Эдуард Мартинович Скобелев
Филиппыч
Рассказ

 
 
   Филиппыч высок ростом и худощав. Ходит прямо, той редкой походкой, что скрывает годы и выделяет в толпе.
   Вот и сейчас он шагает по аллее парка, энергичный и строгий, с пронзительным взглядом маленьких, близко посаженных глаз, и не обращает внимания на старичков и старушек, исправно совершающих моционы. Филиппыч презирает их за неожиданно пробудившуюся, слезливую любовь к собакам, тягу к пересудам, к жалобам на здоровье, к пространным повестям о снах, стулах и диетах. Эгоизм бездеятельной старости претит ему, в отчаянных заботах о гибнущем организме подозревает он оскорбительное, предательское и мелкое. «Чему быть, того не миновать», — покашливая и хмурясь, говорит он, когда знакомые, случайно узнав о его недугах, советуют «испытанные средства».
   Он помогает по хозяйству сыну, с которым живет: ходит в магазин и на базар, заботится о внуке Петьке, выбивает ковры, чинит домашнюю технику, ремонтирует потолки и стены, — короче, хлопочет день-деньской и при этом ухитряется оставаться аккуратным и подтянутым.
   Филиппыч привык командовать, но делает это незаметно и даже изящно: никто не обижается на него, никто не упрекает в своеволии или упрямстве. И сын, инженер городской электростанции, и сноха, завуч десятилетки, ни в чем ему не перечат: то ли соглашаются с ним всерьез, то ли понимают бесполезность возражений. Но скорее всего им просто невыгодно спорить со стариком: они редко бывают дома и зависят от его услуг.
   Само собой сложилось, что с мнением Филиппыча считаются и посторонние. Даже Миша, дворник, известный буян и брандохлыст, не поносил и не объегоривал разве только одного Филиппыча. И это кое-что значит: как всякий аристократ духа, не сыскавший себе достойных занятий, Миша в людях разбирается лучше, чем ищейка в запахах…
   В парке, куда забрел Филиппыч в поисках пятилетнего Петьки, уже сумрачно. По-вечернему грустно скрипит снег, лицо обжигает взявшийся вовсю мороз. В соснах, подступающих к аллее, на все лады перекликается воронье: готовится к ночлегу. Филиппыч жалеет зимующую птицу. Он не перестает удивляться, как это в лютую стужу, да еще при пустом желудке, пернатые комочки ухитряются не заледенеть, устоять вопреки всем напастям.
   Он представляет, будто птицы сидят на общей ветке, тесно прижавшись друг к другу, и именно эта сплоченность перед неведомой судьбою спасает от отчаяния и страха. Конечно, утро найдет под деревьями немало остывших, бездыханных тел, но большинство вытянет пронзительную ночь и с рассветом полетит, спасаясь от бескормицы, к городской свалке. Разбившись на небольшие отряды, птицы будут без роздыху шнырять по дорогам и дворам, отчаянно сражаясь за нелегкое право встретить теплое солнце, увидеть мягкую зелень, услышать лепет народившихся птенцов. Зимующим бойцам нужна не просто жизнь, им необходима победа, и ради нее они без слез и причитаний пожертвуют в мороз и голод тысячами собратьев; они не помянут павших, не поставят памятников, разве прокричат в сумерках, перед сном, волнующую и дерзкую песнь самоутверждения…
   Наконец Петька обнаружен: с ватагою сорванцов он штурмует снежную крепость, слепленную старшеклассниками у самого выхода из парка. Филиппыч долго наблюдает за внуком, прежде чем велит ему идти домой.
   — Почему не взяли крепость?
   — У них там снежков полным-полно, а у нас мало, — оправдывается Петька. Он тяжело дышит, и шапка надета задом наперед. Щеки пылают: в нем жива еще отвага.
   — Правильно, — соглашается Филиппыч. — Завтра возьми картонный ящик и, перед тем как атаковать, наделай побольше снежков. Ящик подтащи поближе к крепости, тогда они головы не подымут.
   — Не подымут! — восхищается Петька. — Дед-деда, а давай сейчас попробуем?
   — Сейчас поздно, ужинать пора. Да и устал ты. Чтобы метко бросать снежки, надо хорошенько выспаться. И кроме того, нужно придумать военную хитрость: без этого крепостей не берут.
   — А какую хитрость?
   — Сам думай, — усмехается Филиппыч.
   — Знаю, — с ходу импровизирует Петька. — Надо поставить дымовую завесу…
   Мальчик придумывает разные планы штурма крепости, нисколько не заботясь, осуществимы они или нет. Филиппычу приходится обстоятельно разбирать каждый план. Военные советы проходят у них в бурных спорах: Петька знает и про Суворова, и про Ганнибала, и про Чуйкова, в армии которого сражался сам Филиппыч. Петька ловит все на лету, а порассказать Филиппычу есть о чем: служено-переслужено двадцать семь календарных лет…
   Больше всех про жизнь Филиппыча известно Петьке. Петька знает все в деталях, но не рассказывает об этом ни матери, ни отцу: чувствует, им неинтересно. Он понимает, что им неинтересны и его будни, а потому делится только с дедом. Дед умеет выслушать, не задавая лишних вопросов, во всем откроет неведомый смысл. Он не осудит, не поругает, но Петька сам поймет, что было плохого, и постарается не допускать ошибки.
   Иногда Петька расспрашивает о своей бабке, жене Филиппыча, погибшей в авиационной катастрофе. Ему хочется знать как можно больше, ведь она тоже воевала — перевязывала раненых. Но дед почему-то больше вспоминает про то, какой она была до войны. По нему выходит, что даже Василиса Прекрасная не годилась бы ей в подметки. Лично он, Петька, на этот счет иного мнения, хотя и допускает, что фотография, какую бережет дед, очень неудачная.
   Вместе с внуком Филиппыч смотрит кинофильмы и читает книги о войне. Война для него — особый период жизни. На фронте он встретил и потерял друзей, на фронте прошла его первая и последняя любовь, на фронте он приобрел мудрость, какую потом не поколебали ни годы, ни события. Все было в жизни. Были победы, после которых осталось чувство несмываемого позора. Были поражения, какие вспоминаются как самые блестящие триумфы…
   Когда Петька еще сосал грудь и не реагировал на слова, к Филиппычу наезжал из соседнего поселка усатый человек. Они подолгу сидели рядом, пили чай и ни о чем не говорили, только, расставаясь, целовались, будто виделись в последний раз. Усатый всегда плакал, а Филиппыч не плакал, но после проводов неделю, а то и больше ходил совершенно молчаливый. Много позже, когда усатый помер, Петька узнал, что звали его Петр Ануфриевич Степанов. Был он ефрейтором в роте, которой командовал Филиппыч. В 1943 году близ Понырей роту смяли немецкие танки. Целые сутки не затихал бой. В живых остались только Филиппыч да Степанов. И то Филиппыч был тяжело ранен в грудь, а Степанова вообще вначале положили на телегу с мертвецами.
   — Вот, Петька, какой ценой отстояли мы Родину, — говорит, вспоминая про это, Филиппыч. — Жизней не щадили, жалко, что жизнь там осталась и воскресить ее нет никакой силы…
   Непонятные вздохи Филиппыча сочувствия у Петьки не вызывают. Впрочем, не вызывают сочувствия и у других. У отца, например.
   — Подумаешь «герой»! Каждое поколение по-своему исполняет свой долг, — говорит отец, когда Филиппыч слишком упирает на свои заслуги.
   — Долг осознать надо, — задумчиво возражает дед. — Для себя — это не долг, а для других у многих теперь — кишка тонка! Своего счастья люди не знают…
   Петька недоумевает, о каком счастье говорит дед, но подозревает, о наградах: у деда два ордена и целых семь медалей.
   Петька гордится дедом. Одного не понимает: отчего не каждый уважает деда, если он такой орденоносный. Ну, вот хотя бы этот прошлогодний случай.
   Ездили они за земляникой. На поляне у березовой рощи набрали целых три стакана душистой ягоды. Потом по-походному обедали, запивая чаем из термоса. А потом дед вырезал свистульку, и Петька насвистывал сколько хотел. До остановки автобуса идти было далеко, сели у дороги — подождать попутной машины. Не заметили, как подошли какие-то парни. Увидели корзинку с земляникой: «Ты пенсионер, тебе делать нечего, пособирай еще. А нам на свадьбу надо. Все подарок невесте». Дед им сказал: «Если б попросили, поделился, а раз утащить вздумали, не получите!» Но они схватили корзинку и убежали. Дедушка смолчал, а он, Петька, заплакал. Ягоды не было жалко ни капельки, честное слово. Было жалко дедушку. Но дедушка будто бы и не расстроился:
   — И чего плачешь? Думаешь, все такие? Это же бессовестные люди. Совесть потеряли и теперь, как звери: разве зверей научишь чему-нибудь путному?..
   Правильно объяснил, конечно; звери не понимают, когда им говорят, но он, Петька, заревел еще пуще. Стало страшно: потеряешь совесть и уж тогда ни за что не поймешь человеческого слова…
   Так и жил Филиппыч, и день ото дня дороже и ближе становился ему Петька. И не только потому, что отдавал он внуку все силы, доверял сокровенное, но и потому, что видел: падают семена в благодатную почву. Петька быстро постигал, что справедливо и что несправедливо, а если разобраться, открытие справедливости и есть главное в человеке.
   Так и жил Филиппыч, и дни бежали быстро и незаметно. Пришла пора отдавать Петьку в подготовительный класс, и вдруг обнаружилось, что мальчик болен полиомиелитом. Болезнь усложнялась, занемог от переживаний и сам старик. Однако сумел все же выхлопотать для внука путевку в специальный санаторий, и это оценили даже родители.
   Больного Петьку повезла в Крым мать. Суетливая и непредусмотрительная, как все, привыкшие к постоянной опеке, она простудила в дороге сына. А может, он подхватил вирусный грипп: как раз тогда свирепствовала гонконгская зараза. Поднялась температура, Петька потерял сознание. Пришлось сойти на ближайшей станции. Пока устраивались, потеряли время. Не приходя в сознание, Петька умер…
   Все непоправимое случается быстро.
   После похорон Филиппыч неделю не вставал с постели. Лежал, отвернувшись к стене, и все молчал. Буквально на глазах превратился в замогильного старца, поседел как лунь.
   Он не появлялся теперь ни во дворе, ни в магазине, ни в парке, где все напоминало о Петьке. По двору пошел слух, что Филиппыч рехнулся. Однако сторониться его не стали, напротив, пытались подбить на разговор, чтобы доподлинно проверить, точно ли спятил с ума этот гордец. Но Филиппыч остался неприступен: в беседы не пускался и на вопросы не отвечал. Впрочем, общее любопытство от этого только увеличивалось.
   Однажды, получив пенсию, Филиппыч подошел к парку. Остановившись, долго смотрел, как входили и выходили люди, и вдруг решительно направился по аллее — руки за спину, губы плотно сжаты.
   Не прошло и минуты, как окликнул тонкий голосок:
   — Пожалуйте к шалашу, Захар Филиппович! Что это вы в наш парк так долго не наведывались? — сидят на скамеечке в ряд четыре бабуси, все в шерстяных платках, все с шустрыми глазами, и «просеивают» прохожих.
   Поклонился Филиппыч и только шаг ускорил. Свернул на боковую тропку: зелени побольше, а народу поменьше. Выискал скамеечку, где не раз сиживал с внуком, слушая птиц. Едва приноровился сесть, из кустов голова:
   — Наше вам с кисточкой, Захар Филиппыч! Как здоровьице?..
   Не раз примечал Филиппыч, как любопытны лягушки. Какую бы осторожность ни соблюсти, подходя к пруду, одна или две непременно выплывут из мутных вод, чтобы рассмотреть непрошеного гостя. Так и этот Матрешкин, бывший работник прокуратуры. В зеленом френче, хотя к армии сроду никакого отношения не имел, он удивительно похож на земноводное. И сморщенный такой же, и такая же приплюснутая мордочка, полная досужего любопытства.
   — Говорят, с головой у вас не в порядке?
   — У кого в таком возрасте в порядке? — глухо отвечает Филиппыч. — Вот моя поседела, а у вас плешь…
   Хмыкнув, Матрешкин исчезает. Филиппыча это даже веселит: будто швырнул в пруд камнем…
   — Распускают слух, — сообщает Филиппычу дворник Миша. — Что вы… маненько того, — Миша крутит пальцем у виска. — Языки бы поотрубать. Аршинными стали, разопрели от трудового безделья…
   После доверительной беседы с Мишей Филиппыч регулярно наведывается в парк. Сядет в сторонке и книжки читает, все те книжки, какие прежде Петьке читал. Но чаще, закрыв глаза, вспоминает. Вспоминает внука таким живым, что вся печальная история представляется злой выдумкой. Вот явится добрая фея, разрушит колдовство, и опять перед Филиппычем предстанет добрый, доверчивый мальчик.
   Вспоминается и далекое прошлое. Впрочем, для кого далекое, а для него лично — вчерашний день. Может, даже сегодняшний, потому что будущее определяется уже давно не тем, что есть, а тем, что было. Под конец жизни события смещаются и, пожалуй, именно тогда и находят себе положенное место в личной судьбе. Потому что жизнь, если на нее смотреть с конца, а не с начала, вовсе отрицает примитивную логику: в ней вытекает не одно из другого, а все вместе из ничего или ничто из всего разом…
   Это случилось в первый месяц войны. Батальон, с которым отходил Филиппыч, не раз переходил в контратаки. Сорвиголовы были ребята, с такими хоть к черту в пекло. Но они отступали. Отступали, потому что отступление было общим, потому что в наступление тогда еще не верили и всерьез о наступательных операциях не говорили.
   Вместе с казахом Надыровым Филиппыча послали в разведку. Закрыть глаза, и вот она как на ладони — разбитая железнодорожная станция в полуденный зной. Пыль, беспощадная бурая пыль, пропитавшая насквозь все на свете. Разведка была успешной, они уже возвращались, когда стали свидетелями неравного боя: немцы обнаружили в одном из домов нескольких красноармейцев. Откуда они взялись, сказать трудно: всякое могло приключиться в неразберихе тех горьких недель…
   Притаившись в развалинах подземного склада, Филиппыч и Надыров видят, как немцы, не стреляя, обходят красное кирпичное здание. Их более десятка. Колотится сердце: Филиппыч впервые вот так близко видит врагов.
   Немцы стягивают кольцо. Подбираются ближе и ближе. Кажется, теперь смельчакам неминуемая крышка. Но тут из нижних окон бьет пулемет. Гитлеровцам приходится залечь за кучей мусора. Два неподвижных тела в грязно-зеленых кителях — плата за первую атаку.
   Немцы могли бы забросать наших гранатами, но этого не делают: хотят взять живьем. Совсем близко от Филиппыча рослый унтер выкрикивает команды: солдаты, прижимаясь к земле, снова ползут к зданию. Филиппыч хорошо видит лицо унтера — продолговатое, смуглое, даже красивое, но красивое по-чужому: неприятно красивое. На унтере погоны с белым кантом и темная каска. Рукава подвернуты. В здоровенных ручищах автомат кажется игрушечным.
   А наши почти не стреляют. Видимо, на исходе патроны. Немцы смелеют, один из них подымается и быстро-быстро бежит к подъезду. Выстрел — немец, как бы споткнувшись, падает на булыжник. Он громко стонет, и унтер, сочувствуя ему, разражается бранью. Филиппыч понимает: теперь пощады не будет.
   Крики раненого осаживают немецких солдат, они стали гораздо осторожнее: унтер по нескольку раз повторяет приказания. Но хитрости безуспешны: в самый последний момент немцев вновь встречает сильный огонь. Филиппыч догадывается о том, что еще не доходит до самоуверенного унтера: кто-то из наших понимает немецкие команды.
   Между тем крики усиливаются: раненный в живот, умирая, страдает нестерпимо. Вероятно, он умоляет своих пристрелить его, потому что унтер, глядя на него, морщится и матерится… И тут происходит нечто необычное. Настолько необычное, что немцы в первый момент теряются. Теряется и Филиппыч: скованный неожиданным ощущением обреченности, он бессознательно и тупо наблюдает за тем, что происходит.
   Из подъезда, прыгая на одной ножке, как ни в чем не бывало, появляется крошечная девочка, почти ребенок. С голубым бантиком на редких волосиках, в белом платьице. Душераздирающе кричит раненый, а девочка не обращает на него ни малейшего внимания. Наклонилась, выковыривает из земли кусок битого посудного стекла.
   «Ненормальная? — проносится в голове Филиппыча. — Зачем они выпустили девочку?..»
   «Ударим, командир?» — шепчет над ухом Надыров.
   «Нам нельзя! — шипит Филиппыч, не отрывая взгляда от щели, и ловит себя на мысли, что надо было бы ударить. Конечно, тех, в здании, раз, два и обчелся, а немцев полным-полно. Дай сигнал, еще столько же прибежит. Так что обнаружить себя — верная гибель, утрата нужных штабу сведений. — Нельзя нам, понимаешь?»
   Казах что-то говорит по-своему. Пойди разберись: возмущается Филиппычем или немцами…
   Между тем крики раненого обрываются. На время устанавливается жуткая тишина. Девочка, обогнув брошенный беженцами комод, натыкается на убитого. Смотрит на него, замечает кровь. Видимо, догадывается о чем-то. Круто повернувшись, бежит в подъезд. Останавливается. Беспомощно смотрит по сторонам. Унтер окликает ее: «Ду, мэдхэн!» — никакой реакции.
   «Глухой ребенок, — шепчет Надыров. — Что они там надумали?..»
   Подстегиваемые унтером, немцы возобновляют приступ. Они торопятся. Один из них проник через окно. Двое других врываются в подъезд. Остальных унтер не пускает: чует подвох в поведении окруженных. И он не ошибается: мощный взрыв сотрясает землю и все вокруг исчезает в густом облаке из пыли, огня и камня. Проходят секунды, и Филиппыч видит, что дом развалился и осел, засыпав не только защитников, но и немцев.
   Ребенок, сбитый камнем или воздушной волной, лежит на земле лицом вниз. Унтер переворачивает девочку, убеждается, что она мертва.
   Осмотрев развалины, немцы уходят. Филиппыч и Надыров дожидаются ночи. Лишь по пути к своим Филиппыч нарушает тягостное молчание: «Погибли бы тоже и задание не выполнили». Надыров ничего не отвечает, только напряженно сопит, и от этого сопения Филиппыча бросает то в жар, то в холод…
   Старик плохо помнит лицо Надырова, но лицо девочки и поныне как перед глазами. Правда, в целом, без деталей. Разве что бледность. «А нос? Какой у нее был нос?..» И тут с памятью творится неладное, будто наваждение. На тщедушном тельце в белом платьице вырастает голова Петьки. Петька смотрит озабоченно, с испугом.
   Видение повторяется, и до Филиппыча доходит тайный смысл: потерей Петьки наказан Филиппыч за безвинную гибель глухонемой…
   «Ни одна ошибка, ни одна слабость не проходит бесследно, — казнит себя старик, — ни одно злое деяние не остается без последствий. Жизнь тычет в нос заблуждениями, и время тут ни при чем…»
   Терзается Филиппыч. А если разобраться, напрасно устраивает себе «голгофу»: дай бог каждому пройти войну так, как он. И в штыковые контратаки ходил, и танками не раз утюжен был, и в артобстрел заживо заваливало, и при переправах тонул, не выпуская из рук оружия…
   Не кричат по вечерам голодные птицы, не сбиваются в безумные стаи: тепло и пищи вокруг предостаточно припасено цветущей землей. Но каждый вечер согнутая фигура Филиппыча неизменно маячит в пустеющем парке. Вдали играет оркестр: звуки приплывают, утомленные большим расстоянием. А на аллеях заводит песни неугомонное комариное племя. Дали окутываются в лиловую дымку, деревья сливаются воедино, словно у леса слипаются глаза. Городские шумы все глуше и все отчетливей. Прохладный ветерок проходит степенно и неторопливо, как сторож. И чудится Филиппычу, что все сон: вся жизнь — затянувшийся сон, и не понять, что действительно было, а что присочинилось значительно позднее. Что приключилось вчера, а что совершилось годы тому назад. Все устроено так таинственно и так непостижимо, что он, Филиппыч, может разом видеть и себя — молодым, сильным, — и Петьку, грустно глядящим на деда перед роковым отъездом, и сына своего, Петькиного отца, — грудным и несмышленым, а рядом — жену-покойницу, такую ласковую и такую заботливую…
   Что люди знают друг о друге? Много ли им ведомо из того, что на чужом сердце?..
   Росистым утром, вскинув голову, шагает по улице высокий и худой старик в военной форме. Динькают медали, поблескивают ордена. Редкие прохожие с любопытством присматриваются к седому человеку со взором, высматривающим нечто далеко впереди. Иные усмехаются старческим причудам, другие, подогадливей, видят в парадном марше последний вызов судьбе, третьи впопыхах соображают, не праздник ли… И никто не догадывается, что сегодня — годовщина Петькиной смерти…