему - а он так на гайтане, на шнурке на таком, с ним и летает. Подойдет, за гайтан цап - есть, голубчик. Перепелку отберет, в мешок, а сам дальше, опять по кустам ширять. А ястребки эти завзятые такие, - на кого хочешь кинутся, не то на перепелку: гуси летят - на гусей, дрофы - на дроф; смотреть - смех берет. Ведь сам-то прыщ, вот так - крылья косяком, серенький, ну, кобылка у него, значит, здоровая, - кобылкой и бьет... Гуси-то где летят?.. А он еще выше их подымается да как свистнет оттуда, как буря прямо. Гуси - кто куда: гогот, кто в эту сторону, кто в другую, другой назад, а из него, из гуся, из одного таких десять ястребов выйдет... Я вот раз видал, как он их это, как ударил сверху, - кто куда, а один прямо турманом вниз! Оголоушил он гуся, - сила у того еще есть, а только понятия никакого нет: куда ему лететь, что ему делать, - прямо рассудка нет: кружится и падает, кружится и падает... Надо мной как раз и падал. Вот, думаю, ловко: домой с гусем приду. И уж так его видно стало, ястребка-то: сидит на груди, прижался и долбит, как дятел какой: долб - долб - долб... Я это руки вверх: т-ты, черт! - как крикну, - ястреб сорвался, вбок, а гусь это (море счас тут было, - по берегу я шел), гусь в море как зашумит... Ну, очухался там, поплыл... Ястребок вертелся-вертелся, - по-одался!.. Куда этот гусь делся, - так и не досмотрел я... Ну и жалко ж было: прямо вот-вот в руках был... Чуть бы чуть еще, - и был... А то еще раз видал, как в дрофу ударил: так от нее перья и посыпались. Ну, дрофу он, конечно, только сшибить наземь может, потом уж когда-когда драть зачнет: работы ему с дрофой тьма!.. Сверчок ведь, чистый сверчок, а поди ты, кобылка у него какая!.. - И, говоря это, Тимофей обводит меня и сидящих напротив барышень своим сияющим взглядом.
У "Титании" мягкий и плавный ход, и море на редкость спокойное, гладкое море, и на горизонте собираются легкие, как пух, облака-барашки, и солнце льется вокруг, растворенное в морском пару, - но всего этого нет, потому что есть другое: улыбаются Тимофею барышни-московки.
Они сидят в тени под тентом, и улыбки у них - это только округлые, млеющие, лиловые пятна около светлых глаз, у крыльев носа, в слегка приподнятых углах рта и в длинных ямочках щек. На обеих белые войлочные лопухи, приткнутые шпильками, у обеих голые шеи и кофточки-матроски, ко они едва ли сестры.
- А дрофа большая? - несмело спрашивает одна. - Сколько фунтов?
- Дрофа-то? До полпуда бывает, - поспешно отвечает Тимофей и тут же вспоминает что-то: - С пятнадцатого июля на нее охота... Дрофа - она здесь зиму продолжает, только в стаях она зимой, в гуртах... Дрофу, ее бить надо в жару... Так, если градусов двадцать - двадцать пять - ни за что не подпустит, а вот тридцать два так, тридцать три, а сорок еще того лучше, вот когда она сидит, как гусыня, крылья распущены, и, значит, дремит. Свободно тогда на выстрел подползай - на семьдесят шагов подпустит... А стрепет - вот еще из ихней породы, - вот чутка птица, уж и чутка!.. Поведет глазком, - ать! - за-че-сал по стерне!.. Трудно его убить, стрепета...
Мы идем близко от берега, и над нами вьются и кричат какие-то очень цветистые, желтокрылые, синеголовые птицы. Летают они косяком; отбросятся в сторону и потом сразу вот уж опять здесь - повиснут в воздухе и кричат.
- Какие это? - наперебой спрашивают барышни.
- Это - пчелоеды, - отвечает Тимофей улыбаясь, - щуры-пчелоеды, пчелками питаются... Ден пять у нас тут потолкутся и в лет... Как перепел летит, так и щур, - в одно время... И ведь сюда назад как летят, тоже к одному времени подгоняют, - вот чудно!.. Сколько птиц летит, - у всякой свое время... На баркасе выедешь в перелет, вот весною, когда рыбу ловить далеко уходишь, - верст за десять стаи-то летят... Так, верите, несчастные такие, уморенные бывают, за баркас цапаются лапками, за борта-то... Возьмешь рукой, положишь - лежит, как неживая, и глазки закатит. Не го на живот, - прямо на бок ляжет и двошит. Привезешь их на берег - вот рады, вот защебетают чи-чи-чи-чи... Ах ты, господи! И как это малая такая тварь, а все она знает, куда ей лететь - все делает, как лучше не надо, - вот ведь! Значит, так уж дано им, чего и человек не поймет...
Тянутся в сторону Тимофея купцы. Они едят виноград, хрустя косточками, ничего не выплевывая и добросовестно все глотая, едят прямо с кисти, захватывая губами снизу по нескольку ягод, и на лицах у них блаженная усталость от сытости. У обоих фигуры широкие, сырые. В картузах, в плотных суконных тужурках и в сапогах под лак. Приехали, должно быть, скупать фрукты.
- Ивана Сковородку, кровельщика, знаете? - спрашивает меня Тимофей.
- Рыжий, что ли?.. Знаю, - вспоминаю я.
- Вот, вот, рыжий... Нет у нас больше такого охотника, как Иван Сковородка! Вот уж ходок! Безо всякой собака, без ничего, вышел это с вечера, задрал голову, как гусар, - по-дал-ся! Зайцев, например, если... и как он их найдет и где найдет, не двух, так одного он уж обязательно тащит... Нюхом одним жив... И где они лежат знает, и все, весь обиход ихний... удивление! Середь дня в жару, тогда заяц сонный, - он их чуть не руками, безо всякого ружья берет... Заяц - он спать здоровый; напасется за ночь и спит...
- Руками прямо? - переспрашивает один из купцов, участливо улыбаясь одними глазами.
- Прямо руками... Ну, палкой по голове для оглушения вдарит, потом заберет...
- А вы к рыбу ловите? - спрашивает другой, снимая зачем-то картуз с лысины...
- Как же! У нас сеть с зятем есть, крючья... Сейчас вот скумбрия пошла, султанка, - когда время есть, выедешь... Весной - белуга, а то камбала... Лобанов не ели? Вот рыба вкусна!.. Лобанов острогой ночью по камням бить, вот охота веселая... Мы ведь для этого лодку-плоскодонку справили, обращается ко мне Тимофей. - Назвали мы эту лодку "Гагара". Такая сердцеедка подлая: плывет, нос задрала - и ника-ких! Чуть веслом в какую сторону толкнешь, - по-вер-нулась вся сразу - точь-в-точь гагара: куда голова смотрит, там она и вся. В тихую погоду, да если ночь темная удовольствие!.. Лосось вот тоже или ерш морской... Крабов одних настволить сколько можно... Красная рыба, конечно, не попадет, а вот мелочь эта...
- Красная рыба - она живущая, - неожиданно вставляет один из купцов. Какие случаи бывают: стерлядь, например. Прирежут ее, конечно, как поймают, - шевелится; домой привезут за сколько там верст, - шевелится... Да ведь что! - на кусочки изрежут, так кусочки-то эти и те - можете представить шевелятся!..
- Ну да - живущая, - поддерживает другой. - Осетер вот тоже... Зимнее время его поймают, оглушают по голове, - на мороз... называется он тогда пылкого морозу - кость! На токарный станок клади... И сколько время в таком он виде лежит - и в лавках лежит и в вагонах едет, - зиму цельную... Товар! Все равно как брус дубовый!.. А в горячую воду его ежели, - что вы думаете? - ведь оживает, говорят: на немного хоть, на сколько-то минут, а оживает... Насколько это верно, не могу вам сказать в точности...
Начинает улыбаться студент-караим. Он улыбается не сразу, а толчками: выпустит на скуластое лицо кончик таящейся в нем улыбки и тут же спрячет, потом посмотрит на Тимофея, на купцов - и выпустит какую-то точную часть: четверть, треть, половину; но вот уже непобедимо, змейкой, ползет она из него вся, сколько есть в нем, во всю ширину лица - и скулы вливаются в поднятые щеки, и совсем узенькими щелками смотрят косо лежащие глаза.
Он пробует тихо голос, как пробуют бритву перед бритьем, и вдруг неожиданно рокочет молодым баском:
- А я-я-я влюблен в одни глаза!..
И так все время потом, пока мы едем, он улыбается, молчит, открыто и молодо смотрит на море, на высокие мачты яхты, на нас с Тимофеем, на барышень и татар, да вдруг как хватит сразу:
- А я-я-я... влюблен в одни глаза!..
И чувствуется, что это не просто мотив звучит в нем, - что он действительно влюблен в какие-то глаза, и только их видит сейчас и о них поет, а до всех нас нет ему никакого дела.
Барышни толкают друг друга, мягко жмутся друг к другу и тихонько фыркают в платки, а потом долго делают вид, что утирают пот.
Перс с чадрами наблюдает их, мечтательно вглядываясь в их лица, потом нечаянно вспоминает, что он - с чадрами, схватывает свою корзину, улыбается, широко раздвинув в стороны обе половины лоснящегося лица, ощеривая белые, лопаточками, зубы, и говорит протяжно:
- О-о бон марше! О-о бон марше, мадам! Л-лечебные, первый сорт!
Он ставит перед ними корзину и ловко выхватывает оттуда чадры: желтые, голубые, лиловые.
- Не нужно нам, - защищаются барышни, - лечебные!.. У вас тут все лечебное.
- Лечебные, первый сорт, - не смущается перс и все развивает свертки, и чадры летят на барышень разноцветным потоком, легкие, как воздух.
Барышни ничего не покупают, и он видит, что они не купят, но ему нравится стоять перед ними на корточках, смотреть снизу вверх в их улыбающиеся лица, подбрасывать перед ними чадры... Он уже говорит что-то о деньгах и душе:
- Менэ рази денга дорог?.. Це-це... менэ душа дорог!..
Говорит о родине:
- Кунжут есть, хылапок есть, а-апельцин есть, льимон есть, виноград есть, ячимень есть, рис есть... Перса - все есть!
Говорит об арабах:
- Араб лошади любит... Жырибец не любит, кобыл любит... Шесть тыщ туман* кобыл пылотитъ, це-це...
______________
* Туман - иранская монета.
На нем кавказская черкеска, чувяки; высокую смушковую шапку он сдвинул с мокрого лба на бритый затылок и все широко улыбается и говорит.
И у рабочих на носу палубы заяснело что-то. Не знаю, пошло ли это перекатною волной от Тимофея, или это прямо вылилось из солнца и запаха моря... Прежде там ели с хлебом мелкие, как яблоки, дыни, и какой-то пожилой, дюжий, с красным шрамом от переносья через всю левую щеку, пытал другого, чернявого, похожего на цыгана:
- Тебя как звать-то?
- Алексей звать, - отвечал чернявый.
- Какой Алексей-то? Алексеев много: Алексей человек божий, с гор потоки, а то Алексей митрополит, а то есть еще разные... Алексей, один он, что ли?.. В чье имя крещен? Когда память?
- Алексей, и все.
- Говорю, Алексей-то какой?
- Какой, какой... Чего пристал?.. Я этих делов не знаю.
- Ангела своего не знаешь?
- Мало бы что.
- Совсем ты, должно, не Алексей.
- А то кто же?
- Может - Иван... А может - Митрий... А может - татарин какой...
Теперь Алексей рассказывает что-то, и до меня доносится:
- Какой вереблюд: однокочий есть, а то, например, двукочий... Однокочий у нас в степи полтораста рублей стоит, двукочий - так, например, сто двадцать, сто с четвертной... Однокочий, он терпеливее: что на еду, что на работу, - на все способней; двукочий пожиже...
Густо разлеглись на своих мешках, повернули к солнцу лица и слушают.
Кувыркаются морские свиньи у самых бортов; потом видно, как они по три - по четыре в ряд, ныряя винтом, мчатся наперегонки с яхтой. Отстают, обгоняют. В кучке рабочих крики и хохот:
- Глянь! Глянь-кась! Вот черти гладкие, - глянь!.. Го-го-го!..
Надоело свиньям: отбросились в сторону и там играют всей стаей, притворно гоняясь одна за другой: подскочат, согнувшись в дугу, должно быть, посмотрят на яхту, подмигнут лукавым глазом и шлепнут в воду.
Гудок. "Титания" - такая большая, белая, плавная, а гудок у нее пронзительный, визгливый. Барышни затыкают уши и хохочут.
- Точно павлина кричит, - ухмыляется им Тимофей. - А то вот бакланы, как в стаи собьются, по утрам точь-в-точь так же кричат...
Замелькали синими пятнами матросы.
Грек-билетер, маленький, суетливый, бегает, отбирая билеты. Ждет лодка с двумя гребцами.
Какое море здесь!.. На берегу крутые, красные потрескавшиеся пластами скалы; море изорвало их отражение в мелкие треугольные клочья. Каждая волна взяла себе клочок, окаймила его голубым, лиловым, чуть-чуть желтым переливом и качает игриво, любовно, ласково.
Чистенький, сухой небольшой пляж раскинулся между скал, как забытая купальщиками простыня. Дачи мреют сквозь гущину кипарисов. Дороги почему-то розовые и бегут между пожелтевшими виноградниками куда-то очень далеко, высоко, круто - туда, где все краски гладко слизаны и полиняли нежно.
Стадо прозрачных, как студень, медуз отдалось теплу и висит лениво между яхтой и лодкой. Осторожно гребет голорукий турок в яркой феске, а другой - высокий, горбоносый, - стоя, откинул голову с блешущими зубами и белками глаз, впился в матроса с "концом", сучит в воздухе крупными кистями рук и ждет каната. И как раз над его головой вползла в радушное небо по-домашнему взлохмаченная буковым лесом синяя круглая голова Чечель-горы.
Сходящий здесь вместе со мною Тимофей направляет руку куда-то в темный ее овраг и говорит мне таинственно:
- Кунье место.
Улыбки
(Стихотворение в прозе)
Из Карабаха в Партенит едем мы на палубе яхты "Титания": я, Тимофей маляр, две барышни-московки, караим-студент, двое мелких купцов откуда-то из средних губерний, перс с чадрами и несколько человек рабочих и татар.
Ясное небо, солнце, сентябрь, и от берегов к морю сильно тянет приторным осенним медом. Все есть в этом меду: виноградники, грушевые сады, кипарисы... И совершенно голые сизые и красные скалы на берегу тоже как будто пахнут каленым камнем.
С моря, откуда-то из сини и шири, всплывает свой запах - соленый и крепкий, а яхта дышит свежей обветренной смолой и терпкой пенькою мокрых канатов.
В потоках солнца и запахов круглятся лица: сливочно-белые, мягкие, чуть веснушчатые, но еще не успевшие загореть у девиц-московок; прожженные до костей, просушенные, как вобла, дубленые, складчатые - у татар; вздутые, пылающе-красные, с облупившейся на носу кожей - у купцов; оливковое гладкое, широкоскулое - у студента-караима; кофейное, с синим лоском от небольшой смоляной бороды и пота - у перса; и разнокалиберные, волосатые, оплывшие, разных цветов и оттенков - у кучки русских рабочих, свалившихся ближе к косу яхты со своими неизбежными туго набитыми, перевязанными красным кушаком, грязными холщовыми метками.
Ошеломляюще много солнца кругом. Над палубой распялили тент - не помогает. Солнце вонзилось в тело тысячью клиньев, растопырило его, рассквозило - и теперь в нем теплота и лень: ни о чем не хочется думать.
Тимофей, рядом со мною, весь переливисто сияет. Ярко золотится на нем широкий соломенный бриль, парусиновый рабочий пиджак, белая жилетка и брюки - все заляпано цветными полосами и пятнами, как палитра; сорокалетние щеки его горьмя горят, подожженные снизу длинными рыжими усами; весь он точно наскоро сколочен из каких-то нестерпимо ярких обрывков и обломков, и смотреть на него больно глазам.
Тимофей - охотник. В сентябре начинается птичий перелет через морс. Теперь тянут перепела, и вот именно о них говорит мне он и по-детски, как осколками стекол, блестит серыми глазами.
Непонятно мне, как через такое огромное море перелетают нелепые кургузые перепелки, которые и на земле-то далеко не летят, а Тимофей это знает.
- Дергачи их ведут, - объясняет мне Тимофей.
- Как дергачи?
- Так, очень просто, - снисходительно улыбается Тимофей. - Сейчас, значит, в России на полях они все... Дергачи - а то "коростели" их еще зовут - как вечер, заря отошла, подымаются это и начнут разлетываться, вот так, кругами, подымается один и кричит... Не то чтобы по-своему, по-дергачиному, - прямо как дрофиня кричит... Подумаешь, какая такая огромная птица кричит, а это дергач. И вот, значит, к этому месту, какие дальние - лётом, какие ближние - котом по земле, смалят перепела эти - тыщи!.. Подойди к этому месту - сразу фурор, - так и брызнут. Ну, так чтобы очень уж далеко, - нет; отбегут и сядут - голову в кочку - и шабаш, спрятался, не найдешь: страсть птица смешная!.. А потом, значит, ночь - в лет. Вожаки эти, дергачи, передом, перепела следом и смалят. Жирные, отъедаются, с шумом с большим летят... И ведь вот дергач, сказать, - какой летун? Ни пера, ни крыла, только ноги да шея, - сгонишь его с места, как пьяный туда-сюда шатает, а вот ему дай разлететься только: размялся, разлетелся - по-ле-тел! И уж тут тебе летит - прямо пуля!.. Вожаки, они это, как козлы в стаде. Застопорил если - стоп, вся стая села; в море упал - вся стая туда к черту, в море... Был у нас такой случай. Летели ночью, а их тут с гор как дунуло ветром, да дождь, холод, - да ведь тут их бездна легла; на базаре, на пристани это да по берегу - большие тыщи их тогда прямо руками набрали. Уж полиция вступилась: не смей трогать. Так они на базаре-то - вот смех был! разбеглись везде, прямо как мыши, так и зашуршели везде... Добегит до стенки, голову в ямку спрячет, сидит - не жукнет... Птица ведь дикая, а поди ты, сидит, как цыпленок: прямо смотреть жалость брала...
Тимофей говорит, все время улыбаясь и всячески действуя руками. У него большой кадык под давно не бритым подбородком и голос рокочущий, мягкий. Я не знаю, чему так улыбается он, но эта улыбка - ласковая сетка разных мелких морщинок - как-то притягивает, втягивает, всасывает меня во что-то радостное, в детство.
Я давно уже знаю Тимофея. У меня на даче он красил новые полы, и когда полы покоробились и встали буграми в пазах, он ощупывал их руками и говорил удивленно:
- Ишь ты как!
- Прошпаклевал плохо, - замечал я.
- Не-ет! Нет, это не от шпаклевки зависимость, - качал головою Тимофей и хорошим таким, замечательно душевным голосом разгадывал загадку. - Это просто сфуговать надо было, а мы не догадались.
И когда на окрашенном им же балконе в то же лето потрескалась и облупилась белая краска и я сказал ему укоризненно: "Мелом красил?" - он улыбнулся длинно, так же как улыбался вот теперь, и ответил:
- Не-ет! Еще какие замечательные белила были!.. Нет... Это от солнца.
Я смотрю на Тимофеевы глаза, усы и щеки, нa колючий широкий подбородок, на низковатый морщинистый лоб, вижу, как все это движется, живет, вкладывается целиком в каждое его слово, и как-то становится все страшно внимательным в моей душе, точно я никогда не видал, как смеются и говорят люди; и слова его для меня не слова: я их осязаю, вижу, и, боясь, как бы не порвалось их цветное кружево, я говорю о перепелках:
- Ловят их небось на перелете?
- У-у, а как же! - живо подхватывает Тимофей. - И ловят и бьют всячески. Много истребляют... Истребление большое... Ружьями по кустам (только иди днем, в каждом кусту перепел, а нет - два), пугнул, стрельнул и готово... А татары, те их палками прямо бьют - чаталы, палки такие из карагача режут, ветки у него это... ветвление такое частое, - обрежут ветки так на четверть - палка не палка - квадратная совсем, как бросит перепелу в лет, лучше ружья убивает... Чуть-чуть ее стоит только самую малость задеть сучком, так и падет: жирная, подлая... А вот турки в своей земле, те прямо сети на них ставят, как на рыбу, к телеграфной проволоке привяжут, как летят они, так прямо в сеть головой и есть. Утром идет с мешком, никакой себе спешки не знает, столько их наберет, большие тыщи!.. Только они их там не то что в еду, на сало топят: сало выгонят, а мясо бросят - вот черти! А из них ведь, если пилав с помидорами сварить, отца-мать забудешь, как звали... А вот здешние турки на них с ястребами ходят - так небольшие ястребки вроде кобчика, выучат их (а выучат как? - не кормят), на руках носят и ходят по кустам с палкой. Ширнет туда-сюда - перепел: он ястреба пырь - тот за ним, догнал, сшиб, тут же и драть зачнет: долб-долб, а на груди колокольчик. Турка к нему - а он так на гайтане, на шнурке на таком, с ним и летает. Подойдет, за гайтан цап - есть, голубчик. Перепелку отберет, в мешок, а сам дальше, опять по кустам ширять. А ястребки эти завзятые такие, - на кого хочешь кинутся, не то на перепелку: гуси летят - на гусей, дрофы - на дроф; смотреть - смех берет. Ведь сам-то прыщ, вот так - крылья косяком, серенький, ну, кобылка у него, значит, здоровая, - кобылкой и бьет... Гуси-то где летят?.. А он еще выше их подымается да как свистнет оттуда, как буря прямо. Гуси - кто куда: гогот, кто в эту сторону, кто в другую, другой назад, а из него, из гуся, из одного таких десять ястребов выйдет... Я вот раз видал, как он их это, как ударил сверху, - кто куда, а один прямо турманом вниз! Оголоушил он гуся, - сила у того еще есть, а только понятия никакого нет: куда ему лететь, что ему делать, - прямо рассудка нет: кружится и падает, кружится и падает... Надо мной как раз и падал. Вот, думаю, ловко: домой с гусем приду. И уж так его видно стало, ястребка-то: сидит на груди, прижался и долбит, как дятел какой: долб - долб - долб... Я это руки вверх: т-ты, черт! - как крикну, - ястреб сорвался, вбок, а гусь это (море счас тут было, - по берегу я шел), гусь в море как зашумит... Ну, очухался там, поплыл... Ястребок вертелся-вертелся, - по-одался!.. Куда этот гусь делся, - так и не досмотрел я... Ну и жалко ж было: прямо вот-вот в руках был... Чуть бы чуть еще, - и был... А то еще раз видал, как в дрофу ударил: так от нее перья и посыпались. Ну, дрофу он, конечно, только сшибить наземь может, потом уж когда-когда драть зачнет: работы ему с дрофой тьма!.. Сверчок ведь, чистый сверчок, а поди ты, кобылка у него какая!.. - И, говоря это, Тимофей обводит меня и сидящих напротив барышень своим сияющим взглядом.
У "Титании" мягкий и плавный ход, и море на редкость спокойное, гладкое море, и на горизонте собираются легкие, как пух, облака-барашки, и солнце льется вокруг, растворенное в морском пару, - но всего этого нет, потому что есть другое: улыбаются Тимофею барышни-московки.
Они сидят в тени под тентом, и улыбки у них - это только округлые, млеющие, лиловые пятна около светлых глаз, у крыльев носа, в слегка приподнятых углах рта и в длинных ямочках щек. На обеих белые войлочные лопухи, приткнутые шпильками, у обеих голые шеи и кофточки-матроски, ко они едва ли сестры.
- А дрофа большая? - несмело спрашивает одна. - Сколько фунтов?
- Дрофа-то? До полпуда бывает, - поспешно отвечает Тимофей и тут же вспоминает что-то: - С пятнадцатого июля на нее охота... Дрофа - она здесь зиму продолжает, только в стаях она зимой, в гуртах... Дрофу, ее бить надо в жару... Так, если градусов двадцать - двадцать пять - ни за что не подпустит, а вот тридцать два так, тридцать три, а сорок еще того лучше, вот когда она сидит, как гусыня, крылья распущены, и, значит, дремит. Свободно тогда на выстрел подползай - на семьдесят шагов подпустит... А стрепет - вот еще из ихней породы, - вот чутка птица, уж и чутка!.. Поведет глазком, - ать! - за-че-сал по стерне!.. Трудно его убить, стрепета...
Мы идем близко от берега, и над нами вьются и кричат какие-то очень цветистые, желтокрылые, синеголовые птицы. Летают они косяком; отбросятся в сторону и потом сразу вот уж опять здесь - повиснут в воздухе и кричат.
- Какие это? - наперебой спрашивают барышни.
- Это - пчелоеды, - отвечает Тимофей улыбаясь, - щуры-пчелоеды, пчелками питаются... Ден пять у нас тут потолкутся и в лет... Как перепел летит, так и щур, - в одно время... И ведь сюда назад как летят, тоже к одному времени подгоняют, - вот чудно!.. Сколько птиц летит, - у всякой свое время... На баркасе выедешь в перелет, вот весною, когда рыбу ловить далеко уходишь, - верст за десять стаи-то летят... Так, верите, несчастные такие, уморенные бывают, за баркас цапаются лапками, за борта-то... Возьмешь рукой, положишь - лежит, как неживая, и глазки закатит. Не го на живот, - прямо на бок ляжет и двошит. Привезешь их на берег - вот рады, вот защебетают чи-чи-чи-чи... Ах ты, господи! И как это малая такая тварь, а все она знает, куда ей лететь - все делает, как лучше не надо, - вот ведь! Значит, так уж дано им, чего и человек не поймет...
Тянутся в сторону Тимофея купцы. Они едят виноград, хрустя косточками, ничего не выплевывая и добросовестно все глотая, едят прямо с кисти, захватывая губами снизу по нескольку ягод, и на лицах у них блаженная усталость от сытости. У обоих фигуры широкие, сырые. В картузах, в плотных суконных тужурках и в сапогах под лак. Приехали, должно быть, скупать фрукты.
- Ивана Сковородку, кровельщика, знаете? - спрашивает меня Тимофей.
- Рыжий, что ли?.. Знаю, - вспоминаю я.
- Вот, вот, рыжий... Нет у нас больше такого охотника, как Иван Сковородка! Вот уж ходок! Безо всякой собака, без ничего, вышел это с вечера, задрал голову, как гусар, - по-дал-ся! Зайцев, например, если... и как он их найдет и где найдет, не двух, так одного он уж обязательно тащит... Нюхом одним жив... И где они лежат знает, и все, весь обиход ихний... удивление! Середь дня в жару, тогда заяц сонный, - он их чуть не руками, безо всякого ружья берет... Заяц - он спать здоровый; напасется за ночь и спит...
- Руками прямо? - переспрашивает один из купцов, участливо улыбаясь одними глазами.
- Прямо руками... Ну, палкой по голове для оглушения вдарит, потом заберет...
- А вы к рыбу ловите? - спрашивает другой, снимая зачем-то картуз с лысины...
- Как же! У нас сеть с зятем есть, крючья... Сейчас вот скумбрия пошла, султанка, - когда время есть, выедешь... Весной - белуга, а то камбала... Лобанов не ели? Вот рыба вкусна!.. Лобанов острогой ночью по камням бить, вот охота веселая... Мы ведь для этого лодку-плоскодонку справили, обращается ко мне Тимофей. - Назвали мы эту лодку "Гагара". Такая сердцеедка подлая: плывет, нос задрала - и ника-ких! Чуть веслом в какую сторону толкнешь, - по-вер-нулась вся сразу - точь-в-точь гагара: куда голова смотрит, там она и вся. В тихую погоду, да если ночь темная удовольствие!.. Лосось вот тоже или ерш морской... Крабов одних настволить сколько можно... Красная рыба, конечно, не попадет, а вот мелочь эта...
- Красная рыба - она живущая, - неожиданно вставляет один из купцов. Какие случаи бывают: стерлядь, например. Прирежут ее, конечно, как поймают, - шевелится; домой привезут за сколько там верст, - шевелится... Да ведь что! - на кусочки изрежут, так кусочки-то эти и те - можете представить шевелятся!..
- Ну да - живущая, - поддерживает другой. - Осетер вот тоже... Зимнее время его поймают, оглушают по голове, - на мороз... называется он тогда пылкого морозу - кость! На токарный станок клади... И сколько время в таком он виде лежит - и в лавках лежит и в вагонах едет, - зиму цельную... Товар! Все равно как брус дубовый!.. А в горячую воду его ежели, - что вы думаете? - ведь оживает, говорят: на немного хоть, на сколько-то минут, а оживает... Насколько это верно, не могу вам сказать в точности...
Начинает улыбаться студент-караим. Он улыбается не сразу, а толчками: выпустит на скуластое лицо кончик таящейся в нем улыбки и тут же спрячет, потом посмотрит на Тимофея, на купцов - и выпустит какую-то точную часть: четверть, треть, половину; но вот уже непобедимо, змейкой, ползет она из него вся, сколько есть в нем, во всю ширину лица - и скулы вливаются в поднятые щеки, и совсем узенькими щелками смотрят косо лежащие глаза.
Он пробует тихо голос, как пробуют бритву перед бритьем, и вдруг неожиданно рокочет молодым баском:
- А я-я-я влюблен в одни глаза!..
И так все время потом, пока мы едем, он улыбается, молчит, открыто и молодо смотрит на море, на высокие мачты яхты, на нас с Тимофеем, на барышень и татар, да вдруг как хватит сразу:
- А я-я-я... влюблен в одни глаза!..
И чувствуется, что это не просто мотив звучит в нем, - что он действительно влюблен в какие-то глаза, и только их видит сейчас и о них поет, а до всех нас нет ему никакого дела.
Барышни толкают друг друга, мягко жмутся друг к другу и тихонько фыркают в платки, а потом долго делают вид, что утирают пот.
Перс с чадрами наблюдает их, мечтательно вглядываясь в их лица, потом нечаянно вспоминает, что он - с чадрами, схватывает свою корзину, улыбается, широко раздвинув в стороны обе половины лоснящегося лица, ощеривая белые, лопаточками, зубы, и говорит протяжно:
- О-о бон марше! О-о бон марше, мадам! Л-лечебные, первый сорт!
Он ставит перед ними корзину и ловко выхватывает оттуда чадры: желтые, голубые, лиловые.
- Не нужно нам, - защищаются барышни, - лечебные!.. У вас тут все лечебное.
- Лечебные, первый сорт, - не смущается перс и все развивает свертки, и чадры летят на барышень разноцветным потоком, легкие, как воздух.
Барышни ничего не покупают, и он видит, что они не купят, но ему нравится стоять перед ними на корточках, смотреть снизу вверх в их улыбающиеся лица, подбрасывать перед ними чадры... Он уже говорит что-то о деньгах и душе:
- Менэ рази денга дорог?.. Це-це... менэ душа дорог!..
Говорит о родине:
- Кунжут есть, хылапок есть, а-апельцин есть, льимон есть, виноград есть, ячимень есть, рис есть... Перса - все есть!
Говорит об арабах:
- Араб лошади любит... Жырибец не любит, кобыл любит... Шесть тыщ туман* кобыл пылотитъ, це-це...
______________
* Туман - иранская монета.
На нем кавказская черкеска, чувяки; высокую смушковую шапку он сдвинул с мокрого лба на бритый затылок и все широко улыбается и говорит.
И у рабочих на носу палубы заяснело что-то. Не знаю, пошло ли это перекатною волной от Тимофея, или это прямо вылилось из солнца и запаха моря... Прежде там ели с хлебом мелкие, как яблоки, дыни, и какой-то пожилой, дюжий, с красным шрамом от переносья через всю левую щеку, пытал другого, чернявого, похожего на цыгана:
- Тебя как звать-то?
- Алексей звать, - отвечал чернявый.
- Какой Алексей-то? Алексеев много: Алексей человек божий, с гор потоки, а то Алексей митрополит, а то есть еще разные... Алексей, один он, что ли?.. В чье имя крещен? Когда память?
- Алексей, и все.
- Говорю, Алексей-то какой?
- Какой, какой... Чего пристал?.. Я этих делов не знаю.
- Ангела своего не знаешь?
- Мало бы что.
- Совсем ты, должно, не Алексей.
- А то кто же?
- Может - Иван... А может - Митрий... А может - татарин какой...
Теперь Алексей рассказывает что-то, и до меня доносится:
- Какой вереблюд: однокочий есть, а то, например, двукочий... Однокочий у нас в степи полтораста рублей стоит, двукочий - так, например, сто двадцать, сто с четвертной... Однокочий, он терпеливее: что на еду, что на работу, - на все способней; двукочий пожиже...
Густо разлеглись на своих мешках, повернули к солнцу лица и слушают.
Кувыркаются морские свиньи у самых бортов; потом видно, как они по три - по четыре в ряд, ныряя винтом, мчатся наперегонки с яхтой. Отстают, обгоняют. В кучке рабочих крики и хохот:
- Глянь! Глянь-кась! Вот черти гладкие, - глянь!.. Го-го-го!..
Надоело свиньям: отбросились в сторону и там играют всей стаей, притворно гоняясь одна за другой: подскочат, согнувшись в дугу, должно быть, посмотрят на яхту, подмигнут лукавым глазом и шлепнут в воду.
Гудок. "Титания" - такая большая, белая, плавная, а гудок у нее пронзительный, визгливый. Барышни затыкают уши и хохочут.
- Точно павлина кричит, - ухмыляется им Тимофей. - А то вот бакланы, как в стаи собьются, по утрам точь-в-точь так же кричат...
Замелькали синими пятнами матросы.
Грек-билетер, маленький, суетливый, бегает, отбирая билеты. Ждет лодка с двумя гребцами.
Какое море здесь!.. На берегу крутые, красные потрескавшиеся пластами скалы; море изорвало их отражение в мелкие треугольные клочья. Каждая волна взяла себе клочок, окаймила его голубым, лиловым, чуть-чуть желтым переливом и качает игриво, любовно, ласково.
Чистенький, сухой небольшой пляж раскинулся между скал, как забытая купальщиками простыня. Дачи мреют сквозь гущину кипарисов. Дороги почему-то розовые и бегут между пожелтевшими виноградниками куда-то очень далеко, высоко, круто - туда, где все краски гладко слизаны и полиняли нежно.
Стадо прозрачных, как студень, медуз отдалось теплу и висит лениво между яхтой и лодкой. Осторожно гребет голорукий турок в яркой феске, а другой - высокий, горбоносый, - стоя, откинул голову с блешущими зубами и белками глаз, впился в матроса с "концом", сучит в воздухе крупными кистями рук и ждет каната. И как раз над его головой вползла в радушное небо по-домашнему взлохмаченная буковым лесом синяя круглая голова Чечель-горы.
Сходящий здесь вместе со мною Тимофей направляет руку куда-то в темный ее овраг и говорит мне таинственно:
- Кунье место.