Василий Шукшин
И РАЗЫГРАЛИСЬ ЖЕ КОНИ В ПОЛЕ

 
И разыгрались же кони в поле,
Поископытили всю зарю.
Что они делают?
Чью они долю
Мыкают по полю?
Уж не мою ль?
 
 
Тихо в поле.
Устали кони…
Тихо в поле —
Зови, не зови.
В сонном озере, как в иконе, —
Красный оклад зари.
 

   Минька учился в Москве на артиста. Было начало лета. Сдали экзамен по мастерству. Минька шел в общежитие, перебирал в памяти сегодняшний день. Показался он хорошо, даже отлично. На душе было легко. Мерещилась черт знает какая судьба — красивая. Силу он в себе чуял большую.
   «Прочитаю за лето двадцать книг по искусству, — думал он, — измордую классиков, напишу для себя пьесу из колхозной жизни — вот тогда поглядим».
   В общежитии его ждал отец, Кондрат Лютаев.
   Кондрат ездил на курорт и по пути завернул к сыну. И теперь сидел на его кровати — большой, загоревший, в бостоновом костюме, — ждал. От нечего делать смотрел какой-то иностранный журнал с картинками. Слюнявил губой толстый прокуренный палец и перелистывал гладкие тоненькие страницы. Когда попадались голые женщины, он внимательно разглядывал их, поднимал массивную голову и смотрел на одного из Минькиных товарищей, который лежал на своей кровати и читал. Подолгу смотрел, пристально. Глаза у Кондрата неожиданно голубые — как будто не с этого лица. Он точно хотел спросить что-то, но не спрашивал. Опять слюнявил палец и осторожно переворачивал страницу.
   Кондрат Лютаев лет семь уж был председателем большущего колхоза в степном Алтае. Дело поставил крепко, его хвалили, чем Кондрат в душе сильно гордился. В прошлом году, когда Минька, окончив десятилетку, ни с того ни с сего заявил, что едет учиться на артиста, они поругались. Кондрат не понял сына, хотя честно пытался понять. «Да ты спроси у меня-а! — орал тогда Кондрат и стучал себя в грудь огромным, как чайник, кулаком. — Ты у меня спроси: я их видел-перевидел, этих артистов! Они к нам на фронте каждую неделю приезжали. Все — алкоголики! Даже бабы. И трепачи». Минька уперся на своем, и они разошлись. Минька удивился, увидев отца.
   Кондрат криво усмехнулся, отложил в сторону журнал.
   Поздоровались за руку. Обоим было малость неловко.
   — Ну, как ты здесь? — спросил Кондрат.
   — Нормально.
   Некоторое время молчали.
   — Тут у вас выпить-то хоть можно? — спросил Кондрат, оглядываясь на другого студента.
   Тот понял это по-своему:
   — Сейчас займем где-нибудь… Завтра стипуха.
   Кондрат даже покраснел.
   — Вы что, сдурели! Я ж не в том смысле! Я, мол, не попадет вам, если мы тут малость выпьем?
   — Вообще-то не положено, — сказал Минька и улыбнулся. Странно было видеть отца растерянным и в новом шикарном костюме. — В исключительных случаях только…
   — Ну и пошли! — Кондрат поднялся. — Скажете потом, что был исключительный случай.
   Пошли в магазин.
   Кондрат чего-то растрогался, начал брать все подряд: колбасу дорогую, коньяк, шпроты… Рублей на сорок всего. Минька пытался остановить его, но тот только говорил сердито: «Ладно, не твое дело».
   А когда шли из магазина, разговорились. Неловкость помаленьку проходила. Кондрат обрел обычный свой — снисходительный — тон.
   — Не забывай, когда знаменитым станешь, артист… Забудешь небось?
   — Что за глупости! Кого забуду?..
   — Брось… Не ты первый, не ты последний. Надо, правда, сперва знаменитым стать… А?
   — Конечно.
   Выпили вчетвером — пришел еще один товарищ Миньки.
   Кондрат раскраснелся, снял свой бостоновый пиджак и сразу как-то раздался в ширину — под тонкой рубашкой угадывалось крупное, могучее еще тело.
   — Туго приходится? — расспрашивал он ребят.
   — Ничего…
   — Вижу, как ничего… Выпить даже нельзя, когда захочешь. Тоскливо небось так жить? Другой раз с девкой бы прошелся, а тут — книжки читать надо. А?
   Ребята смеялись; им стало хорошо от коньяка. Минька радовался, что отец пошел открыто на мировую. Может, кто ему втолковал на курорте, что не все артисты алкоголики. И что не пустое это дело, как он думал.
   — А я считаю — правильно! — басил Кондрат. — Раз приехали учиться, учитесь. Девки от вас никуда не уйдут. И пить тоже еще рано — сопли еще по колена… Я на Миньку в прошлом году обиделся… Я снимаю свой упрек, Митрий. Учитесь. А если, скажем, у вас после окончания не будет получаться насчет работы, приезжайте ко мне, будете работать в клубе. Минька знает, какой у меня клуб — со столбами. Чем в Москве-то ошиваться…
   — Тять…
   — Не то говорю? Ну ладно, ладно… Вы же ученые, я забыл. А хозяйство у меня!.. Вон Минька знает…
   Потом Кондрат и Минька пошли на выставку — ВДНХ. Минька вспомнил свой экзамен, и ему стало вдвойне хорошо.
   — Вот ты, например, человек, — заговорил он, слегка пошатываясь. — И мне сказали, что тебя надо сыграть. Но ведь ты — это же не я, верно? Понимаешь?
   — Понимаю. — Кондрат шел ровно, не шатался. — Тут дурак поймет.
   — Значит, я должен тебя изучить: характер твой, повадки, походку… Все выходки твои, как у нас говорят.
   — А то ты не знаешь?
   — Я к примеру говорю.
   — Ну-ка попробуй мою походку, — заинтересовался Кондрат.
   — Господи! — воскликнул Минька. — Это ж пустяк! — Он вышел вперед и пошел, как отец, — засунув руки в карманы брюк, чуть раскачиваясь, неторопливо, крепко чувствуя под ногой землю.
   Кондрат оглушительно захохотал.
   — Похоже! — заорал он.
   Прохожие оглянулись на них.
   — Похоже ведь! — обратился к ним Кондрат, показывая на Миньку. — Меня показывает — как я хожу.
   Миньке стало неудобно.
   — Молодец, — серьезно похвалил Кондрат. — Учись — дело будет.
   — Да это что!.. Это не главное. — Минька был счастлив. — Главное: донести твой характер, душу… А это, что я сейчас делал, — это обезьянничанье. За это нас долбают.
   — Пошто долбают?
   — Потому что это не искусство. Искусство в том, чтобы… Вот я тебя играю, так?
   — Ну.
   — И надо, чтобы в том человеке, который в конце концов получится, были и я и ты. Понял? Тогда я — художник…
   — Счас пойдем глянем одного жеребца, — заговорил вдруг Кондрат серьезно. — Жеребец на выставке стоит образцовый!.. — Он зло сплюнул, покачал головой. — Буяна помнишь?
   — Помню.
   — Приезжала нынче комиссия смотреть — я его хотел на выставку. Забраковали, паразиты! А седни прихожу на ВДНХ, смотрю: стоит образцовый жеребец… Мне даже нехорошо сделалось. Какой же это образцовый жеребец, мать бы их в душеньку! Это ж кролик против моего Буяна. Я б его кулаком с одного раза на коленки уронил, такого образцового.
   Минька представил Буяна, гордого вороного жеребца, и как-то тревожно, тихонько, сладко заныло сердце. Увидел он, как далеко-далеко, в степи, растрепав по ветру косматую гриву, носится в косяке полудикий красавец конь. А заря на западе — в полнеба, как догорающий соломенный пожар, и чертят ее — кругами, кругами — черные стремительные тени, и не слышно топота коней — тихо.
   — Буяна помню, как же, — негромко сказал Минька. — Хороший конь.
   Кондрат долго молчал. Сощурил синие глаза и смотрел вперед нехорошо — зло.
   — Я его последнее время сам выхаживал, — заговорил он. — Фикус ему в конюшню поставил — у него там как у невесты в горнице стало. Как дите родное изучил его. Заржет черт-те где, а я уж слышу. Забраковали!.. — Кондрат замолчал. Ему было горько.
   Минька тоже молчал. Расхотелось говорить об искусстве, не думалось о славной, нарядной судьбе артиста… Охота стало домой. Захотелось хлебнуть грудью степного полынного ветра… Притихнуть бы на теплом косогоре и задуматься. А в глазах опять встала картина: несется в степи вольный табун лошадей, и впереди, гордо выгнув тонкую шею, летит Буян. Но удивительно тихо в степи.
   — Да, — сказал он.
   — Со всего края приезжали смотреть…
   — Да ладно, чего уж теперь.
   Образцовый жеребец стоял в образцовой конюшне, за невысокой оградкой. Косил на людей большим нежно-фиолетовым глазом, настороженно вскидывал маленькую голову, стриг ухом.
   Остановились около него.
   — Этот?
   — Но. — Кондрат смотрел на жеребца, как на недоброго человека, ехидные повадки которого хорошо изучил. — Он самый.
   — Орловский.
   — По блату выставили.
   — Красивый.
   — «Красивый», — передразнил сына Кондрат. — Ты уж… лучше походки изучай, раз не понимаешь.
   — Чего ты? — обиделся Минька.
   — Ты сядь на него да пробежи верст пятьдесят — тогда посмотри, что от этой красоты останется.
   — Но нельзя же сказать, что он некрасивый!
   — Вот за эту красоту он и попал сюда. У нас ведь все так… Конечно, полюбоваться можно, особенно кто не понимает ни шиша. А ты глянь! — Кондрат перешагнул оградку и пошел к жеребцу. Тот обеспокоился, засучил ногами. — Трр, той! — прикрикнул Кондрат. — Гляди сюда — это грудь? Это воробьиное колено, а не грудь. Он на двадцатой версте захрипит…
   Тут к ним подошел служитель в синем комбинезоне.
   — Гражданин, вы зачем зашли туда?
   — На коняку вашего любуюсь.
   — Смотреть отсюда можно. Выйдите.
   — А если я хочу ближе?
   — Я же вам русским языком сказал: выйдите. Нельзя туда.
   Кондрат выразительно посмотрел на сына, вышел из оградки.
   — Понял? Издаля только можно. Потому что знающие люди враз раскусят. Чистая работа!
   Служитель не понимал, о чем идет речь.
   Кондрат хотел уже уйти, но вдруг повернулся к служителю и спросил совершенно серьезно:
   — Вопрос можно задать?
   — Пожалуйста. — Служитель важно склонил голову набок.
   — Этот конь — он кто: жеребец или кобыла?
   Служитель взялся за живот… Он хохотал от души, как, наверно, не хохотал давно.
   Кондрат внимательно, с грустью смотрел на него, ждал.
   — Так ты, значит… Ха-ха-ха!.. Ой, мама родная! Так ты за этим и ходил туда? Узнать? Ха-ха-ха!..
   — Смотри не надсадись, — сказал Кондрат.
   Служитель вытер глаза.
   — Жеребец, жеребец это, дорогой товарищ.
   — Но?
   — Что «но»?
   — Неужели жеребец?
   — Конечно, жеребец.
   — Значит, я Василиса Прекрасная.
   — При чем тут Василиса?
   — При том, что это не жеребец. Это — ишак.
   Служитель рассердился.
   — Заложил, наверно, вчера крепко? Иди похмелись.
   — Иди сам похмелись! А не то — съезди вон на своем жеребце. На нем только в кабак и ездить.
   Служитель нашел это замечание чрезвычайно оскорбительным.
   — Выйдите отсюда! Давайте, давайте… А то сейчас милицию позову. — Он тронул Кондрата за руку.
   Кондрат зашагал от конюшни. Минька — за ним.
   — Видел жеребца? — Кондрат закурил, несколько раз глубоко затянулся. — Приеду, пойду к той комиссии… Я им скажу пару ласковых. Ты тут спиши все данные про этого жеребца и пришли мне в письме. Я на них высплюсь там, на этих членах комиссии… Черти.
   Минька тоже закурил.
   — Куда сейчас?
   — На вокзал. В девять пятнадцать поезд.
   У Миньки защемило сердце. Он только сейчас осознал, как легко ему с отцом, как радостно и легко.
   — Как вы там? — спросил он.
   — Ничего, живы-здоровы. Мать без тебя тоскует. Соскочила один раз ночью — вроде ее кто-то в окно позвал. Я вышел — никого нету. Тоскует, вот и кажется.
   Минька нахмурился.
   — Чего она?..
   — Так ить наше дело теперь не молодое… «Чего»!
   — А в деревне как?
   — Что в деревне?
   — Ничего не изменилось?
   — Все так же. Отсеялись нынче рано. Ту луговину за солонцом помнишь? Гречиху вечно сеяли…
   — Но.
   — Всю ее под сады пустил. Не знаю, что получится. Старики говорят, зря.
   Минька не знал, что еще спрашивать. Не спросишь же: «А что, по вечерам гуляют с гармошками?» Несерьезно. Да и спрашивать нечего — гуляют. Как все это далеко! Туда поедет отец. Там — мать, ребята-дружки…
   — Через трое суток дома будешь.
   — Ты-то не приедешь летом?
   — Не знаю. Кружок тут один веду… Не знаю, может, приеду.
   — На будущий год он здесь будет, — твердо сказал Кондрат. — Я своего добьюсь.
   — Кто?
   — Буян. Я уж спланировал, как его по железной дороге везти. Не на того нарвались, я их сам забракую.
   — А хорошо там у нас сейчас, да? Ночами хорошо?..
   — Тоскуешь здесь?
   — Да нет, что ты! Тут тоже хорошо. Пойдешь, например, в Парк культуры Горького — там весело.
   — Москва, — раздумчиво сказал Кондрат. — На то она и столица. Мы как сейчас поедем-то?
   — Можно на метро, можно на троллейбусе. Лучше, конечно, на метро — одна пересадка, и все.
   Кондрат посмотрел на сына.
   — Ты уж освоился тут.
   — Не совсем, но…
   — Москва, — еще раз сказал Кондрат. — Я в войну бывал тут. Но тогда она, конечно, не такая была.
   На вокзале Миньку охватило сильное чувство, похожее на боль. Тяжело вдруг стало.
   Отец взял чемоданы из камеры хранения. Пошли в вагон. Пока шли через зал и по перрону, молчали. Вошли в вагон. Отец долго устраивал чемоданы на верхнюю полку, потом присел к столику напротив сына. И опять молчали, глядели в окно.
   По перрону шли и шли люди. Одни торопились, другие, много ездившие, шли спокойно.
   «И все они сейчас поедут», — думал Минька.
   В купе пахло чем-то свежим — не то краской, не то кожей.
   Потом по радио объявили, чтобы провожающие вышли из вагонов и чтобы они не забыли передать билеты отъезжающим.
   Минька вышел из вагона и подошел к окну, за которым сидел отец.
   Смотрели друг на друга. Кондрат смотрел внимательно и серьезно.
   «Что он так? Как в последний раз», — подумал Минька.
   Поезд все не трогался.
   Наконец тронулся.
   Минька долго шел рядом с окном, смотрел на отца. Он тоже смотрел на него. Он сидел, навалившись на маленький столик, не шевелился. Был он седой, хмурый и смотрел все так же — внимательно и строго.
   Минька остановился. В последний раз увидел, как отец привстал и прислонился к стеклу… И все. Поезд прогудел густым басом и стал набирать ходу.
   Минька пошел домой.
   Шел до самого общежития пешком. Шел бездумно, нарочно сворачивал в какие-то переулки — чтоб устать и прийти и сразу уснуть.
   В комнате никого не было. На столе осталась всевозможная закуска и стояла недопитая бутылка дорогого коньяка.
   Минька разобрал постель… Долго сидел, не раздеваясь. Потом разделся и лег.
   Взошла луна. В комнате стало светло. Минька представил, как грохочет сейчас по степи поезд, в котором отец… Отец смотрит, наверно, в окно. А по земле идет светлая ночь, расстилает по косогорам белые простыни…
   Минька перевернулся на живот, уткнулся в подушку. И опять, в который раз, увидел: степь и табун лошадей несется по степи…
   С этим и заснул Минька. И слышал, как в соседней комнате играет радиола. И ему снилось, что тот самый служитель с выставки стоит над ним и хохочет — громко и глупо.