Василий Шукшин

В ПРОФИЛЬ И АНФАС


   На скамейке, у ворот, сидел старик. Он такой же усталый, тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у него раннее солнышко, и он шагал по земле и легко чувствовал ее под ногами. А теперь — вечер, спокойный, с дымками по селу.
   На скамейку присел длиннорукий худой парень с морщинистым лицом. Такие только на вид слабые, на деле выносливые, как кони.
   Парень тяжело вздохнул и стал закуривать.
   — Гуляешь? — спросил старик.
   — Это не гульба, дед, — не сразу сказал Иван. — Собачьи слезы, У тебя нет полтора рубля?
   — Откуда?
   — Башка лопается по швам.
   — Как с работой-то?
   — Никак. Бери, говорит, вилы да на скотный двор.
   — Это кто, директор?
   — Ну да. А у меня три специальности в кармане да почти девять классов образования. Ишачь сам, если такой сознательный.
   — На сколь отобрали права-то?
   — На год. А я выпил-то всего кружку пива! Да красненького стакан, А он придрался… С прошлого года караулил, гад, Я его тогда матом послал, он окрысился…
   — Ты уж какой-то… шибко неуживчивый, парень. Надо маленько аккуратней. Чего вот теперь с ими сделаешь? Они — начальство…
   — Ну и что?
   — Ну и сиди теперь. Три специальности, а будешь сидеть. Где и смолчать надо.
   Жгли ботву в огородах — скоро пахать. И каждый год одно и то же, а все не надоест человеку и все вдыхал бы и вдыхал этот горьковатый, прелый запах дыма и талой земли.
   — Где и смолчать надо, парень, — повторил старик, глядя на огоньки в огородах. — Наше дело такое.
   — Да я особо-то не лаюсь, — неохотно откликнулся Иван. — Если уж прицепится какой… Главное, я же правила-то не нарушал! — опять горько воскликнул он. — За стакан вина да за кружку пива — на год лишать человека!.. Паразит.
   — Заглянь через плетень, моя старуха в огороде?
   — Зачем?
   — У меня под печкой бутылка самогонки есть. Я б те вынес похмелиться-то.
   Иван поспешно встал, заглянул в огород.
   — Там, — сказал он, — в дальнем углу. Сюда — ноль внимания.
   Старик сходил в дом, принес бутылку самогона и немного батуну. И стакан.
   — Что ж ты сразу не сказал? — заторопился Иван. — Сидит помалкивает!.. — Он налил стакан и одним духом оглушил. — Я вот такой больше люблю, чем первач. Этот с вонью, как бензин, — долго не будешь раздумывать. Кха!.. Пей. Сразу только.
   Старик выпил не торопясь, закусил батуном.
   — Как бензин, верно?
   — Самогон как самогон. Какой бензин?
   — Ну вот! — Иван хлопнул себя ладонью в грудь, — Теперь можно жить. Спасибо, дед. Хошь моих? — Протянул пачку «Памира».
   Старик с трудом ухватил негнущимися пальцами сигаретку, помял-помял, посмотрел на нее внимательно, прикурил.
   — Петька-то пишет?
   — Пишет. Помру я скоро, Иван.
   Иван удивленно посмотрел на старика:
   — Брось ты!..
   — Хошь брось, хошь положь… на месте будет. — Старик говорил спокойно.
   — Болит, што ль, чего?
   — Нет. Чую. Тебе столько годов будет, тоже учуешь.
   Ивану сделалось хорошо от самогона, не хотелось говорить про смерть.
   — Брось! — сказал он. — Поживешь. Гармонь, што ль, принесть?
   — Неси.
   Иван перешел через дорогу, вошел в дом… И его долго не было. Потом вышел с гармошкой, но опять хмурый.
   — Мать, — сказал он. — Жалко вообще-то…
   — Все жа ехать хошь?
   — Ну а что делать-то? — Иван, видно, только что так говорил с матерью. — Не могу же я на этот… Да ну — к черту совсем! Я Северным морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно, год не буду ездить, но неужели… Да ну — к черту! — Он тронул гармонь, что-то такое попробовал и бросил. Ему стало грустно. — Не везет мне тоже, дед. Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так? Родилась дочка… А она делает фортель и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? — Он часто рассказывал, как он женился.
   — Пошто в Ленинград-то?
   — Она на Дальнем Востоке за техникум отрабатывала. Да мне ее-то — черт с ней, мне дочь жалко. Снится.
   — К ей теперь поедешь?
   — К жене?! Она второй год замужем… Молодая красивая кыса.
   — А куда?
   — К корешу одному… На шахты. Может, не на все время. Может, на год…
   — На год у вас теперь не получается. Шибко уж легко стали из дому уходить.
   — Ну а что я тут буду делать-то?! — опять взвился Иван. — На этот идти, на… Да ну, к черту! — Он развернул гармонь, заиграл и стал подпевать — как-то нарочно весело, зло:

 
Вот живу я с женщиной,
Ум-па-ра-ра-ра!
А вот уходит женщина
Д от меня.
Напугалась, лапушка?
Кончена игра!..

 
   Старик все так же спокойно слушал.
   — Сам сочиняю, — сказал Иван. — На ходу прямо. Могу всю ночь петь.
   А мы не будем кланяться —

 
В профиль и анфас;
В золотой оправушке…

 
   — Баламут ты, Ванька, — сказал старик. — Ну, пошел ба, поработал год на свинарнике… Мать не жалеешь. Она всю жись и так одна прожила.
   Иван перестал играть, долго молчал.
   — Не в этом дело, дед. Мне обидно. Что, думаешь, у них не нашлось бы места, где устроить меня? Что им, один лишний слесарь помешает? Я тебя умоляю!.. Директор на меня тоже зуб имеет. Я его дочку пару раз проводил из клуба, он стал опасаться. А там можно опасаться: полудурок. А я трепаться умею… Я б ему сделал подарок. Зря, между прочим, не сделал.
   — Чтоб в подоле принесла? Подарок-то?
   — Ага. Скромный такой. К Восьмому марта.
   — Это вы умеете.
   — Вообще грустно, дед. Почему так? Ничего неохота… как это… как свидетель. Я один раз свидетелем был: один другому дал по очкам, у того зрение нарушилось. И вот сижу я на суде и не могу понять: я-то зачем здесь? Самое ж дурацкое дело! Ну, видел — и все. Измучился, пока суд шел. — Иван посмотрел на огоньки в огородах, вздохнул, помолчал. — Так и здесь. Сижу и думаю: «А я при чем здесь?» Суд хоть длинный был, но кончился, и я вышел. А здесь куда выйдешь? Не выйдешь.
   — Отсюда одна дорога — на тот свет.
   Иван налил в стакан, выпил.
   — Нет счастья в жизни, — сказал он и сплюнул. — Тебе налить?
   — Будет.
   — Вот тебе хорошо было жить?
   Старик долго молчал.
   — В твои годы я так не думал, — негромко заговорил он. — Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать.
   — А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: «Для чего?» — не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрался… А дальше что? — Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет. — Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то…
   — Заелись, — пояснил старик.
   — И ты не знаешь. У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо.
   — Налей-ка, — попросил старик. Выпил, тоже сплюнул. — Сороконожки, — вдруг зло сказал он. — Суетитесь на земле — туда-сюда, туда-сюда, а толку никакого. Машин понаделали, а… тьфу! Рак-то, он от чего? От бензина вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь…
   — Не скажи.
   — И чуют ведь, что неладно живут, а все хорохорятся, «Разма-ах»! А чего гнусишь тогда?
   — Чего эт тебя заело-то? Что дремучими вас назвал? А какие же вы?
   — Лодыри вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за ездку рупь двадцать кладут — можно четыре рубля в день заробить, а он две ездки делает и коней выпрягает. А сам — хоть об лоб поросят бей — здоровый. А мне двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да на трех, на четырех подводах. Трудодень заробишь, да год ждешь, сколь тебе на его отвалят. А отвалили — шиш с маслом. И вы же ноете: не знаю, для чего робить! Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за такие-то денюжки все лето горбатился.
   — А мне не надо столько денег, — словно подзадоривая старика, сказал Иван. — Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо.
   — Не надо, а полтора рубля — похмелиться — нету. Ходишь как побирушка… не надо ему! Мать-то высохла на работе. Черти… Лодыри. Солнышко-то ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!.. Эх… работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам мастерить…
   — Нет, уж такой жизни теперь не будет, чтоб… Вообще ты формально прав, но ведь конь тоже работает…
   — Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно исть?
   — Не поймешь, дед, — вздохнул Иван.
   — Где нам!
   — Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.

 
Эх, на один желудочек,
На-нина-ни-на… — пропел он.

 
   Старик усмехнулся:
   — Обормот. Жена-то пошто ушла? Пил небось?
   — Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист. Ушла-то?.. Не знаю. Именно потому, что я не был фраером.
   — Кем не был?
   — Это так… — Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго молчал. И вдруг не дурашливо, а с какой-то затаенной тревогой, даже болью сказал: — А правда ведь не знаю, зачем живу.
   — Жениться надо.
   — Удивляюсь. Я же не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит? Как я этого не пойму!
   — Женись, маяться перестанешь. Не до этого будет.
   — Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут сгоришь!.. Не понимаю; то ли я один такой дурак, то ли все так, но помалкивают… Веришь, нет: ночью думаю-думаю — до того плохо станет, хоть кричи. Ну зачем?!
   — Тьфу! — Старик покачал головой. — Совсем испортился народишко.
   А день тихо умирал, истлевал в теплой сырости. Темней и темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И все острее пахло дымом. Долго еще будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать, И совсем уже темно станет. Огоньки в огородах станут гаснуть, И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:
   — Ну, пошли, ладно.
   Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.
   Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.
   Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах — древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.
   — Может, я схожу к директору-то, попрошу?.. — заговорила мать.
   Иван брился.
   — Еще чего! В ноги упади — он довольный будет.
   — Ну а как жа теперь? — Мать старалась говорить не просительно, как можно убедительней — понимала; разговор, наверно, последний. — Ходют люди, просют. Язык-то не отсохнет…
   — Я ходил. Просил.
   — Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете…
   — Хватит, мам.
   Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько и запричитала:
   — Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду мне написано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?..
   Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже, И оттого он хмурился раньше времени.
   — Да што ты меня… на войну, што ли, провожаешь? Што я там?.. Да ну, к шутам все! И вечно — слезы!.. Мне уж от этих слез житья нету.
   — Сходила ба, попросила — не каменный он, подыскал ба чего-нибудь. А то к инспектору сходи… Што уж сразу так — уезжать. Вон у Кольки Завьялова тоже права отбирали, сходил парень-то, поговорил… С людьми поговорить надо…
   — Они уж в милиции, права-то. Поздно.
   — Ну в милицию съездил ба…
   — Хо-о! — изумился Иван. — Ну ты даешь!
   — Господи, господи… Всю жись вот так, И за што мне такая доля злосчастная! Проклятая я, што ли…
   Невмоготу становилось, Иван вышел во двор, умылся под рукомойником, постоял в одной майке у ворот… Посмотрел на село. Все он тут знал. И томился здесь, в этих переулках, лунными ночами… А крепости желанной в душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но нужна крепость в душе и немножко надо веселей уезжать.
   Вывернулся откуда-то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся с лаской.
   — Ну! — Иван откинул пса, пошел в дом.
   Мать накрывала на стол.
   — Ну, поработал ба на свинарнике…
   Они настойчивые, матери. И беспомощные.
   — Ни под каким лозунгом, — твердо сказал Иван. — Вся деревня смеяться будет. Я знаю, для чего он меня хочет на свинарник загнать… Только у него ничего не выйдет.
   — Господи, господи…
   …Позавтракали.
   Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого чемодана и опять заплакала. Только не причитала теперь.
   — С годок поработаю и приеду. Чего ты?..
   Мать вытерла слезы.
   — Может, схожу, сынок? — Посмотрела снизу на сына, и из глаз прямо плеснулось горе, и мольба, и надежда, и отчаяние, — Упрошу его… Он хороший мужик.
   — Мам… Мне тоже тяжело.
   — А может, сунуть кому-нибудь в милиции-то? Што, думаешь, не берут? Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул? Сунул… Счас, отдали так-то.
   — Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они мне.
   Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда-нибудь уезжал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать; «Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю». Причем всякий раз она напоминала, как надо сказать, хоть Иван давно уж запомнил слова. Иван трижды ткнулся в теплый лоб печки и сказал:
   — Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю.
   …И пошли по улице; мать, сын и собака.
   Ивану не хотелось, чтоб мать провожала его, не хотелось, чтоб люди глазели в окна и говорили: «Ванька-то… уезжает, што ль, куда?»
   Попался навстречу дед, с которым они вчера беседовали на сон грядущий. Иван остановился. Он подумал, что, постояв, мать не пойдет дальше, а повернет и уйдет с соседом.
   — Поехал?
   — Поехал.
   Закурили.
   — Рыбачил, што ль?
   — Попробовал поставить переметишки… Рано ишо.
   — Рано.
   Мать стояла рядом, сцепив на фартуке руки, не слушала разговор, бездумно, не то задумчиво глядела в ту сторону, куда уезжал сын.
   — Не пей там, — посоветовал дед. — Город — он и есть город — чужие все. Пообвыкни сперва…
   — Што я, алкаш, што ли?
   Еще постояли.
   — Ну, с богом! — сказал старик.
   — Бывай.
   Старик пошел своей дорогой. Иван посмотрел на мать… Она, все так же глядя вперед, пошла, куда им надо идти. Иван пошел рядом.
   Прошли немного.
   — Мам… иди домой.
   Мать послушно остановилась. Иван слегка приобнял ее… Голова ее затряслась у него на груди. Вот этот-то момент и есть самый тяжелый. Надо сейчас оторвать ее от себя, отвернуться и уйти.
   — Ладно, мам… Иди. Я сразу письмо напишу. Как приеду, так… Ничего со мной не случится! Не ездют, што ль, люди? Иди.
   Мать перекрестила его… И осталась стоять. А Иван уходил. Глупый пес увязался за ним. Он всегда ходил с хозяином на работу.
   — Пошел! — сердито сказал Иван.
   Дик повилял хвостом и продолжал бежать впереди.
   — Дик! Дик! — позвал Иван.
   Дик подбежал. Иван больно пнул его, пес заскулил, отбежал в сторону. И с удивлением смотрел на хозяина. Иван обернулся. Дик вильнул хвостом, тронулся было с места, но не побежал, остался стоять. И все так же удивленно смотрел на хозяина. А подальше стояла мать…
   «Нет, надо на свете одному жить. Тогда легко будет», — думал Иван, стиснув зубы. И скоро вышагивал по улице — к автобусу.