Леонид Соловьев
Одна любовь
Сидели ночью два московских рыболова у костра на берегу Оки. Для городских людей такие ночи – редкость, и оба не спали, наслаждаясь постреливанием хвороста в огне, наплывами теплого пахучего дыма в лицо, тяжкими всплесками рыбы у самого берега: все думалось обоим – не на крючке ли?
Было еще далеко до утреннего клева, до заветного часа, когда поднимается над рекой туман и камыш начнет, просыпаясь, вздыхать под ветром. Московские рыболовы коротали пустое время в ленивых разговорах с долгими паузами. Костер, просушив хворост, взялся гореть ярко и весело, с треском разбрасывая крупные искры, пришлось москвичам отодвинуться, чтобы не прожгло одежды. В это время послышались шаги, затем и негромкий голос.
– Разрешите к огоньку, товарищи дорогие!
Из темноты в освещенное пространство вышел человек лет шестидесяти в старомодных очках с узенькой латунной оправой, морщинистый, заметно сутулый. Поклонившись, он присел к огню, снял кепку, повесил на сучок; редкие волосы по обе стороны его широкой лысины скучно и постно сквозили над старческими оттопыренными ушами. Гостю предложили выпить, закусить. Он без ломанья, очень тонко, деликатно исполнил и то и другое. Затем счел нужным представиться: Лаптев Степан Иванович, счетовод колхоза «Красный путь», что на той стороне Оки. Здешний старожил, возвращается с похорон: предал земле старого друга-товарища, местного письмоносца Ивана Алексеевича Прибылова. Похоронил, да задержался и припоздал к парому, теперь ждать утра. Вот и завернул на огонек. Не бродить же одному всю ночь по берегу! Да, пришлось похоронить. Нелегкое дело – до старости с мальчишеских лет дружили. То-то золото был человек!..
Степану Лаптеву хотелось поговорить об усопшем, а москвичи все равно порешили до рассвета не спать – почему не послушать? И ночной гость рассказал им историю одной жизни, внешне малоприметной, но по внутреннему течению возвышенной и необычной. Гость говорил монотонным, глуховатым голосом, с грустной важностью человека, понимающего скорбную закономерность смерти, хоть горе в сердце и велико. И так шла эта грустная важность к ночной тишине, замирающему пламени костра, к пустынности уснувшей реки… К утру гость ушел, но покойный Иван Алексеевич словно бы остался у костра с москвичами – таким он был теперь ясным и близким для них!
Иван Алексеевич Прибылов был коренной сельский житель и холостяк – сочетание редкое, тем более что в молодости он считался завидным по красоте женихом. Ночной гость показал пожелтевшую фотографию прежних, далеких лет, перед уходом Ивана Алексеевича на Дальний Восток, на японскую войну. Какое чистое лицо, ясное, мужественное, глянуло на москвичей с этой фотографии, по-деревенски наивной, с обязательной гармонью через плечо, на ремне.
Он ушел в дальний край, унося в себе одну встречу на берегу Оки. Разгоряченный косьбой, он к вечеру пошел искупаться, и когда, раздвигая кусты, ныряя под них, сдувая с потного лица паутину, вышел к воде, перед ним вдруг мелькнуло что-то белое и раздался испуганный слабый вскрик. Он сразу отвернулся, хотел уйти, но вросли в землю ноги, окаменел. И голоса своего не узнал: какой-то чужой, придушенный и сиплый.
– Да ты одевайся, не бойся… Да ты не подумай, что нарочно я, вот тебе крест!..
Она уже опомнилась и, проворно одеваясь за его спиной (прост был тогда женский наряд в деревне), сказала без гнева:
– Леший тебя носит по кустам не ко времени.
– Искупаться думал, а здесь ты на моем, на самом коренном месте…
– Деньги ты за него платил, за это место? Коряжник бы со дна повыбрал – ногу я содрала.
Неловкость быстро прошла, они вдвоем посмеялись над этим случаем и сели рядом на лежачую, подмытую в половодье ольху, приникшую к воде сухой вершиной. Просвеченная косым вечерним светом вода была зеленовато-золотистой, в черных прутьях ольхи гуляли-ходили голавлики, повиливая хвостами.
Начался разговор – один из тех, что запомнить можно только сердцем, а разумом, в словах, запомнить нельзя. Ее звали Стешей; они с Иваном Алексеевичем много раз встречались на улице, но держались порознь и горько думали – каждый в отдельности – о своем сокрытом страдании. А здесь, на берегу, все это объяснилось: что страдание было взаимное. Они расстались женихом и невестой – как раз накануне отъезда Ивана Алексеевича в город на призыв. Тогда же на берегу он, весь замирая, трепетными губами в первый раз поцеловал Стешу. Она заплакала, как будто предчувствуя, что второму поцелую долго не быть…
Так оно и получилось: между первым поцелуем и вторым прошло много лет, целая жизнь, полная для каждого из них неизменной любви, которая всегда была жива и никогда не сливалась.
На следующий день чем свет отец увез ее в дальнее село на базар присматривать за подводой, пока сам он займется покупками. Иван Алексеевич ничего об этой поездке не знал. Так и не удалось ему еще разок взглянуть на Стешу перед разлукой. Он закручинился и до самого отъезда просидел в избе со старухой матерью наедине. Да что ж поделаешь: подводы готовы, и рекруты, хмельные со вчерашнего дня, с гармошками, песнями, озорной руганью, усаживаются в них. Целуй, Иван Алексеевич, старуху, прощайся с домом, со своим дружком Степаном Лаптевым да шепни ему словечко для Стеши!.. «Поехали!..» – «Последний нонешний денечек, э-эх!..» Иван Алексеевич – единственный трезвый на подводе, и слезы ему застят глаза.
Словечко дошло до Стеши в тот же вечер, короткое, но бездонное, как все такие слова. Она стояла перед Степаном Лаптевым, слегка склонив к плечу голову, и грызла какую-то веточку, притворяясь равнодушной; весь разговор длился минуты две.
– Еще что сказал? – тихо спросила она, взглянув большими темными глазами, и сразу все ее притворство открылось: такими тревожно глубокими, полными ожидания были эти глаза и чуть приоткрытые губы с чистой влажной белизною за ними.
– Больше ничего.
И она ушла, тонкая, легкая в свете погасающей зари, оставив Степану Лаптеву боль в сердце за друга-товарища.
Год за годом, еще год за годом – и прошло восемь лет. Где только не пришлось побывать Ивану Алексеевичу: и в боях под Мукденом, и в лазарете, и на каторге, куда угодил он за прямые речи среди солдат о земле и воле. Уже тридцатилетним, с побелевшими висками, он завернул однажды мимоездом в родное село. Мать Ивана Алексеевича к тому времени умерла, а Стешу выдали замуж, и у нее был сынок пяти лет. «Что ж, дай бог ей счастья», – сказал Иван Алексеевич – они беседовали со Степаном Лаптевым – и перевел разговор на другое, не спросив даже, как она живет, хороший ли попался ей муж. Про себя подумал: «Быльем поросло», – и на том успокоился.
Но когда через день пошел с удочками на Оку, то и сам не заметил, как очутился у памятной сваленной ольхи, где восемь лет назад поцеловал Стешу.
И никакой рыбной ловли не получилось: Иван Алексеевич сидел на берегу и вспоминал, не глядя на поплавки, что неподвижно стояли в тихой воде, потому что насадка была давно объедена ершами. Иван Алексеевич сидел, вспоминал, и чем дальше он вспоминал, тем яснее было ему, что Стеша никогда и никуда не уходила из его сердца. Вернулся к Степану Лаптеву смутный, встревоженный, весьма собою недовольный: зачем понадобилось вспоминать?
– Через неделю, значит, в отъезд? – спросил Степан.
– Да нет, придется раньше, дня через три, – ответил.Иван Алексеевич: он сгоряча поверил, что человеку и впрямь можно убежать от самого себя.
Ан нет, он так и не смог уехать, не повидав Стеши. Выждав день, когда Стешин муж поехал на базар с поросятами, Иван Алексеевич пошел на другой конец села, к ее дому. Он шел задами, по косогору, вдоль огородов; широкая, тихая Ока внизу светилась утренней синевой; на противоположном берегу, вдали, где луга переходили в крутую возвышенность, белела высокая церковь и доносился оттуда медлительный звон Иван Алексеевич остановился и долго слушал колокол, смиряя волнение, подыскивая первые слова для встречи.
Ему повезло: Стеша была на огороде. Он подошел к плетню и негромко позвал ее. Она выпрямилась, взглянула – и побелела, он понял, сам побелев, что и она все помнит, ничего не забыла об их единственной встрече наедине.
И опять был разговор, в словах непередаваемый, смутный, весь в недосказанном – разговор для сердца. Он смотрел на Стешу, переполненный любовью к ней; она это чувствовала и молчала, потупившись, слегка склонив голову к плечу по старой привычке. Она почти не переменилась: была все такая же тонкая, легкая, темноглазая, только рука ее, лежавшая на плетне и вымазанная глинистой грязью, больно тронула его своей загрубелостью, и он подумал: «Ах, у меня бы не так!..»
– Покажи мальчика, – попросил он.
– Где-то здесь бегает, – застенчиво улыбнулась она. – Поглядите, Иван Алексеевич. Миша, поди сюда!
Прибежал босой вихрастый мальчик с веснушками на носу и толстыми губами; перегнувшись через плетень, Иван Алексеевич погладил его по волосам и сумрачно отметил про себя, что похож на отца. Хотелось, чтобы на мать.
На следующий день Иван Алексеевич уехал. И прошло еще двадцать шесть лет.
Наши старики хорошо помнят эти годы: и первую германскую войну, и революцию, и гражданскую войну, и нэп, и великий перелом в деревне. Ивану Алексеевичу многое пришлось пережить, и вот пятидесятишестилетним стариком он вернулся в родное село.
Здесь от Степана Лаптева он узнал, что Стешин первый сын, Михаил, утонул, а теперь около нее вытягивается и крепчает второй сын, Василий, белобрысый, долговязый парень, глядящий на всех взрослых исподлобья и постоянно грубящий матери своим сиповатым баском.
И тогда с Иваном Алексеевичем приключилось нечто странное, что бывает уделом только высоких душ, напряженно и небесследно живущих на нашей земле. Он увидел знакомые места, увидел Стешу и с недоумением, сердечной мукой понял, что никогда не переставал любить ее. Поэтому и не женился, хотя вовсе не трудно было ему при его трезвости, деловитой солидности подобрать себе хорошую жену. «О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной!..» Память сердца властвовала над ним. Мостки через ручей – совсем другие мостки, ничуть даже не похожие на те, что были тогда, а он мысленным взором видит Стешу: перегнулась через перила, загляделась на свое отражение в струистой воде… Пруд – опять она, чуть пригнувшаяся под тяжелым коромыслом; темный горячий взгляд, кинутый исподлобья, вкось… Поваленная ольха на берегу… Но туда Иван Алексеевич боялся заглянуть даже и мысленным взором! Сам себе сердито удивляясь, нещадно ругая себя за это глупое страданье, вовсе уже неприличное в такие годы, он ничего не мог поделать. Намучившись, сознался перед Степаном Лаптевым; тот понял, никаких шуток себе не позволил и мудро посоветовал уехать из родных мест, слишком уж памятных.
А Стеша, надо заметить, была в это время почти старуха – пятьдесят один год. Муж ее, разбитый параличом, не работал, ползал с костылями и, опухший, озлобленный на весь мир, беспрестанно терзал жену и сына попреками. К счастью, колхоз, где работали Стеша и Василий, был дельный, с хорошими трудоднями, на жизнь вполне хватало.
Вскоре Стешин муж умер. Иван Алексеевич накануне уехал в Рязань искать службу и только через месяц, в начале осени, узнал об его смерти.
В Рязани у Ивана Алексеевича нашелся один знакомый из областной конторы связи, дело со службой устроилось: поступил в экспедицию. Человек грамотный, аккуратный, он в короткий срок отлично зарекомендовал себя, и начальство уже к весне задумало выдвинуть его на повышение. А здесь как раз вышла нехватка в сельских письмоносцах. Он всех удивил, когда на самом пороге служебного повышения добровольно вызвался пойти к себе на родину простым письмоносцем.
Какой, подумаешь, был ему смысл возвращаться из города в деревню на трудную, разгонную работу, на малый оклад? А вот был же смысл, да еще и особый! Очень скоро Иван Алексеевич убедился, что службу выбрал самую подходящую, по сердцу. И не в одной только Стеше заключался особый смысл его службы, но и еще во многом.
Одинокая, бессемейная жизнь могла бы в конце концов его обирючить, иссушив и замкнув его душу. Этой беды он сумел избежать: от природы и умный и добрый, он обрел на своей беспокойной работе высокое счастье всегда и всем быть нужным. Служба письмоносца тысячами живых нитей связывала его со всем большим и многошумным миром. Нигде он не был лишним, наоборот, обязательным и желанным. Он вхож был в каждый дом, а так как ему доверяли, то вхож он был и во все дела своей округи – от официальных и общественных дел до семейных разладов. Занесет, бывало, письмо и увидит молодую жену заплаканной, а мужа бледным, взбудораженно-злым, значит – ревность. Значит, надлежит присесть, завести разговор. Начинаются откровенные взаиможалобы молодых супругов и мудрые, успокоительные замечания Ивана Алексеевича с примерами из пережитого, прочитанною, виденного на сцене в разных городах; взять бы хоть вот сочинение великого и гениального английского писателя Шекспира под заглавием «Отелло», не зря сочинялось, а для примера: своими глазами не видел, не приставай к жене попусту, а наговорить могут и злоумышленно, люди бывают разные, не всякое слово – правда. Случилось ему однажды зайти с письмом к Антону Игрейкину, а хозяин как раз, сильно выпив, поссорился с женой и пустил в ход кулаки. Иван Алексеевич долго не раздумывал, уговаривать не стал, поднял свой ореховый подожок и пошел на Антона в атаку, да с таким напором, что тот, здоровый сорокапятилетний мужик, вдобавок еще и пьяный, не осмелился на ответный удар и только защищал руками голову, не думая уже о спине и боках. Жена вскочила, убежала к соседям, а Иван Алексеевич вышел из дома Игрейкиных несколько минут спустя запыхавшийся и очень сердитый лицом. Но шума, между прочим, не было никакого, все происходило в полном молчании с обеих сторон, потому и слухов для Антона обидных не возникло из этого происшествия.
Было еще далеко до утреннего клева, до заветного часа, когда поднимается над рекой туман и камыш начнет, просыпаясь, вздыхать под ветром. Московские рыболовы коротали пустое время в ленивых разговорах с долгими паузами. Костер, просушив хворост, взялся гореть ярко и весело, с треском разбрасывая крупные искры, пришлось москвичам отодвинуться, чтобы не прожгло одежды. В это время послышались шаги, затем и негромкий голос.
– Разрешите к огоньку, товарищи дорогие!
Из темноты в освещенное пространство вышел человек лет шестидесяти в старомодных очках с узенькой латунной оправой, морщинистый, заметно сутулый. Поклонившись, он присел к огню, снял кепку, повесил на сучок; редкие волосы по обе стороны его широкой лысины скучно и постно сквозили над старческими оттопыренными ушами. Гостю предложили выпить, закусить. Он без ломанья, очень тонко, деликатно исполнил и то и другое. Затем счел нужным представиться: Лаптев Степан Иванович, счетовод колхоза «Красный путь», что на той стороне Оки. Здешний старожил, возвращается с похорон: предал земле старого друга-товарища, местного письмоносца Ивана Алексеевича Прибылова. Похоронил, да задержался и припоздал к парому, теперь ждать утра. Вот и завернул на огонек. Не бродить же одному всю ночь по берегу! Да, пришлось похоронить. Нелегкое дело – до старости с мальчишеских лет дружили. То-то золото был человек!..
Степану Лаптеву хотелось поговорить об усопшем, а москвичи все равно порешили до рассвета не спать – почему не послушать? И ночной гость рассказал им историю одной жизни, внешне малоприметной, но по внутреннему течению возвышенной и необычной. Гость говорил монотонным, глуховатым голосом, с грустной важностью человека, понимающего скорбную закономерность смерти, хоть горе в сердце и велико. И так шла эта грустная важность к ночной тишине, замирающему пламени костра, к пустынности уснувшей реки… К утру гость ушел, но покойный Иван Алексеевич словно бы остался у костра с москвичами – таким он был теперь ясным и близким для них!
Иван Алексеевич Прибылов был коренной сельский житель и холостяк – сочетание редкое, тем более что в молодости он считался завидным по красоте женихом. Ночной гость показал пожелтевшую фотографию прежних, далеких лет, перед уходом Ивана Алексеевича на Дальний Восток, на японскую войну. Какое чистое лицо, ясное, мужественное, глянуло на москвичей с этой фотографии, по-деревенски наивной, с обязательной гармонью через плечо, на ремне.
Он ушел в дальний край, унося в себе одну встречу на берегу Оки. Разгоряченный косьбой, он к вечеру пошел искупаться, и когда, раздвигая кусты, ныряя под них, сдувая с потного лица паутину, вышел к воде, перед ним вдруг мелькнуло что-то белое и раздался испуганный слабый вскрик. Он сразу отвернулся, хотел уйти, но вросли в землю ноги, окаменел. И голоса своего не узнал: какой-то чужой, придушенный и сиплый.
– Да ты одевайся, не бойся… Да ты не подумай, что нарочно я, вот тебе крест!..
Она уже опомнилась и, проворно одеваясь за его спиной (прост был тогда женский наряд в деревне), сказала без гнева:
– Леший тебя носит по кустам не ко времени.
– Искупаться думал, а здесь ты на моем, на самом коренном месте…
– Деньги ты за него платил, за это место? Коряжник бы со дна повыбрал – ногу я содрала.
Неловкость быстро прошла, они вдвоем посмеялись над этим случаем и сели рядом на лежачую, подмытую в половодье ольху, приникшую к воде сухой вершиной. Просвеченная косым вечерним светом вода была зеленовато-золотистой, в черных прутьях ольхи гуляли-ходили голавлики, повиливая хвостами.
Начался разговор – один из тех, что запомнить можно только сердцем, а разумом, в словах, запомнить нельзя. Ее звали Стешей; они с Иваном Алексеевичем много раз встречались на улице, но держались порознь и горько думали – каждый в отдельности – о своем сокрытом страдании. А здесь, на берегу, все это объяснилось: что страдание было взаимное. Они расстались женихом и невестой – как раз накануне отъезда Ивана Алексеевича в город на призыв. Тогда же на берегу он, весь замирая, трепетными губами в первый раз поцеловал Стешу. Она заплакала, как будто предчувствуя, что второму поцелую долго не быть…
Так оно и получилось: между первым поцелуем и вторым прошло много лет, целая жизнь, полная для каждого из них неизменной любви, которая всегда была жива и никогда не сливалась.
На следующий день чем свет отец увез ее в дальнее село на базар присматривать за подводой, пока сам он займется покупками. Иван Алексеевич ничего об этой поездке не знал. Так и не удалось ему еще разок взглянуть на Стешу перед разлукой. Он закручинился и до самого отъезда просидел в избе со старухой матерью наедине. Да что ж поделаешь: подводы готовы, и рекруты, хмельные со вчерашнего дня, с гармошками, песнями, озорной руганью, усаживаются в них. Целуй, Иван Алексеевич, старуху, прощайся с домом, со своим дружком Степаном Лаптевым да шепни ему словечко для Стеши!.. «Поехали!..» – «Последний нонешний денечек, э-эх!..» Иван Алексеевич – единственный трезвый на подводе, и слезы ему застят глаза.
Словечко дошло до Стеши в тот же вечер, короткое, но бездонное, как все такие слова. Она стояла перед Степаном Лаптевым, слегка склонив к плечу голову, и грызла какую-то веточку, притворяясь равнодушной; весь разговор длился минуты две.
– Еще что сказал? – тихо спросила она, взглянув большими темными глазами, и сразу все ее притворство открылось: такими тревожно глубокими, полными ожидания были эти глаза и чуть приоткрытые губы с чистой влажной белизною за ними.
– Больше ничего.
И она ушла, тонкая, легкая в свете погасающей зари, оставив Степану Лаптеву боль в сердце за друга-товарища.
Год за годом, еще год за годом – и прошло восемь лет. Где только не пришлось побывать Ивану Алексеевичу: и в боях под Мукденом, и в лазарете, и на каторге, куда угодил он за прямые речи среди солдат о земле и воле. Уже тридцатилетним, с побелевшими висками, он завернул однажды мимоездом в родное село. Мать Ивана Алексеевича к тому времени умерла, а Стешу выдали замуж, и у нее был сынок пяти лет. «Что ж, дай бог ей счастья», – сказал Иван Алексеевич – они беседовали со Степаном Лаптевым – и перевел разговор на другое, не спросив даже, как она живет, хороший ли попался ей муж. Про себя подумал: «Быльем поросло», – и на том успокоился.
Но когда через день пошел с удочками на Оку, то и сам не заметил, как очутился у памятной сваленной ольхи, где восемь лет назад поцеловал Стешу.
И никакой рыбной ловли не получилось: Иван Алексеевич сидел на берегу и вспоминал, не глядя на поплавки, что неподвижно стояли в тихой воде, потому что насадка была давно объедена ершами. Иван Алексеевич сидел, вспоминал, и чем дальше он вспоминал, тем яснее было ему, что Стеша никогда и никуда не уходила из его сердца. Вернулся к Степану Лаптеву смутный, встревоженный, весьма собою недовольный: зачем понадобилось вспоминать?
– Через неделю, значит, в отъезд? – спросил Степан.
– Да нет, придется раньше, дня через три, – ответил.Иван Алексеевич: он сгоряча поверил, что человеку и впрямь можно убежать от самого себя.
Ан нет, он так и не смог уехать, не повидав Стеши. Выждав день, когда Стешин муж поехал на базар с поросятами, Иван Алексеевич пошел на другой конец села, к ее дому. Он шел задами, по косогору, вдоль огородов; широкая, тихая Ока внизу светилась утренней синевой; на противоположном берегу, вдали, где луга переходили в крутую возвышенность, белела высокая церковь и доносился оттуда медлительный звон Иван Алексеевич остановился и долго слушал колокол, смиряя волнение, подыскивая первые слова для встречи.
Ему повезло: Стеша была на огороде. Он подошел к плетню и негромко позвал ее. Она выпрямилась, взглянула – и побелела, он понял, сам побелев, что и она все помнит, ничего не забыла об их единственной встрече наедине.
И опять был разговор, в словах непередаваемый, смутный, весь в недосказанном – разговор для сердца. Он смотрел на Стешу, переполненный любовью к ней; она это чувствовала и молчала, потупившись, слегка склонив голову к плечу по старой привычке. Она почти не переменилась: была все такая же тонкая, легкая, темноглазая, только рука ее, лежавшая на плетне и вымазанная глинистой грязью, больно тронула его своей загрубелостью, и он подумал: «Ах, у меня бы не так!..»
– Покажи мальчика, – попросил он.
– Где-то здесь бегает, – застенчиво улыбнулась она. – Поглядите, Иван Алексеевич. Миша, поди сюда!
Прибежал босой вихрастый мальчик с веснушками на носу и толстыми губами; перегнувшись через плетень, Иван Алексеевич погладил его по волосам и сумрачно отметил про себя, что похож на отца. Хотелось, чтобы на мать.
На следующий день Иван Алексеевич уехал. И прошло еще двадцать шесть лет.
Наши старики хорошо помнят эти годы: и первую германскую войну, и революцию, и гражданскую войну, и нэп, и великий перелом в деревне. Ивану Алексеевичу многое пришлось пережить, и вот пятидесятишестилетним стариком он вернулся в родное село.
Здесь от Степана Лаптева он узнал, что Стешин первый сын, Михаил, утонул, а теперь около нее вытягивается и крепчает второй сын, Василий, белобрысый, долговязый парень, глядящий на всех взрослых исподлобья и постоянно грубящий матери своим сиповатым баском.
И тогда с Иваном Алексеевичем приключилось нечто странное, что бывает уделом только высоких душ, напряженно и небесследно живущих на нашей земле. Он увидел знакомые места, увидел Стешу и с недоумением, сердечной мукой понял, что никогда не переставал любить ее. Поэтому и не женился, хотя вовсе не трудно было ему при его трезвости, деловитой солидности подобрать себе хорошую жену. «О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной!..» Память сердца властвовала над ним. Мостки через ручей – совсем другие мостки, ничуть даже не похожие на те, что были тогда, а он мысленным взором видит Стешу: перегнулась через перила, загляделась на свое отражение в струистой воде… Пруд – опять она, чуть пригнувшаяся под тяжелым коромыслом; темный горячий взгляд, кинутый исподлобья, вкось… Поваленная ольха на берегу… Но туда Иван Алексеевич боялся заглянуть даже и мысленным взором! Сам себе сердито удивляясь, нещадно ругая себя за это глупое страданье, вовсе уже неприличное в такие годы, он ничего не мог поделать. Намучившись, сознался перед Степаном Лаптевым; тот понял, никаких шуток себе не позволил и мудро посоветовал уехать из родных мест, слишком уж памятных.
А Стеша, надо заметить, была в это время почти старуха – пятьдесят один год. Муж ее, разбитый параличом, не работал, ползал с костылями и, опухший, озлобленный на весь мир, беспрестанно терзал жену и сына попреками. К счастью, колхоз, где работали Стеша и Василий, был дельный, с хорошими трудоднями, на жизнь вполне хватало.
Вскоре Стешин муж умер. Иван Алексеевич накануне уехал в Рязань искать службу и только через месяц, в начале осени, узнал об его смерти.
В Рязани у Ивана Алексеевича нашелся один знакомый из областной конторы связи, дело со службой устроилось: поступил в экспедицию. Человек грамотный, аккуратный, он в короткий срок отлично зарекомендовал себя, и начальство уже к весне задумало выдвинуть его на повышение. А здесь как раз вышла нехватка в сельских письмоносцах. Он всех удивил, когда на самом пороге служебного повышения добровольно вызвался пойти к себе на родину простым письмоносцем.
Какой, подумаешь, был ему смысл возвращаться из города в деревню на трудную, разгонную работу, на малый оклад? А вот был же смысл, да еще и особый! Очень скоро Иван Алексеевич убедился, что службу выбрал самую подходящую, по сердцу. И не в одной только Стеше заключался особый смысл его службы, но и еще во многом.
Одинокая, бессемейная жизнь могла бы в конце концов его обирючить, иссушив и замкнув его душу. Этой беды он сумел избежать: от природы и умный и добрый, он обрел на своей беспокойной работе высокое счастье всегда и всем быть нужным. Служба письмоносца тысячами живых нитей связывала его со всем большим и многошумным миром. Нигде он не был лишним, наоборот, обязательным и желанным. Он вхож был в каждый дом, а так как ему доверяли, то вхож он был и во все дела своей округи – от официальных и общественных дел до семейных разладов. Занесет, бывало, письмо и увидит молодую жену заплаканной, а мужа бледным, взбудораженно-злым, значит – ревность. Значит, надлежит присесть, завести разговор. Начинаются откровенные взаиможалобы молодых супругов и мудрые, успокоительные замечания Ивана Алексеевича с примерами из пережитого, прочитанною, виденного на сцене в разных городах; взять бы хоть вот сочинение великого и гениального английского писателя Шекспира под заглавием «Отелло», не зря сочинялось, а для примера: своими глазами не видел, не приставай к жене попусту, а наговорить могут и злоумышленно, люди бывают разные, не всякое слово – правда. Случилось ему однажды зайти с письмом к Антону Игрейкину, а хозяин как раз, сильно выпив, поссорился с женой и пустил в ход кулаки. Иван Алексеевич долго не раздумывал, уговаривать не стал, поднял свой ореховый подожок и пошел на Антона в атаку, да с таким напором, что тот, здоровый сорокапятилетний мужик, вдобавок еще и пьяный, не осмелился на ответный удар и только защищал руками голову, не думая уже о спине и боках. Жена вскочила, убежала к соседям, а Иван Алексеевич вышел из дома Игрейкиных несколько минут спустя запыхавшийся и очень сердитый лицом. Но шума, между прочим, не было никакого, все происходило в полном молчании с обеих сторон, потому и слухов для Антона обидных не возникло из этого происшествия.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента