Шорохов Алексей
Небо плачет
Алексей Шорохов
Небо плачет
Они не виделись тысячу лет. Может быть, немногим меньше. И вот теперь он стоял на перроне, блестевшем, как стальная палуба сторожевого корабля в далеком северном море. Шел дождь, до рассвета было еще далеко, в пустом зале ожидания глухой степной станции, на которой он встречал ее, никого не было. Из-за раннего часа и сама станция была заперта, а ее темные окна только усиливали неприютность окружавшего мира.
Он чувствовал, как сам начинает проникаться этой неприютностью, будто и его настигла безмерная печаль бескрайних родных пространств, вымокших, иззябших, избывающих поутру собственную непонятость капельками тумана на станционных скамейках, на цистернах и стальных контейнерах задержанного почему-то товарняка, на брошенной, старенькой сельхозтехнике, ржавеющей неподалеку.
Точно вовсе и не он всего полчаса назад бодро стрелял во все стороны маломощным "жучком", когда пробирался этими же полями к станции, аппетитно чавкая жирной черноземной грязью и время от времени оскальзываясь на редких суглинках.
А ведь не мальчишка! Чего ждал он от этой встречи? Что гнало ее сейчас из столицы сюда - в глушь и роскошь полевой России? Примерещившаяся в одиноких снах старость? Воспоминания о былой близости? Необходимость что-то решать в своей жизни?
Она была всегда слишком рациональной, взвешенной, что ли, и вдруг телеграмма: "Еду". Не поинтересовавшись, что он, как, ждет ли ее вообще через столько лет.
* * *
Поезд был, естественно, проходящий. В этой глуши, куда он упрямо потащился сразу после института (хотя его и отговаривали, оставляли в аспирантуре, намекали на перспективы), все поезда были проходящими. А останавливался вообще только один - им она и ехала.
Поезд прибывал на станцию рано утром, еще до рассвета, и она боялась проспать. Проводница, уже несколько раз проходя мимо нее, заверила: "Да не бойтесь вы, не проедете!" - и все равно по временам чувствовала тревожный взгляд, высматривавший ее из мягкого мрака белевших простынями плацкартов, после чего обычно неплотно хлопала дверь тамбура и по вагону начинало тянуть сладковатым дымком дорогих сигарет.
"И чего ей не спится, сегодня никто, на удивление, и не храпит, спи себе". Проводница зевнула и посмотрела на расписание, потом в окно. Ей захотелось просто, по-бабьи разговориться с пассажиркой, повздыхать, покивать головой, мол, да, все они одним миром мазаны: либо пьют, либо по бабам шастают. Или о детях, да и мало ли о чем еще. Она даже уже поднялась, но потом вспомнила о дорогом маникюре спутницы, о сапожках, на которые самой ей полгода работать, да и то неизвестно, хватит ли, и передумала....
За окном шел дождь. Иногда он усиливался, и тогда изогнутые, черные потоки стекали по стеклу вниз. Там, в полях, было черно и дико, будто уже и не на земле. И хоть бы один огонек! Но освещенные станции и полустанки попадались редко и тут же размывались дрожащей, безмерной, глянцевитой заоконной мглой. Ей становилось все страшнее: куда она ехала, что забыла в этой довременной, перекатывающей темные валы беспамятства степной стороне?
Она вообще в последнее время не узнавала себя - стала нервной, много курила, сменила за полгода несколько работ, мужиков. Потом вспомнила его, их юность, ласковое южное море, доверчивую близость и чистоту молодости, огромные и непроницаемые, как театральный занавес, ночи в небольшом приморском городке и звезды, которые, казалось, можно было потрогать рукой, а потом - снежную студенческую Москву, мохнатые снежинки на ресницах, которые он, счастливый, сцеловывал с ее блестевших глаз.
Что он напридумал, что наговорила она ему, вообще - что случилось у них тогда? Ведь они были, пожалуй, самой красивой парой в институте - вам бы, говорили, на подиум. Туда она после института и пошла. Одна. А он похоронил себя здесь, в этой глуши, где на нее смотрели бы как на привидение из телевизора, и она уже начинала это чувствовать.
"Боже, зачем я все это! К чему... Ну, разменяла четвертый десяток, ну и что - мужики липнут еще хлеще; имя себе сделала, работу могу выбирать и не бояться, что больше не предложат.... Хотя скоро могут уже и не предложить... Плевать, уйду в другой бизнес......
А вот он - какой он сейчас? Сильно ли изменился? Верно, заматерел, раздался, а может, наоборот,... опустился, пьет? Здесь, говорят, все пьют. Да и как здесь не запьешь!"
Она с тоской посмотрела в окно. Что-то жидко-лимонное начинало подрагивать на востоке, добавляя прозрачности в блестящую черноту степи. Мало-помалу степь стала отделяться от купола ночи. Серело. Проводница вышла из своего купе и, увидев тревожно заблестевшие глаза пассажирки, кивнула головой. Подъезжали.
* * *
...Был яркий, неестественно жаркий весенний день - один из тех, что нередко случаются в сумасбродном и веселом столичном городе. От разогретого асфальта парило, как в середине июля, и приехавшие на работу из пригорода как-то совершенно нелепо смотрелись в своих кожаных куртках и рассчитанной на бездорожье обуви - бедняги и сами чувствовали это, но поделать ничего не могли. В большинстве же своем столичная толпа пестрела майками, топиками и прочей полупляжной одежкой.
Почти выпускники, почти муж и жена, почти всемогущие и неотразимо юные - они были тоже налегке, с пивом, с жадным заглядыванием друг другу в глаза, с каким-то столь же неприкрытым блеском в них, почему даже прохожие нередко оборачивались, провожая их взглядами. А они все кружили по весенней Москве, заходили в кафе, сидели на Патриарших.
В какой-то момент он понял, что у него заканчиваются рубли. Правда, было еще сто долларов (он неплохо зарабатывал, совмещая это с учебой), их-то они и направились менять. В первом обменном пункте купюру не приняли из-за каких-то пятен, во втором тоже, а на вопрос "почему?" девушка в окошке холодно и равнодушно заметила: "Банкнота неплатежеспособна - при ультрафиолетовом свете видны темные пятна. Наверное, их пытались вывести перекисью водорода, поэтому при обычном освещении трудно заметить. - Она протянула обратно стодолларовую купюру и добавила: - Скорее всего, это кровь".
Когда он вышел на улицу, любимая курила на лавочке, дожидаясь его.
- Что с тобой? - спросила она, приподнимаясь.
Он, как смог, рассказал ей.
- Даже не бери в голову, деньги - вещь грязная по определению, беспечно сказала она и внезапно предложила: - Поехали лучше на Воробьевы горы!
Но они никуда уже в тот день не поехали, вечер был испорчен.
Он вообще с детства обладал необыкновенно впечатлительным, ярким воображением, и тогда, после неудачного обмена, пока любимая обижалась и называла его букой и занудой, он, машинально шагая рядом, просто очень ясно увидел, как вытаскивались эти доллары: рубашка и карман, в котором они лежали, были залиты кровью, руки, пересчитывавшие купюры, тоже; потом всю пачку небрежно бросили в целлофановый пакет, его, в свою очередь, на заднее сиденье, мотор завелся, доллары понеслись по миру.
Может быть, оно было и не совсем так - какая разница! В тот вечер он окончательно решил, что не останется жить в этом городе. А спустя какое-то время они расстались......
* * *
Он закурил и с тоской посмотрел на небо - лить не переставало. Побродив еще немного по перрону, он зашел за станцию и, найдя там сухое место под навесом, сел, дожидаясь поезда. Сидя в ярком неоновом свете одинокого станционного фонаря, он будто впервые увидел - уже как бы ее глазами - свои сапоги с налипшими на них комьями грязи.
Ну что, что он ей скажет! Что последний великий философ ХХ века Мартин Хайдеггер считал эти комья родной земли самым важным в стремительно расползающемся по швам мире? Что эта деревенская кошка, бредущая под дождем, брезгливо и необъяснимо грациозно отряхивая одну за другой лапки, в сто раз красивее и естественнее ее и всех ее подруг по подиуму?
Напрасно, все напрасно. Он уже с неприятным чувством, почти с ужасом подумал о своем бревенчатом доме, подгнивших полах, а главное - о том, что она будет в нем! Прижимаясь к стене, он спиной ощущал сапоги и плащ, захваченные для нее и лежавшие в его рюкзаке. Зачем все это?..
Несмотря на то что поспел он чуть ли не за час до прихода поезда, тот появился неожиданно. Встречавший как-то испуганно, тут же потушил сигарету, но так и не вышел на перрон из-под навеса. Ему стало по-настоящему страшно. Подождав, пока бешено колотившееся сердце немного успокоится, он все-таки выглянул из-за угла - перрон был пуст.
* * *
Пока поезд останавливался, она, точно прилипнув к окну, завороженно смотрела в темноту. В тамбуре было до того накурено, что проводница, не курившая сама, досадливо поморщилась, пробираясь к двери. "Пусти, что ли", сказала она, но пассажирка не пошевельнулась.
- Ты сходить-то думаешь? - уже грозно спросила проводница, надвигаясь, и остановилась - глаза женщины, когда та обернулась, были полны такого страха, такого ужаса, что даже бывалой железнодорожнице стало не по себе, и она попятилась:
- Ты чего, девка?
- Не надо, ничего не надо, - прошептала та.
В полуосвещенном тамбуре вся ее красивость точно сошла - перед проводницей стояла не очень молодая женщина с неестественно ярко, глянцевито навощенными губами, горькой складкой у рта, ресницами, перепачканными дорогой тушью. Она казалась даже жалкой и все время как-то старалась отодвинуться от окна, будто пряталась.
В это время от темного массива станции отделилась широкая тень - фигура в плаще и капюшоне поднялась на перрон, но дальше не двигалась, не искала вагон, просто обозначила свое присутствие в этом вымокшем мире.
- Сколько еще осталось до Воронежа? Я доплачу, сколько нужно, нарушила молчание женщина.
"Да пошла ты со своими деньгами, - хотела ответить проводница, но вместо этого сказала:
- Два с половиной часа. - И отвела глаза, стараясь не смотреть на пассажирку, - ту била нервная дрожь.
Небо плачет
Они не виделись тысячу лет. Может быть, немногим меньше. И вот теперь он стоял на перроне, блестевшем, как стальная палуба сторожевого корабля в далеком северном море. Шел дождь, до рассвета было еще далеко, в пустом зале ожидания глухой степной станции, на которой он встречал ее, никого не было. Из-за раннего часа и сама станция была заперта, а ее темные окна только усиливали неприютность окружавшего мира.
Он чувствовал, как сам начинает проникаться этой неприютностью, будто и его настигла безмерная печаль бескрайних родных пространств, вымокших, иззябших, избывающих поутру собственную непонятость капельками тумана на станционных скамейках, на цистернах и стальных контейнерах задержанного почему-то товарняка, на брошенной, старенькой сельхозтехнике, ржавеющей неподалеку.
Точно вовсе и не он всего полчаса назад бодро стрелял во все стороны маломощным "жучком", когда пробирался этими же полями к станции, аппетитно чавкая жирной черноземной грязью и время от времени оскальзываясь на редких суглинках.
А ведь не мальчишка! Чего ждал он от этой встречи? Что гнало ее сейчас из столицы сюда - в глушь и роскошь полевой России? Примерещившаяся в одиноких снах старость? Воспоминания о былой близости? Необходимость что-то решать в своей жизни?
Она была всегда слишком рациональной, взвешенной, что ли, и вдруг телеграмма: "Еду". Не поинтересовавшись, что он, как, ждет ли ее вообще через столько лет.
* * *
Поезд был, естественно, проходящий. В этой глуши, куда он упрямо потащился сразу после института (хотя его и отговаривали, оставляли в аспирантуре, намекали на перспективы), все поезда были проходящими. А останавливался вообще только один - им она и ехала.
Поезд прибывал на станцию рано утром, еще до рассвета, и она боялась проспать. Проводница, уже несколько раз проходя мимо нее, заверила: "Да не бойтесь вы, не проедете!" - и все равно по временам чувствовала тревожный взгляд, высматривавший ее из мягкого мрака белевших простынями плацкартов, после чего обычно неплотно хлопала дверь тамбура и по вагону начинало тянуть сладковатым дымком дорогих сигарет.
"И чего ей не спится, сегодня никто, на удивление, и не храпит, спи себе". Проводница зевнула и посмотрела на расписание, потом в окно. Ей захотелось просто, по-бабьи разговориться с пассажиркой, повздыхать, покивать головой, мол, да, все они одним миром мазаны: либо пьют, либо по бабам шастают. Или о детях, да и мало ли о чем еще. Она даже уже поднялась, но потом вспомнила о дорогом маникюре спутницы, о сапожках, на которые самой ей полгода работать, да и то неизвестно, хватит ли, и передумала....
За окном шел дождь. Иногда он усиливался, и тогда изогнутые, черные потоки стекали по стеклу вниз. Там, в полях, было черно и дико, будто уже и не на земле. И хоть бы один огонек! Но освещенные станции и полустанки попадались редко и тут же размывались дрожащей, безмерной, глянцевитой заоконной мглой. Ей становилось все страшнее: куда она ехала, что забыла в этой довременной, перекатывающей темные валы беспамятства степной стороне?
Она вообще в последнее время не узнавала себя - стала нервной, много курила, сменила за полгода несколько работ, мужиков. Потом вспомнила его, их юность, ласковое южное море, доверчивую близость и чистоту молодости, огромные и непроницаемые, как театральный занавес, ночи в небольшом приморском городке и звезды, которые, казалось, можно было потрогать рукой, а потом - снежную студенческую Москву, мохнатые снежинки на ресницах, которые он, счастливый, сцеловывал с ее блестевших глаз.
Что он напридумал, что наговорила она ему, вообще - что случилось у них тогда? Ведь они были, пожалуй, самой красивой парой в институте - вам бы, говорили, на подиум. Туда она после института и пошла. Одна. А он похоронил себя здесь, в этой глуши, где на нее смотрели бы как на привидение из телевизора, и она уже начинала это чувствовать.
"Боже, зачем я все это! К чему... Ну, разменяла четвертый десяток, ну и что - мужики липнут еще хлеще; имя себе сделала, работу могу выбирать и не бояться, что больше не предложат.... Хотя скоро могут уже и не предложить... Плевать, уйду в другой бизнес......
А вот он - какой он сейчас? Сильно ли изменился? Верно, заматерел, раздался, а может, наоборот,... опустился, пьет? Здесь, говорят, все пьют. Да и как здесь не запьешь!"
Она с тоской посмотрела в окно. Что-то жидко-лимонное начинало подрагивать на востоке, добавляя прозрачности в блестящую черноту степи. Мало-помалу степь стала отделяться от купола ночи. Серело. Проводница вышла из своего купе и, увидев тревожно заблестевшие глаза пассажирки, кивнула головой. Подъезжали.
* * *
...Был яркий, неестественно жаркий весенний день - один из тех, что нередко случаются в сумасбродном и веселом столичном городе. От разогретого асфальта парило, как в середине июля, и приехавшие на работу из пригорода как-то совершенно нелепо смотрелись в своих кожаных куртках и рассчитанной на бездорожье обуви - бедняги и сами чувствовали это, но поделать ничего не могли. В большинстве же своем столичная толпа пестрела майками, топиками и прочей полупляжной одежкой.
Почти выпускники, почти муж и жена, почти всемогущие и неотразимо юные - они были тоже налегке, с пивом, с жадным заглядыванием друг другу в глаза, с каким-то столь же неприкрытым блеском в них, почему даже прохожие нередко оборачивались, провожая их взглядами. А они все кружили по весенней Москве, заходили в кафе, сидели на Патриарших.
В какой-то момент он понял, что у него заканчиваются рубли. Правда, было еще сто долларов (он неплохо зарабатывал, совмещая это с учебой), их-то они и направились менять. В первом обменном пункте купюру не приняли из-за каких-то пятен, во втором тоже, а на вопрос "почему?" девушка в окошке холодно и равнодушно заметила: "Банкнота неплатежеспособна - при ультрафиолетовом свете видны темные пятна. Наверное, их пытались вывести перекисью водорода, поэтому при обычном освещении трудно заметить. - Она протянула обратно стодолларовую купюру и добавила: - Скорее всего, это кровь".
Когда он вышел на улицу, любимая курила на лавочке, дожидаясь его.
- Что с тобой? - спросила она, приподнимаясь.
Он, как смог, рассказал ей.
- Даже не бери в голову, деньги - вещь грязная по определению, беспечно сказала она и внезапно предложила: - Поехали лучше на Воробьевы горы!
Но они никуда уже в тот день не поехали, вечер был испорчен.
Он вообще с детства обладал необыкновенно впечатлительным, ярким воображением, и тогда, после неудачного обмена, пока любимая обижалась и называла его букой и занудой, он, машинально шагая рядом, просто очень ясно увидел, как вытаскивались эти доллары: рубашка и карман, в котором они лежали, были залиты кровью, руки, пересчитывавшие купюры, тоже; потом всю пачку небрежно бросили в целлофановый пакет, его, в свою очередь, на заднее сиденье, мотор завелся, доллары понеслись по миру.
Может быть, оно было и не совсем так - какая разница! В тот вечер он окончательно решил, что не останется жить в этом городе. А спустя какое-то время они расстались......
* * *
Он закурил и с тоской посмотрел на небо - лить не переставало. Побродив еще немного по перрону, он зашел за станцию и, найдя там сухое место под навесом, сел, дожидаясь поезда. Сидя в ярком неоновом свете одинокого станционного фонаря, он будто впервые увидел - уже как бы ее глазами - свои сапоги с налипшими на них комьями грязи.
Ну что, что он ей скажет! Что последний великий философ ХХ века Мартин Хайдеггер считал эти комья родной земли самым важным в стремительно расползающемся по швам мире? Что эта деревенская кошка, бредущая под дождем, брезгливо и необъяснимо грациозно отряхивая одну за другой лапки, в сто раз красивее и естественнее ее и всех ее подруг по подиуму?
Напрасно, все напрасно. Он уже с неприятным чувством, почти с ужасом подумал о своем бревенчатом доме, подгнивших полах, а главное - о том, что она будет в нем! Прижимаясь к стене, он спиной ощущал сапоги и плащ, захваченные для нее и лежавшие в его рюкзаке. Зачем все это?..
Несмотря на то что поспел он чуть ли не за час до прихода поезда, тот появился неожиданно. Встречавший как-то испуганно, тут же потушил сигарету, но так и не вышел на перрон из-под навеса. Ему стало по-настоящему страшно. Подождав, пока бешено колотившееся сердце немного успокоится, он все-таки выглянул из-за угла - перрон был пуст.
* * *
Пока поезд останавливался, она, точно прилипнув к окну, завороженно смотрела в темноту. В тамбуре было до того накурено, что проводница, не курившая сама, досадливо поморщилась, пробираясь к двери. "Пусти, что ли", сказала она, но пассажирка не пошевельнулась.
- Ты сходить-то думаешь? - уже грозно спросила проводница, надвигаясь, и остановилась - глаза женщины, когда та обернулась, были полны такого страха, такого ужаса, что даже бывалой железнодорожнице стало не по себе, и она попятилась:
- Ты чего, девка?
- Не надо, ничего не надо, - прошептала та.
В полуосвещенном тамбуре вся ее красивость точно сошла - перед проводницей стояла не очень молодая женщина с неестественно ярко, глянцевито навощенными губами, горькой складкой у рта, ресницами, перепачканными дорогой тушью. Она казалась даже жалкой и все время как-то старалась отодвинуться от окна, будто пряталась.
В это время от темного массива станции отделилась широкая тень - фигура в плаще и капюшоне поднялась на перрон, но дальше не двигалась, не искала вагон, просто обозначила свое присутствие в этом вымокшем мире.
- Сколько еще осталось до Воронежа? Я доплачу, сколько нужно, нарушила молчание женщина.
"Да пошла ты со своими деньгами, - хотела ответить проводница, но вместо этого сказала:
- Два с половиной часа. - И отвела глаза, стараясь не смотреть на пассажирку, - ту била нервная дрожь.