Вячеслав Яковлевич Шишков
Режим экономии

 
   Режим экономии кому полезен, а кому и вреден. Иной от этого режима удавиться может. Например, вот вам фактик небольшой.
   Было дело в голодное время. А сам я — мастер по церковному цеху, святых рисовал, то есть живописец. Как ударил голод, тут уже некогда угодников мазать, да и негде: даже попы нуждаться стали.
   И вот пришла мне в голову идея:
   — А поезжай-ка ты, Семушкин, по деревням, — внушаю сам себе, — будешь с богатых мужиков морды малевать.
   В четырех селах ни хрена не вышло, в пятом — клюнуло. Кулачок замечательный там жил, бывший торгаш, страсть богатый, черт.
   — Ладно, — говорит, — рисуй по очереди всех. Потому — по-благородному желаю жить: чтобы все на стенках висели, форменно, да.
   Стали торговаться. Я по пуду муки за портрет прошу и по три десятка яиц. Он говорит: пиши за харч, жрать будешь и — довольно.
   — Это грабеж, — говорю ему, — вы, гражданин, искусство не цените. Вы, гражданин, не знаете, что знаменитый художник Репин по три тысячи золотом за портрет берет.
   — Начхать мне на твоего Репина! Он — Репин, а я — Огурцов. А не хошь, как хошь. Забирай струмент и — дальше.
   И стал я его, сукина сына, писать. Жарища стояла адова, то есть такая жара — шесть собак на деревне очумело. Я посадил его, подлеца, у ворот, на самый солнцепек, и велел шубу с шапкой надеть.
   — Пошто! Рисуй в красной рубахе, при часах.
   — Нет, — говорю, — в шубе солиднее, богаче. Все вельможи в шубах пишутся.
   Он сидит, пот градом с него, а я в холодок устроился. Разглядываю его, а он пыхтит: тучный, дьявол, жирный.
   — Что же ты, живописец, не малюешь?
   — Я физиономию вашу изучаю, очень величественная у вас физиономия, как у воеводы.
   Он бороду огладил, приосанился. Я ему:
   — Нет, Митрий Титыч, шевелиться нельзя.
   — Ну?! Неужто нельзя?.. А меня клоп кусает.
   — И разговаривать нельзя. И мигать нельзя: кривой будете, вроде урода. Замрите, начинаю, — и стал подмалевывать.
   А в это время муха ему на нос и уселась. Он глаза перекосил, носом дергает, а в душе, вижу, ругает муху, ну прямо живьем сожрал бы ее, а нельзя.
   Я говорю:
   — Пожалуйста, не обращайте на нее внимания: поползает, поползает да улетит. А то портрет испортите, снова придется.
   Гляжу — он губы скривил чуть-чуть и подувает на муху с левого угла. А муха оказалась нежной, не любит ветерок, взяла да и поползла на правый глаз. Мужик моргнул да лапищей как хлопнет. Муха и душу богу отдала.
   — Ну вот, — сказал я, — портрет испорчен. Снова.
   — Господин живописец, — взмолился он, — нельзя ли в холодок? Шибко жарко, и глазам очень трудно на солнышко глядеть.
   — Нет, нет, — сказал я. — Замрите окончательно.
   Часика через три я объявил перерыв. Мужик бегом к пруду, шапку на дороге бросил, шубу на дороге бросил:
   — Мишка, подбирай! — и, не стыдясь баб, оголился, да ну, как тюлень, нырять да гогочет.
   Как пришел он в чувство, за обед сели. Я ем да думаю: «Я те, анафеме, покажу настоящий режим экономии, ты у меня взвоешь».
   — А много ли возьмешь, живописец, ежели без шапки, — спросил Огурцов.
   — Два пуда, меньше не возьму. Снова писать придется.
   — Да ведь ты пуд просил?
   — Меньше двух пудов не могу. В шапке ежели — пуд. Не желаете, тогда до свиданья. Я — художник самый знаменитый: всех великих князей писал, двух митрополитов, Гришку Распутина[1]
   — Патрет мне шибко нравится, — сказал Огурцов. — А я тебя не выпущу. Ежели сбежать надумаешь, на коне догоню, раз ты знаменитый. Так и быть, рисуй без шапки.
   После обеда хозяин выпил восемь стаканов чаю, надел шубу, перекрестился и пошел:
   — Идем, что ли, черт тебя задави совсем. Только ты не серчай на меня, голубок…
   Жара была еще сильней. Хозяин шел к стулу, как к виселице. Я разрешил ему говорить за десяток яиц. Говорил он, говорил, болтал, болтал, а пот так и течет с него: шуба волчья, теплая, сам же он, повторяю, тучный.
   — Вот до чего упарился… Аж в сапогах жмыхает.
   — Ничего, — говорю, — терпите. Великие князья с митрополитами тоже потеют.
   Через час у него кровь из носу пошла. Через два часа он вдруг побелел, простонал:
   — Кваску бы… — и упал.
   Я только написал одну голову. Сходство поразительное, даже сам я удивился. На другой день хозяин отлежался, говорит:
   — Дюже правильно личность обозначил. Приятно. А сколько возьмешь, ежели без шубы? А то жарко очень…
   — Дорого, — говорю, — пять пудов.
   Он ощетинился весь, хотел ударить меня по уху, однако пошел, пошептался с хозяйкой, вышел, сказал:
   — Рисуй, сволочь!
   Я потребовал плату вперед, посадил брюхана в холодок — в красной рубахе он, при часах, с медалью — и стал со всем старанием писать. Пишу да говорю:
   — Один великий князь для прохлады позировал у меня в подштанниках. Ну, за это я дорого взял…
   Словом, окончилось все хорошо. Прожил я у кулака два месяца. Мучицы заработал и деньжат. На прощанье кулак встал и сказал:
   — А ты все-таки — жулик… Ловко нагрел меня.
   Я ответил:
   — Другой раз не жадничайте… Вы — человек богатый.
   Дома же обнаружил я, что он, проклятая сквалыга, в муку, ради режима экономии, песку подсыпал.
 
   1926