Константин Михайлович Станюкович
Первогодок
(Очерк из былой морской жизни)

I

   Когда на пятый день после ухода из Кронштадта корвета «Ястреб» в кругосветное плавание «засвежело», как говорят моряки, и корвет бросало, точно щепку, со стороны на сторону по волнам разбушевавшегося Немецкого моря, молодой матросик Егор Певцов струсил не на шутку.
   Это было первое его знакомство с бурей на море, его морское крещение.
   Певцов был в числе вахтенных и потому в это осеннее неприветное утро находился наверху, на палубе «Ястреба», который под зарифленными парусами, поднимаясь с волны на волну и раскачиваясь, несся с крепким попутным ветром, доходящим до степени шторма, верст по семнадцати в час.
   На нем было сто семьдесят пять матросов, пятнадцать офицеров, священник и доктор.
   Бледный как смерть, с помутившимся взглядом серых больших глаз, стоял матросик у грот-мачты, крепко вцепившись рукой в снасти, чтобы не упасть на качающейся палубе, которая словно бы уходила из-под его ног, еще не привычных сохранять равновесие во время качки, — и, полный страха, взглядывал на высокие заседевшие волны, бросавшиеся со всех сторон на «Ястреба» и с грозным гулом разбивающиеся одна о другую.
   Далеко-далеко раскинулось бурное море, вздымаясь высокими холмами. Белоснежные гребни их пенились и, срываемые ветром, рассыпались жемчужною пылью.
   Идет непрерываемый морской гул, сливающийся с воем ветра, который то стонет, то гудит, проносясь по мачтам, парусам и снастям и потрясая веревки. Небо покрыто низкими, черными, быстро несущимися облаками. Горизонт застлан мглою.
   Мрачно, тоскливо и холодно кругом.
   Щемящая тоска и на сердце матроса, впервые увидавшего бушующее море и в страхе преувеличивающего опасность. Оно чужое ему, страшное и постылое, и он думает, что нет постылей морской службы. То ли дело на сухом пути!
   И, когда корвет в своих стремительных размахах ложится боком и верхушки волн вливаются через борт на палубу, молодой матрос в ужасе широко открывает глаза и весь замирает.
   Ему кажется, что корвет не поднимется, что вот-вот эти свинцовые водяные горы, которые тут, так близко, в нескольких шагах, поглотят судно со всеми людьми, и нет спасения. Смерть неминуема, — она глядит, холодная и страшная, из этих холодных и страшных волн.
   А жить так хочется, так страстно хочется. За что умирать?
   И матросик шепчет побелевшими, вздрагивающими губами:
   — Господи, спаси и помилуй! Господи, спаси и помилуй!
   Но корвет уже поднялся одним боком и стремительно ложится другим.
   И в эти мгновенные промежутки надежда закрадывается в потрясенную душу матроса.

II

   Егор Певцов первогодок.
   Всего только шесть месяцев тому назад, как его, неуклюжего, крепкого и приземистого, белобрысого двадцатиоднолетнего паренька, с большими добродушными серыми глазами, в числе других новобранцев привели в Кронштадт из глухой деревушки Вологодской губернии.
   Он сделался матросом, никогда в жизни не видавши не только моря, но даже и озера. Видал он только маленькую речонку Выпь, протекавшую у деревни.
   Его поместили в казарму, одели в матросскую форму, и на другой же день экипажный командир, осматривавший новобранцев, оглядев Певцова, проговорил, обращаясь к командиру роты, в которую был назначен Певцов:
   — Из этой «деревни» хороший марсовой выйдет!
   И затем спросил Певцова:
   — Как зовут?
   — Егором! — испуганно отвечал новобранец.
   — Фамилия?
   Матросик в недоумении моргал глазами.
   — Прозвище как?
   — Певцов…
   — Вологодский?
   — Вологодские будем.
   — Ну, братец, служи хорошо!.. Будь молодцом… Все, смотри, будьте молодцами! — подбодрил экипажный командир новобранцев.
   И вслед за тем прибавил суровым тоном:
   — А не то…
   Он не досказал и ушел.
   Но все новобранцы поняли, в чем дело. Они уже слышали, когда шли в партии, что на службе спуска не дают.
   Действительно, в те времена спуска не давали и матросов учили при помощи очень суровых наказаний.
   После крестьянской жизни трудно было Певцову привыкать к казарме.
   Он первое время находился в постоянном страхе и, что называется, лез из кожи вон, чтобы не навлечь на себя наказание. Но по тем временам это не всегда было возможно.
   Унтер-офицер Захарыч, назначенный обучать новобранцев выправке и ружейным приемам, добродушный вне службы пожилой человек, не отличался большим терпением и, сам выученный далеко не ласково, находил, что без боя «никак невозможно обломать деревенщину» и, как он выражался, привести в «форменный рассудок».
   И этот унтер-офицер нередко зверел во время учебы. Ему все казалось, что «деревня» необыкновенно упорна и не «обламывается» с тою скоростью, с какою бы ему хотелось: и грудь не выпячена, и молодцеватого вида нет… Одним словом, новобранцы — мужики мужиками. Пожалуй, и ротный за это не похвалит и велит «всыпать» учителю.
   И глаза учителя наливались кровью; его красноватое лицо с багровым от пьянства носом перекашивалось, и он начинал «крошить».
   Матросик покорно выдерживал удары озверевшего унтер-офицера и только бледнел и жмурил глаза. Но потом целый день был сам не свой. Полный тоски и обиды, забивался он куда-нибудь в угол и думал горькие думы о безвыходности своего положения.
   Подобная муштровка происходила ежедневно. Несмотря на старания Певцова угодить своим усердием Захарычу, редкий день обходился без того, чтобы матросик не был избит.
   А Захарыч вдобавок еще говорит:
   — Это еще что!.. на сухой пути… А в море будет вам, подлецы, настоящая разделка!
   Подтверждение этих слов о настоящей «разделке» в море молодой матрос не раз слышал в казарме из обычных разговоров, которыми коротали вечера матросы. Наслушался он о строгостях на судах, о разных командирах и старших офицерах, которые за всякую малость приказывали полировать спину, и о том, как тяжела и опасна матросская служба в море, и о том, какие бывают в море штормы и ураганы.
   Отчаяние и страх закрадывались в сердце молодого матроса; и в голову его пришла мысль о побеге.
   Мысль эта не покидала первогодка. Его манил к себе густой старый лес, который он так любил и куда, бывало, ходил стрелять рябчиков из своего скверного ружьишка. Его манили поля… манила деревня с черными покосившимися избушками.
   Там все свое, родное, к чему он привык с детства… Здесь все чужое… и это море…
   О, каким постылым показалось ему оно, когда он увидал его однажды со стенки Купеческой гавани в одно из воскресений, когда был отпущен из казарм погулять!

III

   Жестокое наказание, которому при всей роте был подвергнут один «отчаянный» матрос, пропивший все казенные вещи, бывшие на нем, произвело потрясающее впечатление на Певцова.
   После этого случая мысль о побеге не давала покоя матросику.
   И ровно через месяц после того, как Певцов был приведен в Кронштадт и выучивался у Захарыча, он в одно из воскресений, отпущенный гулять, решился не возвращаться более в казармы.
   Кронштадтский босяк, с которым познакомился Певцов на рынке и потом зашел с ним в кабак, уверил молодого матроса, что в Питере паспорт легко раздобыть, стоит только найти там Вяземскую лавру; а с паспортом живи где угодно.
   Часу в десятом утра Певцов с заветным рублем в кармане, рублем, принесенным из деревни, шел по льду, через море, в Ораниенбаум.
   Шел он не по дороге, а стороной от нее, чтобы не встретиться с кем-нибудь.
   Уже Певцов был на половине дороги, порядочно прозябши в рваном армяке, который ему дал босяк в обмен на казенную шинель, как увидал, что навстречу ему идет матрос, лицо которого было почти закрыто башлыком.
   Скоро они сблизились. И вдруг встречный остановился и крикнул:
   — Егорка! стой!
   Матросик так-таки и обомлел: перед ним стоял Захарыч.
   Изумлен был и Захарыч.
   — Положим, я выпивши… У кумы в Рамбове был. Но только по какой причине ты в таком виде? Обсказывай, Егорка!
   — Не погуби, Захарыч!
   — Я не душегуб, Егорка… Я совесть имею. Говори сей секунд, что это ты задумал… Никак бежать?
   — Силушки моей не стало, Захарыч…
   — В отчаянность пришел?..
   — В отчаянность…
   — Из-за чего?.. Из-за меня?.. — дрогнувшим голосом произнес Захарыч.
   — Изо всего… И из-за тебя… Захарыч…
   — А я не с сердцов, Егорка, — виновато сказал Захарыч. — Надо обламывать тебя… форменного матроса сделать… Мне и невдомек, что ты такой… обидчивый… А я вот что тебе скажу: не бегай, Егорка!.. Не бегай, дурья голова!.. Я тебе добром говорю… Никому не доложу, что встретил тебя… Иди, коли хочешь, с богом, но только пропадешь ты… Поймают тебя и скрозь строй… за бега… А слышал ты, как это скрозь строй гоняют?
   — Слышал…
   — То-то и есть… Не дай бог!
   — Все равно пропадать… И теперь ежели вернуться, пропал я.
   — Пропал?! Я тебе не дам пропасть… Ежели я тебя до такой отчаянности довел боем, что ты вон в армячишке рваном бежать решился, то я и вызволить тебя должен, Егорка… Небось не пропадешь… Совесть-то у меня есть… Валим в Рамбов!.. Там я тебя опять как следует одену, и будешь ты снова матрос… И ни одна душа не узнает.
   Матросик не верил своим ушам. Захарыч, который мучил его, так ласково говорит, жалеет его.
   И, тронутый этой лаской до глубины души, он мог только взволнованно проговорить:
   — Захарыч… Спасибо!
   — И чувствительный же ты парень, Егорка!.. Так валим, что ли? Ишь ведь, зазяб!
   Они пошли вместе в Ораниенбаум и скоро были у кумы.
   — Здорово, кума! Опять обернулся! Надо с тобой обмозговать одно дело!.. Только прежде поднеси шкалик парню. Зазяб больно. И мне по спопутности! — весело говорил Захарыч куме, не старой еще женщине, вдове боцмана.
   После того как оба выпили по шкалику, Захарыч о чем-то зашептался с кумой, и она тотчас же куда-то исчезла.
   Вскоре она вернулась с форменной матросской шинелью и фуражкой, и матросика обрядили.
   — Ну, теперь айда домой, Егорка!.. Только прежде еще по шкалику… не так ли, кума? И провористая же баба моя кума, Егорка!..
   Выпили еще и пошли в Кронштадт.
   И, когда матросик вернулся в казарму, она была ему уж не так постыла.
   На другой день все новобранцы, бывшие в учебе у Захарыча, заметили, что он не так уж зверствует, как раньше. Правда, ругань по-прежнему лилась непрерывно, и одного непонятливого он съездил по уху, но съездил легко и вообще дрался с рассудком.
   А Певцова, старавшегося изо всех сил, даже похвалил и вечером позвал пить чай.
   Когда месяца через три матросика назначили в кругосветное плавание и он затосковал, Захарыч, тоже назначенный на «Ястреб», старался утешить своего любимца и обещал сделать из него хорошего марсового.
   — Главное дело, не бойся! Вначале будто боязно, когда тебя, примерно, на рее качает; а потом ничего… Видишь, что другие матросики не боятся, стараются… Чем же ты хуже их? Я, братец ты мой, десять лет был марсовым и, как послали меня в первый раз марсель крепить, тоже полагал, что тут мне и крышка. Либо в море упаду, либо башку размозжу о палубу. А вот, как видишь, цел вовсе.
   — Сказывают, строгость большая на море, Захарыч?
   — Как следует быть… Но только ежели ты сам держишь себя в строгости, то не за что тебя и драть как Сидорову козу, коли командир и старший офицер наказывают не зря или в беспамятстве ума, а по чести и с рассудком… Без взыску нельзя… Такая уж взыскательная флотская служба…
   — А как наш командир и старший офицер? Очень строгие? — с жадным любопытством спросил молодой матрос.
   — То-то нет… Тебе на первый раз посчастливилось, Егорка! И жалостливые и матросом не брезгуют… Понимают, что у матроса не барабанная шкура и задарма нет у них положения разделывать спину. Особенно капитан… Я с ним плавал одно лето… С большим понятием человек… С им не нудно служить…
   — А старший офицер?..
   — Ишь ведь пужливый ты… допытываешься! — добродушно усмехнулся Захарыч.
   И, помолчав, продолжал:
   — Матросы, кои служили с ним раньше, сказывали, что добер… Однако любит при случае по зубам пройтись. Да ты, Егорка, не сумлевайся насчет этого! — вставил Захарыч, заметив испуг на лице первогодка. — У его рука, сказывали, легкая! А порет по справедливости, если кто свиноватил. А чтобы понапрасну обескураживать человека — ни боже мой! Да чего бояться? Ты у меня исправный и старательный матросик. За что тебя драть? И вовсе не за что! Так-то, Егорка! Счастье твое, что попал ты на судно к такому доброму капитану!
   Эти слова, а главное, тон их, ласковый и душевный, очень подбодрили молодого матроса.

IV

   И первые дни плавания не показались ему страшными.
   Несмотря на позднюю осень, погода стояла тихая, и в Финском заливе и в Балтийском море не было ни ветра, ни волнения. Стоял штиль, и корвет, не покачиваясь, шел себе под парами, попыхивая дымком из горластой трубы.
   Первогодок был назначен во вторую вахту. Он должен был находиться на палубе, у грот-мачты, в числе «шканечных» и исполнять работы, требующие только мускульного труда, то есть тянуть, или, как говорят матросы, «трекать» снасти (веревки).
   Наверх взбираться, на ванты, и крепить паруса его не посылали еще.
   Привык он и к судовой жизни, к жизни по точному расписанию. Привык по свистку боцмана вскакивать в пять часов утра из своей койки, подвешенной вместе с другими в междупалубном пространстве, называемом «жилой палубой», скатывать койку, нести ее наверх и класть в бортовое гнездо, затем петь во фронте утреннюю молитву и после кашицы и чая приниматься за обычную уборку палубы: скоблить ее камнем, проходить шваброй, окачивать водой — словом, доводить до той «каторжной», как говорят матросы, чистоты, которою щеголяют военные суда.
   После мытья палубы начиналась чистка орудий, бортов и всех медных вещей, находящихся на палубе: поручней, кнехтов, уток и т.п. Суконок и кирпича не жалели.
   И во время этой «убирки», то есть до восьми часов утра, когда поднимался флаг и начинался судовой день, молодой матрос привык видеть небольшую, круглую фигуру старшего офицера, который носился по корвету, заглядывая то туда, то сюда, покрикивая своим тоненьким тенорком и иногда «смазывая» лица лодырей матросиков, которые вместо работы болтали.
   Привык Егор и слушать, как заливается «соловей». Так называли матросы старого боцмана Зацепкина, который во время уборки почти не переставая «заливался», то есть ругался, выпуская такие затейливые словечки, которые вызывали нередко веселое настроение в матросиках. До того эти вариации были неожиданны и затейливы.
   К восьми часам уборка кончалась, и начинался день.
   Благодаря гуманному отношению командира и дни не казались тяжелыми Егору.
   До одиннадцати часов утра он вместе с другими матросами занят был какой-нибудь нетрудной работой наверху. Ему поручали или плести мат, или скоблить шлюпку, или разбирать по сортам пеньку. Каждый был занят делом. И тогда слышно было, как на палубе за работой мурлыкались вполголоса песни.
   А в одиннадцать уже шабашили, и в начале двенадцатого два боцмана и все унтер-офицеры становились в кружок и долгим свистом возвещали о раздаче водки. Выносилась на палубу большая ендова, и каждый, по вызову, подходил и пил чарку. Выпивал и молодой матросик и с аппетитом ел вкусные матросские щи, мясо из них и затем кашу. Кормили отлично в море, и Егор отъедался на хороших харчах.
   После обеда, если Егор не стоял на вахте, он вместе с другими отдыхал, растянувшись в жилой палубе, пока в три часа свисток боцмана не будил спавших. От трех до четырех шло обучение грамоте, и Певцов с особенной охотой занимался с одним из молодых офицеров и слушал, когда этот же офицер читал матросам что-нибудь вслух.
   После этих занятий было какое-нибудь ученье — парусное или артиллерийское, — но недолгое благодаря распоряжению капитана не изнурять людей, и без того устававших во время вахт. А на вахте приходилось стоять по шести часов.
   С пяти часов работ уже не было, и в это время матросы обыкновенно собирались на баке, слушали хор песенников и вели между собой беседы. В шесть ужинали, и в восьмом часу уже свистали на молитву, а после молитвы отдавалось приказание брать койки.
   И подвахтенные отправлялись спать и спали крепким сном наработавшихся за день людей до утра, если только среди ночи не раздавался в палубе тревожный свисток в дудку и вслед за тем зычный окрик боцмана:
   — Пошел все наверх рифы брать!..
   Такой окрик раздался в шестую ночь после выхода из Кронштадта, когда корвет вошел в неприветное Немецкое море, отличающееся неправильным и очень беспокойным волнением.
   Егор проснулся, соскочил с койки и едва устоял на ногах — так сильно качало. Испуганный, он крестился и в первую минуту растерялся.
   — Живо… живо! Копайся у меня! — раздался грозный окрик боцмана Зацепкина.
   И его здоровая, широкоплечая фигура носилась в слабо освещенной несколькими фонарями жилой палубе, и палуба оглашалась руганью.
   — Вали наверх, черти! Лётом, идолы!.. Не то подгоню!
   Матросик торопливо надевал короткое пальто-буршлат и искал шапку.
   Из открытого люка доносился шум ветра.
   Матросы стремглав выбегали наверх, а Егор, не привыкший ходить по качающейся палубе и растерянный, замешкался.
   В эту минуту сверху спустился бывший на вахте Захарыч и подошел к нему.
   — Иди… иди… не бойся, Егорка! А то боцман тебя не похвалит!.. — проговорил Захарыч.
   И Певцов, с трудом перебирая ногами, чтобы не упасть, вышел одним из последних на палубу, направляясь к своему месту, к грот-мачте.
   Его охватил резкий, холодный ветер, и у бака обдало солеными брызгами.
   То, что увидал он при слабом свете луны, наполнило его сердце страхом.
   А между тем ничего особенно страшного еще не было. Ветер только еще начинал крепчать, разводя большое волнение, и корвет порядочно-таки качало. Море гудело, но рев его еще не был страшен.
   — Марсовые, к вантам! По марсам! — раздался звонкий, крикливый тенорок старшего офицера.
   Стоявший на палубе первогодок увидал, как полезли наверх матросы, как затем расползлись по реям и стали делать свое трудное матросское дело: брать рифы у марселей. Их маленькие черные перегнувшиеся фигуры раскачивались вместе с реями, и молодому матросу казалось, что вот-вот сию минуту кто-нибудь сорвется с реи и упадет в бушующее море или шлепнется на палубу.
   И сердце его замирало, и вместе с тем он удивлялся смелости матросов.
   Вместе с другими Егор «стрекал» снасть. И сосед его, тоже первогодок, пожаловался:
   — С души рвет. Моченьки нет. А тебя, Егорка?
   — Мутит.
   — И, страсти какие… Господи!
   — Не разговаривать! — сердито крикнул офицер, заведовавший грот-мачтой.
   — Я тебе поговорю! — прошептал унтер-офицер, грозя кулаком.
   Молодые матросы притихли.
   Аврал продолжался долго.
   Взяли четыре рифа у марселей, убрали нижние паруса, спустили стеньги, закрепили покрепче орудия.
   И, когда корвет был готов встретить шторм, просвистали: «Подвахтенных вниз».
   Егор спустился в душную палубу, забрался в койку и испуганно озирался.
   — Спи, спи, деревня! — насмешливо кинул ему сосед по койке.
   — Страшно…
   — Это какое еще страшно!.. Это что еще… А вот что завтра бог даст!..
   — А что завтра?..
   Но сосед отвечал громким храпом.
   Скоро заснул и Егор.
   Когда с восьми часов он вступил на вахту, буря уже разыгралась, и первогодок был в ужасе.

V

   Он все еще цепенел от страха во время размахов корвета, но страх понемногу ослабевал, и нервы его словно бы притупились. Но, главное, он видел, что старые матросы хоть и были сосредоточены и серьезны, но никакого страха на их лицах не было.
   И капитан, и старший офицер, и старший штурман, и молодой вахтенный мичман, тот самый мичман, который учил Егора грамоте, — все они, по-видимому, спокойно стояли на мостике, уцепившись за поручни и взглядывая вперед.
   А боцман Зацепкин, находившийся на баке, кого-то ругал с такой же беззаботностью, с какою он это делал и в самую тихую погоду.
   Все это действовало успокаивающим образом на смятенную душу матроса.
   И как раз в эту минуту подошел к нему Захарыч.
   — Ну что, брат Егорка? — участливо спросил он.
   — Страшно, Захарыч! — виновато отвечал матросик.
   — Еще бы не страшно! И всякому страшно, ежели он в первый раз штурму видит… Но только страху настоящего не должно быть, братец ты мой, потому судно наше крепкое… Что ему сделается?.. Знай себе покачивайся… И я тоже, как первогодком был да увидал бурю, так небо мне с овчинку показалось… Гляди… капитан наверху. Он башковатый. Он, не бойсь, и не в такую бурю управлялся… А с этим штурмом управится шутя… Он дока по своему делу!..
   И матросик после этих успокоительных слов уж без прежнего страха глядел на высокие волны, грозившие, казалось, залить корвет.
   А положение между тем было серьезное, и Захарыч это отлично понимал, но не хотел смущать своего любимца.

VI

   Шторм усиливался.
   Лицо капитана, по наружности спокойное, становилось все напряженнее и серьезнее по мере того, как волны все чаще и чаще стали перекатываться через палубу.
   К полудню шторм достиг высшей степени своего напряжения. Нос корвета начинал зарываться в воде.
   Капитан побледнел и тихо отдал приказание старшему офицеру приготовить топоры, чтобы рубить мачты для облегчения судна.
   И старший офицер так же тихо и спокойно отдал это приказание унтер-офицерам.
   И несколько человек стали у мачт, готовые по команде рубить их.
   А Егор именно теперь, во время такой серьезной опасности, и не подозревал, что смерть близка, и надежда не покидала его.
   Корвет метался среди волн и плохо слушался руля. Нос тяжело поднимался и чаще зарывался в воду.
   — Руби фок-мачту! — раздался в рупор голос капитана.
   Раздался стук топоров, и скоро фок-мачта упала за борт.
   Нос облегчился, и волны перестали заливать корвет. Егор, не понимавший, в чем дело, увидал только, что лицо капитана просветлело. И лица старых матросов оживились. Многие крестились.
   — И молодца же наш капитан, — сказал Егору, снова подходя к нему, Захарыч. — Вызволил!
   — А разве опасно было?
   — Еще как!.. Потопнуть могли… Штурма форменная!..
   Егор ахнул, понявши, от какой он избавился опасности, и спросил:
   — А теперь?..
   — Теперь… Теперь слава богу!.. Да и штурма затихает.
   Действительно, после полудня шторм стал утихать, и к вечеру корвет шел под парами, направляясь к Копенгагену.
   — А зачем ты, Захарыч, не сказал мне тогда всей правды про бурю? — спрашивал в тот же вечер Егор Захарыча в жилой палубе.
   — Зачем?.. А не хотел пугать тебя, Егорка… По крайности ты раньше не мучился бы страхом, если б, сохрани бог… Жалко мне тебя было, Егорка… вот зачем… А теперь ты сам знаешь, какие бури бывают… И после того, как видел настоящую штурму, станешь форменным матросиком, как и другие… Правильно я говорю?..
   — Спасибо, Захарыч!.. Добрый ты!.. Век тебя не забуду! — дрогнувшим голосом отвечал молодой матросик.