Лев Славин
Неугодная жертва
Русь! Ты вся поцелуй на морозе.
В. Хлебников
Бухгалтер Майгородского финотдела Исай Неделин давно звал меня посмотреть древнюю стенопись в местном соборе. Заглянув в справочники, я узнал, что ее приписывают Рублеву.
Сумеречным зимним утром я выехал в Майгород. И вот я подымаюсь по Конюшенной горе. Слева падь, поросшая соснами, справа грубая, пупырчатая шкура горы.
Подъем крут, я шагаю неспешно. То опережая меня, то отставая, семенят богомолки, все как на подбор в черных платочках с цветной каемкой. Почему, однако, их так много? День будний, и я рассчитывал, что храм будет пустовать.
Ноги скользят по замерзшей грязи. Дерзкий декабрьский ветер гонит в лицо снежную пыль. Я устал. Между тем из-за гребня выглядывает, нежно золотясь, еще только самая верхушка соборного креста.
Меня обогнала «Чайка», сверкнув черным разлапистым телом. Я посмотрел ей вслед со святой злобой пешехода.
Вдруг она остановилась, мигнув красными глазищами стоп-сигналов.
Из машины выглянула маленькая напомаженная головка, такая черная и блестящая, что она казалась деталью машины.
Когда я приблизился, головка проворковала:
– Вы, верно, устали? Пожалуйте к нам, владыка просит вас.
Дверца отворилась, и я увидел в глубине машины осанистую фигуру в шубе. На бобровый воротник стекала борода – не клокочущий водопад библейских пророков и не запыленный войлок сельских попиков, а надушенное элегантное творение столичных парикмахеров.
Обладатель напомаженой головки, совсем молоденький, тоже был в шубе, из-под которой видна была ряса.
– Теперь вы не опоздаете к обедне, – сказал он покровительственно.
Я пожал плечами.
– Да вы не волнуйтесь, – продолжал он успокоительно. – Сегодня служить будет его преосвященство.
Бородатый пассажир вздохнул.
– Последний раз, – сказал он, – служил я здесь молодым священником, только что рукоположенным. Пожалуй, помоложе тебя был, брат Павел. Было это… – он задумался на мгновенье, – тому назад лет сорок без малого. И тоже, как сегодня, в день моего святого. Николая Мирликийского. Зимним Николой зовут его в народе…
Тут только я сообразил, что передо мной не кто иной, как епископ Николай, чье имя, а иногда и фото я изредка встречал в печати. Спутник его, как я вскоре понял, несмотря на молодость свою, уже был пострижен в монахи.
Я поспешил объяснить, что меня, собственно, интересует не церковная служба, а сама церковь.
Преосвященный зорко посмотрел на меня и спросил:
– А не искусствовед ли вы, простите?
– Нет, просто любитель живописи.
Он тонко улыбнулся, показав золотые зубы, и сказал:
– Каждый в сердце своем хранит своего бога. Машина остановилась. Мы вышли. Ветер утих, небо
расчистилось. Мы на макушке горы. Перед нами собор. Он чисто вырисовывался на синем экране неба.
Белый и грузный, он поражал выпуклой массивностью стен. Это была крепостная тяжесть старого православия. И вместе с тем, казалось, он застыл на взлете.
Он походил на гигантскую сказочную птицу Гамаюн или Алконост, которая присела, чтобы передохнуть, на вершину горы и сейчас вспорхнет и, маша сильными белыми крылами, скроется в этой синей дали.
Чем больше я смотрел на собор, тем больше казалось мне, что он уже чуть отделился от земли. Да, я готов был поклясться, что между тесаным основанием его и запорошенной снегом землей заголубела полоска неба.
– Каким чудом, – сказал я восхищенно, – сумел зодчий соединить вескость и легкость?
– Это и есть русская суть, – сказал епископ поучительно, – это кровь и крылья российского гения.
Далеко было видно отсюда. Леса разбежались, открыв широкую пойму. Средь заснеженных лугов бежала река. Мороз еще не набрал силы схватить ее. Солнце било в стекла далеких домов. Золотые мечи отражений, трепеща, вонзались в воду.
– Ну как, гражданин любитель живописи, – сказал епископ, покосившись на меня, – по вкусу ли вам места эти?
– Да, красиво.
– Еще бы! А впрочем, может быть, пристрастен я? А? Ведь это моя родина. Да нет же, нет! Здесь исток русской жизни, ее семя. Недаром природа сия прославлена кистью Исаака Левитана.
От ближнего берега отвалил паром. Что-то исконное было в очертаниях неуклюжего судна, в фигуре паромщика с веслом на корме, в покойном смирении людей притулившихся к бортам этого летописного корыта.
– Славянская выя… – пробормотал епископ. – Сколь много ты можешь удержать на себе! Никаким зарубежным атлантам сие не под силу.
Внизу выл экскаватор, роя огромный котлован. Под горой, прячась за могучими лапами высоковольтной мачты, ребята перекидывались снежками.
А снизу уже бежали к нам люди. Я увидел священника, тощего, путающегося в слишком длинной рясе.
Он припал к руке епископа. Князь церкви благосклонно посмотрел на него и осведомился:
– Отец Федор, если не ошибаюсь?
И благословил его.
Священник громко заговорил, стараясь выкроить на своем испуганном лице волнение радости:
– Земной вам поклон, ваше преосвященство, что вспомнили земляков своих. Великая это для нас честь, что сподобились мы узреть вас. А это от членов нашей двадцатки…
К епископу приблизились трое мужчин. Сухой снежок припудривал их обнаженные головы. Я увидел среди них Исая Неделина.
Его смуглое, тонкое, византийского письма лицо с жгучими продолговатыми глазами горело восторгом.
Другой, худой, лысый, с глубокими промоинами морщин на желчном лице, был местный балалаечный мастер и регент церковного хора.
Третий, толстяк, тоже лысый, с добродушным, сейчас одеревеневшим от благоговейного напряжения лицом, с бровями и ресницами до того белыми, что их почти не видно, был повар здешнего ресторана, а также ктитор, то есть церковный староста.
Они держали в руках блюдо с румяным караваем и с ковшиком соли.
Исай Неделин начал срывающимся голосом:
– Позвольте, ваше преосвященство, поздравить вас с днем, так сказать…
– Помню, помню вас, – перебил епископ, вглядываясь в них, – и тебя, Исай Федотыч, и тебя, Петр Захарыч, и тебя, Михаил Капитоныч.
Они заулыбались, польщенные.
Епископ огляделся и сказал с неожиданно доброй улыбкой:
– Не вижу отца Арсения. Уж не болен ли он?
Священник удивился:
– Ваше преосвященство, верно, забыть изволили? Уже два года, как он утоп…
Епископ помрачнел.
– Не знал… Однокашник мой, друг юности… Все увидеться мечтал… Мудро сказано, что замыслил делать, делай тотчас. Как же это с ним, отец Федор?
Отец Федор молча развел руками.
– Об обстоятельствах спрашиваю, – настаивал епископ.
– Так я ведь, ваше преосвященство, вовсе и не от отца Арсения унаследовал этот приход.
– Разве?
– Да! От отца Иеронима Предтеченского.
– Имя знакомое. А он же куда переведен?
– Он, ваше преосвященство, сам отошел.
– Как это «сам отошел»? – спросил владыка, уже сердясь на бестолковость отца Федора.
Священник смутился и пробормотал:
– К воздыханцам отошел… Совратился…
– К кому?
– Секта такая тут у нас…
– Не слыхал. Вроде евангелистов, что ли?
– Таинства отрицают, ваше преосвященство. Крещение. Брак.
– Даже и брак? А как же без брака?
Отец Федор окончательно растерялся и замолчал.
Балалаечник с удовольствием прохрипел:
– А просто, ваше преосвященство: спи с бабой – и все.
Епископ покачал головой:
– Скажи пожалуйста, модники какие!
Потом вздохнул и, оглядывая мощную фигуру повара, сказал:
– Однако разнесло тебя, Миша.
– Лета подошли, ваше преосвященство, сказал толстяк тоненьким виноватым голосом.
– Лета не причина, Михаил. Смотри на отца Федора. Он не моложе тебя.
– Он у нас печеночник, ваше преосвященство, – прохрипел балалаечник, – к бутылке чересчур прикладывается.
– Ну, ну, – сказал епископ снисходительно, – я зову вас не к аскетическому подвигу, но – к разумному воздержанию. Не распускайте плоть. Воздерживайтесь от толстотрапезных угощений.
– Без соизволенья божьего и волос с головы не упадет, – сказал Неделин с чувством.
Владыка посмотрел на него внимательно и заметил как бы между прочим:
– Чрезмерное упование на милость божью – грех. И двинулся в толпу богомолок, раздавая направо и
налево благословения.
Отец Федор рванулся за ним, но его осторожно удержал за локоть крупный мужчина в кургузом пестром пиджачке и разношенных валенках. У него было длинное лицо доброй лошади.
– Ну, как дельце мое, батюшка? – спросил он густым басом. – Изволили разобраться?
– Пекусь, пекусь о тебе, Иван Кузьмич, – сказал отец Федор нетерпеливо и поспешил за епископом.
– Печешься, чтоб тебя припекло на том свете, – прогудел Иван Кузьмич ему вслед.
И втерся в толпу, стараясь приблизиться к епископу.
– Это кто? – спросил я Неделина.
Он нахмурился:
– Мамонтюк некто. Трепло сквернословное. Уже однажды постановлением общины запретили ему посещение храма.
– За что?
– За непочтение к сану. Обложил батюшку грубома-терными словами.
Епископ стоял у церковной ограды.
– Как дивно сохранилось все, – говорил он, – и эти романские полуколонны, и эти наивные жгутики на фризе, и это могучее дерево… А источник бьет?
– Бьет, ваше преосвященство, – радостно ответил отец Федор, – в колодезь его отвели.
– Вкусна вода, игриста. Без сомнения, в ней есть целебность. Ну-ка побалуйте меня стаканчиком по старой памяти.
Священник беспомощно оглянулся. Бухгалтер, повар и балалаечник молчали.
– Ну что же вы? – нетерпеливо сказал владыка.
Неделин решился:
– Мы с того дня из этого колодца не пользуемся, ваше преосвященство.
– С какого такого дня?
– С того самого, как отец Арсений утоп.
Епископ начал понимать:
– Значит, он…
– Точно, ваше преосвященство. Из Заречья с поминок возвращался. Присел отдохнуть на сруб колодца. Ну, значит, и того…
– Бултых! – вдруг сказал балалаечник.
– Царство ему небесное! – перекрестился Неделин. – Хороший был человек, кроткий прямо до святости.
– Вот только… – сказал балалаечник и остановился.
Друзья с опасением покосились на его сморщенное лицо старой, умной, злой бабы.
– Вот только этот российский порок, – продолжал балалаечник, уставившись на отца Федора, – винопийство.
– Плохие слуги у господа бога нашего, – холодно сказал епископ.
Войдя в церковный дворик, он остановился.
За левым крылом собора, немного отступя от него, стояла звонница. Она хорошо была мне известна по рисункам в разных историях искусств – прелестная воздушная арка на двух стройных станинах.
Сейчас на нее был нахлобучен шлем из кровельного железа.
От звонницы к собору вела новая пристройка – дощатый, грубо сколоченный коридор с мелкими стеклянными оконцами.
– А это что за новости? – поразился епископ.
Не замечая гневных блесток в его глазах, повар радостно сказал:
– Это мы недавно притвор соорудили.
– Какой же это притвор? Попросту безобразный тамбур, как на постоялых дворах. Мало того, что звонницу испортили обстройкой, так еще какую-то пакость присудобили к этакой драгоценности! Какими же варварами надо быть, – прости мне, господи, мое ожесточение, – чтобы к золоту припаять медяшку!
Преосвященный опустил голову, коснулся перстами панагии, драгоценно блиставшей на груди его, и неслышно зашептал, видимо, делал усилие смирить себя. И действительно, когда он поднял голову, на лице его был покой. Но ненадолго.
– В церковной ограде! – вскричал он.
Следуя за его негодующим взглядом, я увидел в углу двора свежерубленую уборную с буквами «М» и «Ж» и трубами для устремления вони к небу.
Повар испуганно молчал. Бухгалтер поник головой. Балалаечник храбро прохрипел:
– Плоть требует, ваше преосвященство. Владыка сверкнул очами и произнес:
– Срам! Каким же обманом выцарапали вы ассигновку на эту мерзость?
– Ваше преосвященство, – сказал Неделин, убедительно прижимая руки к груди, – мы собственным иждивением возвели.
– Так уж вы богаты! – сказал епископ язвительно.
– Имеем кое-что.
Епископ пожал плечами и переглянулся со спутником. Потом направился к храму своей несколько женственной походкой, странной для такого большого бородатого мужчины.
Неделин шепнул мне с восторгом:
– Высокая душа!
Вслед за епископом, надевая на ходу высокую фиолетовую камилавку, похожую на перевернутое ведро, заспешил отец Федор.
Я повернулся, чтобы пойти к реке.
Неделин удержал меня:
– Да вы литургию послушайте. Наш-то отец Федор даже «Деяния» толком прочесть не может. А проповедь? Несет не понять чего, лишь бы поскорее отделаться… А у владыки речь истовая, как колокольный звон. Слышали, как он нас давеча щунял? Высокого духа пастырь!
У паперти произошла небольшая заминка. Чей-то женский голос восклицал:
– Пустите меня! Я владыке скажу!
Балалаечник и повар спинами отжимали какую-то старушку.
Епископ остановил их.
Старушка низко поклонилась ему:
– Дозволь мне, владыко, взойти в собор. Яви божескую милость!
Он удивился:
– Каждый волен войти в божий храм, матушка.
– А он не дозволяет.
– Кто?
Старушка кивнула на священника. Тот сердито засопел.
– Почему? – не переставал удивляться владыка.
– В калошах я, – сказала старушка, застыдившись.
Епископ улыбнулся.
– Если жизнь праведная, то не токмо во храм, в царствие небесное можно взойти в калошах, – сказал он с веселым блеском в глазах.
Старушка расцвела и юркнула вперед, но балалаечник стащил ее с крыльца:
– Прешь не по чину!
Но епископ движением, полным кавалерской ловкости, указал старушке дорогу перед собой.
Когда он переступил порог храма, хор грянул: «Достойно есть».
Старушка с шумом простерлась на полу пред алтарем и забилась лбом о каменные плиты.
Епископ остановился и сказал строго:
– Встаньте! Это римско-католический обычай, а не наш. И перед богом надо гордость соблюдать.
Он вошел в алтарь, надел митру, взял в руки посох.
Пел хор. Мигали свечи. Высокий голос томительно звенел:
– Слава тебе, Иисусе Христе, упование наше!
Позади алтаря возвышался иконостас в несколько ярусов. Тускло светилось старое золото образов. На стенах виднелись фрески – выцветшие и все же благородные краски XV века. Впрочем, с моего места они были плохо видны.
Обедня мне скоро наскучила. Это была все та же ритуальная однообразная скороговорка, которую я слышал и в костелах, и в синагогах, и в буддийских дацанах. Ламы и попы, ксендзы и раввины, словно договорившись, решили, что их богам более всего угодна эта бормочущая монотонная невнятица.
Дождавшись конца проскомидии, я тихонько вышел.
Падал частый пушистый снег. Все посветлело. Запахло вкусной морозной свежестью.
Парень без шапки с ведрами в руках шел по тропинке вниз. Он был высокий, голубоглазый, со строгим лицом. Пестрая рубашка «гаванка», надетая по-модному навыпуск, была распахнута. На плече у него висела транзисторная коробочка, мурлыкавшая что-то нежно-крикливое. И в такт песенке парень на ходу чуть покачивался всем своим стройным телом, не меняя строгого выражения лица.
Из дома напротив собора вышла девушка в легком ситцевом платьице, обтягивавшем ее, как кожа. Всем своим круглощеким, курносеньким лицом она счастливо улыбнулась не то снегу, не то какой-то своей радости и крикнула:
– Сережка!
Он остановился.
– Зачем вниз? Иди к батюшкиному колодцу. Все равно уж!
Он послушно повернулся и пошел обратно. Он шел, не отрывая глаз от девушки. Вдруг он поставил ведра, подошел к ней и все с тем же строгим выражением лица обнял ее. Она вскрикнула и обвила руками его шею.
Этот поцелуй под летящим снегом был так густ, так тягуч, так крепок, что я вчуже ощутил на губах его морозный огонь.
Когда парень пошел к колодцу, я догнал его.
– Послушайте, – сказал я, – почему этот колодезь называется «батюшкин»?
Он вытащил полные ведра, поставил их на землю и сказал нехотя:
– Да тут случай был с одним попиком…
– С отцом Арсением?
– Ага.
Он поднял обеими руками ведро, жадно отпил из него и пошел к дому.
Когда я вернулся в собор, он был почти пуст. Старушки собирали свечные огарки, снимали с икон бумажные розы. Повар и балалаечник, кряхтя и хекая, вытаскивали из тамбура тяжелый ларь с образками, крестами, печатными иконами, выставленными для продажи. Исай Неделин щелкал на счетах, подбивая дневную выручку. Словом, начиналась церковная проза.
Владыка и монашек рассматривали фрески. Отец Федор почтительно прислушивался.
– Несомненно Рублев, – говорил преосвященный, вглядываясь в фигуру Сергия Радонежского. – Обратите внимание на эту розоватую охру.
– Мне кажется, – осторожно вмешался я, – что рисунок слишком сух для Рублева. В его живописи больше чувства.
Епископ вежливо выслушал и покачал головой.
– Вы – я разумею светских искусствоведов, – сказал он, – равняетесь на западное искусство, на эпоху Возрождения. Но ведь именно эта эпоха и покончила с религиозной живописью.
– Позвольте, а Боттичелли? А Сикстинская мадонна? А весь Рафаэль? А…
Владыка нетерпеливо прервал меня, воздев руку жестом Иисуса Навина, останавливающего солнце:
– Не то! Истинная вера была у средневековых примитивистов, у Чимабуэ, у Джотто. А дальше пошло обнажение телес, разврат. Уже ваш Боттичелли живописует одежду не для сокрытия плоти, а для открытия ее. В движениях, в изгибах тела появляется сладострастие. Под видом богоматери изображают своих содержанок и просто уличных девок. Рафаэль, Леонардо и прочие – это художники вконец светские. К счастью, у нас пошло иначе. Древнерусское искусство не замутило веры чувственными материалистическими соблазнами Возрождения. Русский народ нравами своими суров. Самая неподвижность и – я не устрашусь сказать – косность нашей церковности уберегла религиозную живопись от греховных увлечений светскости и донесла до наших дней первозданную русскую строгость и прямоту.
Епископ ораторствовал, стоя у стены на фоне изможденных бородатых угодников и столпников. Узкие прорези окон наполняли храм неясным дрожащим сиянием. Дымный дух ладана смешивался с щекочущим ароматом духов, исходившим от владыки.
Постепенно вокруг него собирались люди. Отец Федор кивал головой и значительно взглядывал на балалаечника. Исай Неделин шевелил тонкими губами, точно смакуя что-то вкусное. Повар слушал с открытым ртом, ничего не понимая, но завороженный этим непрерывно льющимся потоком высоких слов. Монашек ходил вдоль стен, близоруко всматриваясь в киоты.
– Не суйся ты, Христа ради, Иван Кузьмич! – вдруг зашипел отец Федор, пытаясь оттереть певчего с лошадиным лицом.
– Изыди из храма, недостойный иерей! – загудел тот и тяжело брякнулся перед епископом на колени. – Не встану! – гремел он своим пещерным басом. – В твоей руке, владыка, арфа. Как ты сыграешь, так я и станцую.
– Подымите его, – спокойно сказал преосвященный.
Иван Кузьмич сам вскочил. Он стоял, широко расставив ноги и слегка покачиваясь своим большим телом. Вдруг он икнул.
– Это ничего, – сказал он успокоительно, – это душа с богом беседует.
– Кто вы такой? – спросил епископ.
– Певчий я, владыко, Иван Кузьмич Мамонтюк. Пел я прежде хористом в оперетте. Но впоследствии уверовал и для спасения души перешел во храм божий.
– Это хорошо.
– Скудна оплата, владыко. Договорились мы с двадцаткой за одну цену, а они разных удержаний понапридумывали да отчислений для всяких якобы благолепий и тому подобное.
– Истинная вера в деньгах не нуждается, – сказал епископ мягко. – Деньги – помет.
Мамонтюк дерзко посмотрел на владыку и забасил плаксиво:
– Святые слова, владыко! Так пусть же будет воля твоя отдать мне того помету, сколько мне причитается по работе. Ибо для пения на клиросе пожертвовал я сольной партией Анри в «Графе Люксембурге».
– Кичения в тебе много, Анри Кузьмич, – сказал епископ, усмехнувшись, повернулся и пошел в глубь собора.
Все двинулись за ним.
Мамонтюк потоптался разношенными валенками на древнем узорчатом полу, потом побрел к выходу. Вдруг повернулся и заорал, заполняя медным басом высокие своды собора:
– Сам-то хорош! В шелковой рясе! Весь «Магнолией» провонял! Стиляга! Сын Каина!
И бросился прочь из храма.
Епископ меж тем, вздев на крупный нос очки, внимательно рассматривал иконы на стенах.
– Вот произведение древнего иконника, – почтительно указывал ему отец Федор.
Преосвященный снисходительно улыбнулся.
– Что это икона в древнем русском стиле, не спорю, – сказал он. – Но что написана она не ранее девятнадцатого века, тоже несомненно. Приемы ремесленные. А ведь старинные изографы даже палитрой не пользовались.
– А чем же? – заинтересовался Исай Неделин,
– А вот чем.
Епископ протянул руку и пошевелил пальцами.
– Да, да. Ногтями! Они клали краски на ногти и так определяли тона.
Повар, балалаечник и бухгалтер переглянулись и покачали головами, удивляясь то ли искусству древних богомазов, то ли блеску и отточенности епископских ногтей.
– А вот этот образ постарше, – сказал епископ, нагибаясь. – Архангел Гавриил с огнепалящим мечом. Будь он подлинный, ему б цены не было.
– Уж я его приметил, – сказал брат Павел. – Иностранцы в Москве гоняются за такими иконами. За настоящими, конечно. Большие деньги дают.
– А что прискорбнее всего, – сказал епископ сокрушенно, – некоторые недостойные пастыри соблазняются.
– А вас иностранцы посещают? – осведомился монашек.
– Заглядывают, – сказал Неделин.
– А вы им иконы не продавали?
– Боже упаси! – замахал руками бухгалтер. Епископ посмотрел на него:
– Правду говорите?
Неделин даже покраснел всем своим смуглым лицом:
– Я, ваше преосвященство, отродясь не лгал.
– Верю, – сказал владыка. – Однако ложь во спасение не грех.
Он пошел вдоль стен, заставленных киотами.
– Печатные иконы я вообще за иконы не признаю, – говорил он, пробегая глазами по стенам.
– Тут и писаные, – робко возразил Неделин.
– Суздальская, да палехская, да мастерская богохалтура, – сказал епископ сердито.
Он шел вдоль стен, окидывая быстрым пренебрежительным взглядом многочисленных богородиц, Георгиев победоносцев, воскрешенных лазарей, иоаннов крестителей, тайные вечери, снятия со креста, сретения, христов во гробе, архангелов Михаилов, благовещения, вознесения, положения во гроб.
И вдруг остановился.
Взгляд его был устремлен на небольшую икону – явление трех ангелов патриарху Аврааму.
– Снимите-ка оклад, – сказал епископ повелительно.
Когда с иконы сняли грубый штампованный оклад, она засияла нежными красками. Даже воздух вокруг как будто заполнился голубыми и золотыми отблесками.
В отличие от знаменитой рублевской «Троицы» здесь были изображены не только божественные гости патриарха, но и он сам, и жена его Сарра. Оба они, вопреки традиционной иконографии, были представлены молодыми. В них-то, а не в ангелов, древний художник вложил всю мощь своего гения. В облике этой молодой пары было столько земного, что они своим величием обыденности затмевали бесхарактерную красивость этого расчлененного натрое и рассевшегося вокруг стола бога.
Алая одежда Авраама и синяя Сарры сливались в радостное зрелище. Я смотрел на икону и видел не библейских прародителей, а современных молодых влюбленных. И всюду просвечивало золото, как в яркий солнечный день.
Было ясно, что безвестный художник не столько думал о том, чтобы изобразить сошествие к Аврааму бога, единого в трех ипостасях, сколько просто хотел заразить людей наполнявшей его радостью существования. Не явлением троицы были заняты Авраам и Сарра, не на эту божественную абстракцию были устремлены их взоры, а друг на друга.
И подобно тому, как монголы изображают Будду монголом, а эфиопы Христа эфиопом, так этот древний богомаз придал ветхозаветным иудеям типично русские черты. Лица юных патриархов были не привычно иконописными, удлиненными, торжественно страдальческими, а из тех, что я встречал здесь чуть ли не на каждом шагу, круглощекими, светловолосыми, с робостью и удалью в голубых глазах.
Епископ повернул икону и внимательно всматривался в ее изнанку.
– Иконная доска не ольховая? – спросил брат Павел.
– Доска-то кипарисовая, – отвечал преосвященный. – Я полагал, что тут запись о молении. Нет, не сохранилась. Да оно и так видно, – не позже пятнадцатого века.
– Верно, новгородская? Смотрите, в фоне прозелень.
– Что ты! – возмутился епископ. – Новгородский стиль – мужицкий. Новгородские колориты вопят. А эта…
Он отнес руку с иконой и нежно сказал, любуясь ею издали:
– Дымом писано. Прелесть!
– Так, может, – монашек понизил голос, – может, Рублев?
Епископ молчал. Потом сказал задумчиво:
– Рублев не Рублев, а сопостник его Даниил Черный – весьма допустимо. Или – Иван Сподоба. А впрочем… Отнеси-ка, брат Павел, образ в машину.
Монашек бережно взял икону и вышел из храма. А епископ снова пошел вдоль стен, слегка покачивая бедрами.
Первым оправился от удивления балалаечник:
– Чисто сработано! А, батюшка?
– Негоже иерею слушать подобные речи, – сказал отец Федор и, подобрав слишком длинную рясу, поспешил к выходу.
Косички смешно прыгали на его затылке. В дверях он столкнулся с возвращавшимся монашком.
– Язычок у тебя, Захарыч, – сказал повар, вздохнув.
Лицо его, всегда лоснящееся радостью, погрустнело.
– Вот только, – сказал он нерешительно, – в инвентаре она у нас, должно быть, значится, а, Исай?
– Спишем на епархию, – отозвался Неделин упавшим голосом.
Епископ, дойдя до конца стены, отогнул рукав и посмотрел на часы. Лицо его озабоченно нахмурилось, и он поискал глазами брата Павла.
Тот, сразу поняв, засеменил к трем друзьям.
– Владыка располагает уезжать, – объявил он.
Повар всполошился:
– Так надо же его преосвященству прощальную спеть. Слышь, Захарыч, собирай свою команду.
– Ну, это к чему… – поморщился монашек. – Владыка и так верит в ваши благочестивые чувства.
Наступило молчание. Брат Павел выжидательно смотрел на них. Наконец, видимо потеряв терпение, сказал:
– За архиерейскую службу можно, конечно, перевести и по безналичному. Но предпочтительней наличными.
Члены двадцатки оторопело переглянулись.
Неделин несмело сказал:
– Мы полагали, духовенство нынче на твердых зарплатах.
– Зарплата зарплатой, – сказал брат Павел рассудительно. – А есть еще и правила христианского благоповедения. Это я с вами, конечно, келейно. И не подобает древнему храму вашему уклоняться от обычаев благочестия. Да и паства у вас не бедная.
Повар дернул Неделина за рукав.
– Ладно уж, Исай. Не язычники мы. От людей не отстанем. Надо так надо. Вы нам только, брат Павел, подскажите насчет суммы. А мы уж…
– Ну уж это, как положено, – сказал монашек. – Тысяча.
– То есть старыми деньгами? – осведомился Неделин.
– Кто же нынче старыми считает? – сказал монашек, уже несколько скучая.
Снова наступило молчание.
Только балалаечник, как всегда, когда он собирался выпалить что-то язвительное, собрал к носу свои многочисленные морщины, выбитые временем и водкой. Все насторожились. Но и он промолчал.
Я из деликатности не стал дальше слушать и вышел из собора, решив осмотреть фрески попозже.
Я пошел к «батюшкиному» колодцу. Мне хотелось еще раз увидеть живых «Авраама» и «Сарру». Но все кругом было пусто.
Где-то внизу экскаватор, подвывая, по-прежнему драл мерзлую землю.
Далеко на горизонте обозначилась красная полоса. По снежному безлюдью пошли оранжевые отблески.
Пустынно, тихо. И только это железное тарахтенье внизу да вдалеке затихающий говор моторки, мелькнувшей на реке.
Постояв, я вернулся к собору.
Неподалеку от него стояла «Чайка». Сквозь слегка заиндевевшие стекла я увидел епископа. В руках у него была икона. Не отрываясь, он смотрел на нее.
Снизу, из-под горы, показался Неделин. Поравнявшись со мной, он остановился. Потом сказал, отдышавшись:
– Еле-еле наскребли.
Он побежал в собор. Через несколько минут оттуда вышел молодой монашек, на ходу запахивая шубу. Заурчал мотор, и из-под лакированного тела «Чайки» стали вырываться облачка пара, густо белея на морозе.
Когда я вошел в собор, балалаечник, бухгалтер и повар что-то оживленно обсуждали.
Балалаечник хрипел:
– Возьми сто, ну двести. Ну от силы триста. Но тысяча! Разбой!
– И не его это вовсе епархия. У нас свой есть. Вроде налета выходит, – с сумрачным удивлением говорил Неделин.
Повар успокаивал их:
– Может, за эту жертву искупительную простятся нам грехи наши. А, Исай?
Неделин покачал головой:
– Нет, Миша, не богу она угодна, наша жертва.
Неделин молчал.
– А кому, Исай?
– Хапунцам этим, вот кому! – захрипел балалаечник.
– Что ты мелешь, Захарыч! Опомнись, не греши! – испуганно сказал повар.
В храме раздались шаги. Все оглянулись.
Это шел брат Павел.
Повар радостно шепнул:
– Отказался владыка, вот видишь!
Приблизившись, монашек сказал:
– Владыка поручил передать всем его землякам свое пастырское благословение и сказать, что вскорости, поближе к крещению, он прибудет, дабы в сем древнем храме вознести господу благовещательные молитвы.
– Что?… – сказал балалаечник, наступая на монашка. – Опять прибудет? Понравилось? Разлакомился? Так вот скажи его преосвященству, что нам его благовещательные молитвы нужны, как копыта за шиворот!
– Свят! Свят! – зашипел монашек, повернулся и выбежал.
Мы услышали, как взревел мотор и зашумели шины по мерзлой земле.
– Осрамил ты нас, Захарыч, – сказал повар укоризненно.
Балалаечник махнул рукой:
– А! Теперь уж все равно. Закрывать будем храм. Не по карману он нам.
– Да, вздорожала нынче вера, – сказал повар. – А без веры как же? Уж я подумываю, не податься ли к воздыханцам, как отец Иероним? У них вроде дешевше.
– К воздыханцам? – язвительно переспросил балалаечник. – Ты бы уж прямо в партию просился.
– А что ж, – сказал повар, покосившись на меня, – если бы партийцы какое утешение насчет смерти предоставляли, так я бы к ним за милую душу.
– Вера – она не для жизни, а для смерти, – подтвердил задумчиво Неделин.
– Да, – прохрипел балалаечник, – без веры подыхать томно.
Тихо беседуя, три старика побрели к выходу. А я пошел по опустелому храму к бессмертной стенописи Андрея Рублева.
1964