Сергеев-Ценский Сергей

Взмах крыльев


   Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
   Взмах крыльев
   Стихотворение в прозе
   I
   Когда я шел домой, был вечер. Я был тогда еще небольшим, но ясно помню, что я устал, еле передвигал несгибавшиеся ноги и хотел пить.
   Целый день, с пяти часов утра, я дышал лесом, ловил рыбу в длинном и тихом озере Глушице и лазил на тонкие верхушки деревьев за спелой черемухой.
   На плече моем болтались плохо смотанные лески трех удочек, руки мне оттягивала круглая кошелка с пятью подлещиками и красноперками, а губы были черны и клейки от черемухи.
   Впрочем, к поясу моему на веревочке был привязан по-охотничьи, за шейку, хвостом вниз, полуощипанный голубь, счастливо отбитый мною у ястреба.
   Этот голубь был моей гордостью.
   Я представлял, как буду рассказывать об этом сестренке Тане подробно и обстоятельно. Изображу, как увидел ястреба в кустах бирючины над оврагом, огромного, коричневого с белым; он сидел и рвал перья крючковатым клювом, и голубиное мясо краснело под его когтями.
   Я крикнул; он обернулся и поглядел кругло и хищно, вытянув шею. Я бросился к нему с удочками наперевес; он выпустил добычу и шарахнулся кверху, шумя листьями.
   Через минуту он уже далеко тянул над полем к городу, тяжело шевеля крыльями, а сизый белохвостый голубь лежал в моих руках еще теплый и мягкий.
   Я представлял, как Таня будет осторожно гладить его пальцами, прижиматься к нему бледненькой щекой и тягуче говорить: "Бе-едный голубчик!" - а я в это время буду пить чай и торопливо есть булку. И когда я соображал на ходу, сколько чашек чаю я выпью, выходили все двузначные числа, и булка казалась необыкновенно вкусной.
   Я прошел уже прилегавшие к больнице кирпичные сараи и огороды с капустой и огурцами, прошел длинный желтый забор сада и подошел к тому корпусу огромной больницы, в котором служил мой отец.
   На белых стенах больницы мое усталое воображение чертило расплывчатые зеленые пятна на темных лентах - деревья леса; под ними стрельчатые, желтоногие, зеленые пятна - прибережную кугу; а еще ниже белые полосы - воду Глушицы. Из воды лукаво смотрели верткие красноперки, а над деревьями поднимались тучи ястребов с голубями в когтях.
   Я почти спал, идя на прямых ногах, но когда вошел в темный коридор больницы с асфальтовым полом и вечно сырым, густо пропитанным йодоформом воздухом, то очнулся.
   В нашу квартиру, поднявшись на третий этаж, вошел я совсем бодро и, поставив в прихожей удочки, снисходительно передал выбежавшей навстречу Тане кошелку с подлещиками и голубя.
   Против ожидания, она только мельком взглянула на мою добычу, и тут же, маленькая, худенькая, пепельноволосая, подняв на меня огромные синие глаза, сказала испуганным шепотом:
   - А у нас бешеный!
   - Ты голубя-то видела? - не поняв как следует того, что она сказала, и обиженный невниманием, спросил я.
   Таня потрогала голубя за хвост, помолчала и опять тем же испуганным шепотом, как и прежде, сказала:
   - А у нас бешеный... че-ерный... Страшный... Кричи-ит!..
   И в это время я услышал, как в самом конце коридора, где была курительная комната, кто-то завыл протяжно и дико, потом зарычал и застучал в двери.
   Потом оттуда же низом над полом поползли скрежещущие, скребущие звуки, кривые и острые.
   Мне представился огромный черный ястреб с круглыми, желтыми, хищными глазами и загнутым клювом. Он сидел на цепи, хохотал, бил в двери клювом и разрывал их когтями.
   И когда я подумал, что он может вырваться, я почувствовал, что холодею.
   II
   Я не знаю, почему в наше мирное терапевтическое отделение, которым заведовал отец, посадили бешеного. Может быть, потому, что у нас была свободная курительная комната, чего не было в других отделениях, а три корпуса с психическими больными были набиты битком; может быть, за ним просто хотели наблюдать врачи - не знаю, но его посадили, одетого в горячечную рубаху, и заперли, пробив в двери маленькое оконце.
   И с того времени, как его посадили, маленькое оконце курительной комнаты причаровало всех.
   Я никогда не любил больницы. Меня давили тяжелые огромные казенные корпуса, всегда аккуратно выбеленные, многооконные, четырехгранные. Я не выносил прилизанных, лысых больничных садиков с короткими аллеями из подстриженных акаций; я не выносил вида больничной прислуги в однообразных белых фартуках на кубовых платьях; меня тошнило от желтых халатов из верблюжьего сукна и от острого всепроникающего запаха йодоформа.
   Я не любил и своего отделения. Длинный и узкий белый коридор с белым брезентом во всю длину, белые двери высоких палат по сторонам - все белое и нудное казалось еще более нудным, если на его фоне желтым дымком колыхался халат гуляющего больного.
   Медленно и скучно тикали на середине коридора большие стенные часы.
   Каждый день в одиннадцать часов в сопровождении большой свиты фельдшерских учеников и служанок проходил по палатам ординатор; каждый день в семь часов вечера проходил по коридору дежурный врач.
   Часто из отделения в анатомическую на длинных носилках выносили покойников, и на их место из приемной приносили и приводили новых больных.
   Больные даже и перед смертью редко стонали; они мирно лежали по своим койкам, послушно пили свои лекарства и доверчиво ждали выздоровления.
   Поэтому в отделении было тихо. Но когда привели бешеного, все ожило, задвигалось, захлопотало.
   Бешеный в курительной - это было ново и страшно. Это было страшно даже для тех из хроников, которым самим оставалось жить два-три дня. И, собрав остаток сил, они медленно, с передышками доползали до курительной, откуда могучими взрывами несся рев, вой и хохот; там они останавливались, прислушивались и испуганно качали головами.
   Более смелые из больных заглядывали в маленькое оконце. Но когда бешеный видел изнутри наклонившееся к оконцу человечье лицо, он подбегал к двери, ругался, стучал в нее ногами, плевал в коридор - и больные отскакивали со страхом.
   III
   Стемнело.
   Нас с Таней в коридор не пускали.
   Но чем строже было запрещено нам выходить из своей комнаты, тем сильнее мне хотелось выйти и посмотреть.
   Усталость исчезла, и чай не казался вкусным. Я слышал от отца, что бешеный был слесарем на железной дороге и несколько недель назад, спасая свою улицу от огромной бешеной овчарки, был укушен ею за руку. Я слышал от Тани, что он был большой, черный и страшный... Но этого было мне мало.
   Мне мучительно хотелось увидеть его самого, близко, с глазу на глаз... И я увидел.
   Было двенадцать часов ночи. Все спали в нашей квартире - и отец и Таня, когда я тихо встал с постели, тихо отворил двери и вышел в коридор.
   В коридоре один дежурный служитель, Кузьма Гнедых, спал на деревянном диване; другой, Давыд Саломатин, сидел на полу недалеко от курительной и тоже дремал, обхватив колени руками и положив на них голову.
   Жутко тикали часы, и я с каждым новым тиканьем делал новый неслышный шаг по мягкому брезенту.
   Посредине коридора, когда я вошел в яркий круг, падавший на пол от висячей лампы, мне захотелось стремглав бежать назад - так сделалось страшно. Но я удержался.
   Кругом было тихо. Беззвучно спали сторожа и молчал бешеный.
   Еще один шаг вперед... два... три...
   Вот я уже прошел Давыда Саломатина, прошел совсем тихо, как привидение, так как боялся, что он проснется и остановит.
   Но он не проснулся; он спал, наивно и просто показав свою толстую бычью шею.
   Я вспомнил, что он первый силач на всю больницу, что, если бешеный вырвется, сломав двери, Давыд его одолеет, что только за этим отец и назначил его вторым дежурным, и ободренный пошел дальше.
   Вот уже встала перед глазами высокая белая дверь с черным маленьким окошком.
   Я остановился и оглянулся кругом. За дверью было тихо, и тихо было позади. В желтые круглые пятки спавшего на диване Кузьмы ударился свет лампы, отчего они были похожи на две свежевымытые репы. Чем дальше, тем темнее и уже становился длинный коридор, как лежачая, гладко обтесанная сахарная голова.
   Узенькое окошко чернело в двух-трех шагах. Я не устоял. Несколько мучительных мгновений... и, дотянувшись до окошка, я уже глядел, застывший и холодный, в черную тьму комнаты. И то, что я увидел там, был ужас.
   Прямо в мои глаза колючим блеском освещенных лампой белков вонзились два черных глаза бешеного... два безумно горящих, острых, колючих глаза обвили меня жгучими кольцами, крепко связали и притянули.
   Я не знаю, сколько - секунду, две - мы смотрели один на другого... Я помню, что я вскрикнул и упал на пол. И ползая по полу, я кричал бессмысленно, пронзительно, всю жажду жизни выливая в этом крике; а сверху через окошко на меня плевал бешеный.
   Глухим, торжествующим ревом колыхал он спящие стены коридора, и мне казалось, что стены валились, что сейчас сорвется с петель его дверь и он будет алчно рвать меня ядовитыми зубами.
   - А-га-га-га! Попал в мальчишку! Попал в мальчишку! - обдавая меня ядовитой слюной, кричал бешеный; а я катался по полу, тоже кричал и не имел сил подняться.
   Я смутно помню, как проснулся Давыд, взял меня поперек сильными руками и принес в спальню. Я смутно помню, как с меня снимали заплеванное бешеным белье и вытирали тело губкой с холодной водой.
   Закутанный в теплое одеяло, я дрожал так сильно, что сами собой взбрасывались руки и ноги.
   Помню, отец дал мне брому в голубой чашке. Нервная лихорадка била меня до самого утра, и, засыпая к тому времени, как проснулось отделение, я видел, на границе между явью и сном, белых чаек, летавших над черным, безбрежным озером.
   Чаек было видимо-невидимо. Сверкавшими, белыми зигзагами они разрезали черный воздух и жалобно кричали.
   Когда они пролетали мимо меня, пугливо косясь назад красными от ужаса глазами, я ясно видел, что они боялись не черного озера, не черного воздуха, не меня, а взмаха собственных сверкающих, белых крыльев.
   IV
   На следующий день в больничной церкви была всенощная.
   Наше отделение примыкало к хорам. Я стоял на этих хорах, облокотившись на толстые чугунные перила, и смотрел вниз. Внизу золотел иконостас и синели ползучие клубы ладана. Певчие стройно пели "Свете тихий, святые славы...". И, полные слепого доверия к высшей воле, полные светлого экстаза, вместе с клубами ладана разлетались по церкви звуки молитвы.
   С хор видны были только кивающие головы молящихся я крестящие правые руки, да прямо в глаза с яркого золоченого иконостаса кротко глядели красиво написанные иконы.
   В узкие окна виднелись далекие дома города, пылавшие левой стороной под заходящим солнцем.
   Все было мирно и торжественно, празднично и молитвенно; но за стеной, рядом с хорами, в курительной комнате, сидел бешеный, о котором забыли.
   Он напомнил о себе к концу всенощной, когда певчие тихо и сдержанно вступили в волнистую мелодию баюкающей песни: "Слава в вышних богу, и на земли мир, в человецех благоволение".
   Он заревел, глухо слышный сквозь плотно затворенные двери, но могучий, неутомимый, протестующий, точно хотел властно обличить сладкоголосую церковную песнь в вековой неправде, властно заявить, что на земле нет миpa и благоволения, нет и не было. И чем дальше пели внизу певчие, тем громче и неистовее ревел наверху бешеный и ожесточеннее колотил в дверь коленями и плечами.
   Я видел, как на наши хоры начали смотреть снизу странные, расплюснутые недоумением лица; я чувствовал, как оттуда вверх пополз густой, как кадильный дым, страх, - и мне стало весело.
   Постепенно пустели хоры. Широко перекрестившись, вышел из церкви старший врач больницы с явным желанием подняться к нам наверх; за ним вышли дежурный ординатор и еще несколько человек.
   Церковь пустела. Звуки пения стали слабыми, тревожными и мягкими, как крылья ночных бабочек; зато крепли и царили над опустевшим пространством крики бешеного - буйные, негодующие, вызывающие и дикие, такие непривычные для больничной обстановки.
   И чем больше выжимали они страха кругом, тем почему-то веселее становилось мне.
   V
   Ночью снова раздались стуки. От них первой проснулась Таня.
   Ночь была месячная, и сквозь занавески в спальню пробивался холодный, осторожный свет. В полосе этого света Таня казалась прозрачной и бестелесной. Она сидела на своей кроватке и плакала.
   - Таня, ты что? - шепнул я ей, подымаясь.
   - Бою-юсь!.. Он стучит!.. - протянула Таня и заплакала сильнее, дергаясь худеньким телом.
   За мною проснулся отец.
   Я видел, как он долго искал в углу туфли и ворчливо надевал поверх белья летнее пальто.
   Кашляя на ходу, он вышел, и мы остались одни. Слышно было, как проснулось от сильных стуков отделение. В коридоре ходили, отворяли и затворяли двери палат, громко ругались.
   Я зажег свечку и посмотрел на часы: было около часу.
   Комната тревожно замигала колыхавшимися от света тенями. Стоявший на этажерке бородавчатый куст кактуса стал похож на огромного зеленого паука с хитро прищуренным глазом; глубоким скрытым смыслом повеяло от старого пузатого комода, а висевшее над ним полотенце, скрученное и шершавое, притаилось, как белая змея.
   Таня, успокоенная светом, тихо хныкала, утирая слезы, потом уснула.
   Бешеный не переставал стучать, и когда во мне любопытство победило страх и я вышел из комнаты, то увидел, что весь коридор был заполнен служителями, служанками и больными; стоя в отдалении от курительной плотной толпою, они жестикулировали и гудели.
   Высокий и тонкий легочный больной, которого звали Эверестом Максимычем, возмущенным голосом говорил отцу:
   - Это бесчеловечно! Как хотите, это бесчеловечно!.. Его отравить нужно, и больше ничего. Поставьте ему мышьяку на окошко.
   Отец недоумело разводил руками и отрицательно качал головой.
   Видно было, что бешеному безысходно надоело сидеть взаперти. Собрав свою огромную силу, полустянутую горячечной рубахой, ритмически и неослабно он ударялся всем телом в толстую дверь. После каждого удара он рычал глухо и злобно, отбегал к стене и снова всем телом с разгона бросался к двери.
   И дверь трещала. Расшатанные петли ее визжали и хлюпали, середина ее уже коробилась и выступала в коридор, и только крепкий двойной замок еще держался.
   - А-га-га-га! - хрипло кричал бешеный. И жутко было всем от этого крика.
   - А ведь он сорвет, пожалуй, двери? - пугливо отступая к порогу своей палаты, говорил Эверест моему отцу.
   - Наказание какое-то! - махнул рукою отец. - Дураку пришла фантазия принять бешеного, а я за него отдувайся.
   - Ну, а вы все-таки как думаете, сорвет или не сорвет? - не отставал Эверест.
   - Должен же он когда-нибудь устать? - сердито отозвался отец.
   Давыд и Кузьма, ругая один другого, подперли дверь плечами, но через четверть часа они запросили смены, а бешеный был неутомим, его стуки стали еще страшнее, торжествующий хриплый крик еще зловещей.
   Скоро кто-то заметил, что у него свободна правая рука, толстый холст рубахи он, должно быть, разгрыз острыми зубами, и теперь эта мускулистая, волосатая рука могуче потрясала изнутри дверь за медную скобку.
   Дверь дрожала, как осока под ветром. Стало ясно всем, что сейчас он навалится на нее и сорвет с петель.
   Кузьма Гнедых опрометью бросился в другие отделения за служителями; отец искал в кладовой веревок, больные захлопывали двери своих палат.
   Я стоял, готовый каждый момент убежать к себе в комнаты и запереться на ключ.
   И вдруг случилось нечто героическое и простое, как всякий героизм.
   У нас в 8-й палате лежал худосочный семнадцатилетний парень Гаврюшка. Так как была у него болезнь почек, то звали его в отделении Гаврюшкой "с почками". Лечился он от своей болезни какими-то водами в синих сифонах.
   Когда все разбежались от дверей курительной, я увидел Гаврюшку с сифоном, поспешно идущего к этим самым дверям.
   Он остановился перед окошком и хладнокровно направил свежую струю воды на голую руку бешеного.
   И вышло то, чего никто не ждал. Бешеный завыл, как собака, в которую попали камнем, и бросился в дальний угол. Прекратились стуки, торжествующий рев сменился жалким плачем.
   Плохонький Гаврюшка победил. Что потом было - месть? ликование? - я не могу точно сказать, но изо всех палат высыпали больные с оловянными кружками, со стаканами, с чашками воды. Все вспомнили вдруг, что бешенство водобоязнь. Всякому хотелось плеснуть водою туда, в страшное, маленькое окошко курительной комнаты. Кто-то вытащил из кладовой старый гидропульт и прилаживал к окошку его длинную кишку, а кругом все смеялись.
   Побежденный бешеный жалобно кричал, как большая хищная птица, гонимая стаей ласточек.
   И мне сделалось его жаль и хотелось, чтобы снова поднялся он, несокрушимый и дикий, и начал трясти двери.
   К утру он умер.
   Когда его выносили, в коридоре вдоль его пути выстроилось все отделение.
   Длинный, высоколобый, чернобородый, он лежал на носилках, сухой и прямой, как убитый ястреб. И на него, мертвого, все кругом смотрели большими, пугливыми глазами, точно боялись, что вот он сейчас очнется и встанет.
   Мне вспомнилось то, что я видел на границе между явью и сном: черное безбрежное озеро, черный воздух над ним и видимо-невидимо белых чаек.
   Сверкающими, легкими крыльями они разрезали черный воздух и испуганно кричали.
   Когда они пролетали мимо меня, косясь назад красными от ужаса глазами, я видел, что они боялись не черного воздуха, не черного озера, не безбрежного простора, - они боялись сильного взмаха своих собственных легких крыльев.
   1904 г.
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Взмах крыльев. Впервые напечатано в "Журнале для всех" № 9 за 1904 год. Вошло в первый том собрания сочинений изд. "Мысль" с датой: "Февраль 1904 г.". В собрании сочинений изд. "Художественная литература" (1955-1956 гг.) автор дал "Взмаху крыльев" подзаголовок: "Стихотворение в прозе".
   H.M.Любимов