Андрей Столяров
МЫ, НАРОД...
– Манайская? – спросил майор, прищурившись на желтую этикетку.
– Манайская, – слабым, как у чумного, голосом подтвердил Пиля. Он примирительно улыбнулся. – Где другую возьмешь? Автолавка у нас когда в последний раз приезжала?..
– А говорят, что если манайскую водку пить, сам превратишься в манайца, – сказал студент. Ему мешал камешек, впивающийся в отставленный локоть. Студент нашарил его пальцами, выковырял из дерна и лениво отбросил. Теперь под локтем ощущалась слабая пустота, уходящая, как казалось, в земные недра. Оттуда даже тянуло холодом.
Он передвинулся.
Пиля вроде бы обрадовался передышке.
– Чего-чего? – спросил он, как клоун, скривив тряпочную половину лица. – Чтобы от водки – в манайца? Сроду такого не было! Ты хоть на меня посмотри... Вот если колбасу их синюю жрать, огурцы, картошку манайскую, кашу их, тьфу, пакость, как твоя Федосья, три раза в день трескать...
– И что тогда?
– Тогда еще – неизвестно...
Он отдышался, поплотнее прижал бутылку к груди, скривил вторую половину лица, так что оно приобрело зверское выражение, свободной рукой обхватил пробку, залитую желтой фольгой и крутанул – раз, другой, третий, с шумом выдыхая накопленный в груди воздух.
Ничего не помогало. Пальцы лишь скользнули по укупорке, как будто она была намазана маслом.
Дай сюда, – грубовато сказал майор.
Это был крепкий, точно из железного мяса, мужик, лет сорока, судя по пятнистому комбинезону, так внутренне и не расставшийся с армией, совершенно лысый, не бритый, а именно лысый – гладкая кожа на черепе блестела, как лакированная, лишь щепоть жестких усов под носом, которую он иногда, забываясь, пощипывал, непреложно доказывала, что волос у него расти все-таки может. Чувствовалось также, что делает он все основательно. Вот и теперь, он не говоря лишнего слова, забрал у Пили бутылку, без малейших усилий свинтил тремя пальцами тускло-лимонную жестяную пробку, поставил перед каждым толстый стакан – твердо, уверенно, как будто врезал на сантиметр в травянистый дерн, взвесил бутылку в руках и, прищурясь, видимо, чтобы взгляд не обманывал, разлил в каждый ровно по семьдесят грамм.
Его можно было не проверять.
– Вот так.
Все уважительно помолчали. И только студент, если, конечно, правильно называть студентом кандидата наук, человека двадцати восьми лет от роду, четыре года уже старшего научного сотрудника отделения реставрации Института истории, полушутливо-полусерьезно сказал:
– Сопьюсь я тут с вами...
Майор будто ждал этого высказывания. Он повернулся к студенту – всем корпусом, с места тем не менее не вставая, и вытянул, будто собираясь стрелять, твердый, как штырь, указательный палец.
– А потому что меру надо во всем знать, товарищ старший лейтенант запаса!.. У нас в училище подполковник Дроздов так говорил. Построит нас на плацу, после праздников и выходных, сам – начищенный, морда – во, фуражку подходящую для него не найти, и говорит, так что полгорода слышит: Тов-варищи, будущие офицеры!.. Есть сведения, что некоторые из вас злоупотребляют. Тов-варищи, будущие офицеры!.. Ну – не будем, как дети! Все пьют, конечно. Ну – я пью. Ну – вы пьете... Но, тов-варищи, будущие офицеры! Выпил свои пол-литра, ну – оглянись!..
Он обвел всех ясным немигающим взглядом. Выдернул из земли стакан, и остальные тоже, точно по команде, подняли.
– Ну, за то, чтобы вовремя оглянуться!.. За единство и равенство всех социальных сословий!.. Крестьянства, – он поглядел на Пилю, который немедленно приосанился. – Рабочего класса, – Кабан одобрительно хрюкнул. – Нашей российской интеллигенции, – взгляд в сторону терпеливо ожидающего студента. – И российской армии, которая была и будет советской!.. Чтобы никакой дряни на нашей родной земле!..
С этими словами, майор, видимо, еще раньше высмотрев то, что ему мешало, двумя пальцами выщипнул из горячего дерна кривоватую маленькую «желтуху» – не распустившуюся пока, всего с четырьмя яркими листиками, взбирающимися по стеблю, и, брезгливо покачав ею две-три секунды, отбросил росточек в сторону.
Все посмотрели, как он упал среди трав.
– Прирастет, – жизнерадостно сказал Пиля.
И действительно, «желтуха» лишь мгновение лежала поверх елочек кукушкина льна, а потом, как червяк, изогнулась и просунула тоненький корешок вниз, к влаге, к земле.
Тогда майор, побагровев всем лицом, снова нагнулся, взял «желтуху» за усик, точно какое-то насекомое, и перебросил ее на каменную тропу, которая спускалась к дороге.
– Не прирастет теперь!..
Попав на каменное изложье, «желтуха» вновь судорожно изогнулась, повела нитчатым корешком вправо-влево, ища за что закрепиться, не нашла и, вероятно, исчерпав силы, замерла под утренним солнцем. Листья ее вдруг обмякли, стебель прильнул к вытоптанной земле. Миг – и она расплылась в мутную узкую лужицу, которая, на глазах высыхая, неразличимой лимонной корочкой, прильнула к песку и кремню.
Студент, хоть уже не раз видел такое, замотал головой.
Пиля – поежился.
Даже Кабан как-то негромко хрюкнул.
– З-зараза, – сказал майор с чувством. – Ну, ничего. Праздника они нам не испортят...
Первая прошла как всегда. Студенту она легла внутрь едкой пахучей тяжестью, готовой от любого движения вскинуться и выплеснуться через горло наружу. Пилю вообще передернуло: выбросило вперед руку и ногу, как будто они сорвались со стопора. Он так и повалился на землю. Даже майор не выдержал – сморщился, сдавленно жмекнул, осторожно втянул воздух ноздрями. Сощурился так, что глаза его превратились в темные прорези. Стакан он, впрочем, вернул точно на место. И только Кабан был словно из дерева: запрокинул голову, спокойно вылил свои семьдесят грамм в жаркий рот, пожевал язык, кивнул несоразмерно большой, в твердых выступах головой и выдохнул одно слово:
– Нормально...
Ничего другого от него никто никогда не слышал.
С пригорка, где они расположились, была хорошо видна вся деревня: десятка полтора изб, окруженных покосившимися заборами; причем выломанные пролеты их кое-где уже повалились, и перейти с одного двора на другой не составляло труда. Не лучше, впрочем, выглядели и избы – тоже перекосившиеся, вросшие хотя бы одним углом в бугристую землю; походили они на корни сгнивших зубов, в беспорядке торчащие из омертвевающих десен. Впечатление усиливали сизые от дождей струпья на бревнах, и провалы крыш, кое-как залатанные жестью или фанерой. Толку от такого ремонта было немного. В федосьином доме, скажем, где студент обитал, сполз целый угол, защищающий дальнюю комнату, при дожде на вытертых половицах образовывались настоящие лужи, а потом они просачивались в подвал и превращали земляной пол его в жидкую грязь. Хотя в подвал Федосья уже давно не заглядывала. И что мне тама, милый, хранить?.. Нечего мне тама хранить... В доме из-за этого чувствовалась неприятная сырость.
Тем сильнее выделялись средь запустения фазенды манайцев. Несмотря на обилие травяного пространства, манайцы предпочитали строиться поближе друг к другу. Сказывалась ли в том боязнь перед непредсказуемостью местного населения, или, действительно, как рассказывали, в самом Манае свободной земли уже почти не осталось, с чего бы иначе манайцы тронулись с места, но только игрушечные, всего в одно окно домики, больше похожие на собачьи будки, тесно-тесно лепились друг к другу, образуя посередине деревни единый массив. Набраны они были из тоненьких планочек, связанных между собой ветками ивы, и потому издали казались сделанными из бамбука. Непонятно было, как там манайцы помещались внутри. Хотя что манайцу? Ни жены, ни детей у него не имеется. Бросил на пол циновку, сплетенную из травы, и ложись. Неизвестно, впрочем, есть ли там даже циновки. К себе, внутрь поселка, манайцы никого из местных не звали. А просто так, без приглашения, тоже не попадешь: по всей границе поселка, как изгородь, отделяющая свое от чужого, тянула вверх листья багровая манайская «лебеда». И хоть выглядела она, на первый взгляд, вполне безобидно: те же зубчатые, гладкие листья, только почему-то темно-вишневого цвета, однако даже прикасаться к ней было опасно. Студента предупредили об этом в первый же день. Уже через минуту почувствуешь на коже сильное жжение, а через час вся ладонь будет обметана громадными волдырями. Кожа потом слезет с нее, как перчатка. Самим же манайцам, видимо, никакого вреда. Шастают туда и сюда, не обращая внимания. Жаль, конечно. Студенту очень хотелось бы рассмотреть поближе манайские огороды: диковинные, хрупкие на вид конусы, сквозь плетенку которых свешиваются громадные ярко-синие вытянутые плоды.
– Манайская, – слабым, как у чумного, голосом подтвердил Пиля. Он примирительно улыбнулся. – Где другую возьмешь? Автолавка у нас когда в последний раз приезжала?..
– А говорят, что если манайскую водку пить, сам превратишься в манайца, – сказал студент. Ему мешал камешек, впивающийся в отставленный локоть. Студент нашарил его пальцами, выковырял из дерна и лениво отбросил. Теперь под локтем ощущалась слабая пустота, уходящая, как казалось, в земные недра. Оттуда даже тянуло холодом.
Он передвинулся.
Пиля вроде бы обрадовался передышке.
– Чего-чего? – спросил он, как клоун, скривив тряпочную половину лица. – Чтобы от водки – в манайца? Сроду такого не было! Ты хоть на меня посмотри... Вот если колбасу их синюю жрать, огурцы, картошку манайскую, кашу их, тьфу, пакость, как твоя Федосья, три раза в день трескать...
– И что тогда?
– Тогда еще – неизвестно...
Он отдышался, поплотнее прижал бутылку к груди, скривил вторую половину лица, так что оно приобрело зверское выражение, свободной рукой обхватил пробку, залитую желтой фольгой и крутанул – раз, другой, третий, с шумом выдыхая накопленный в груди воздух.
Ничего не помогало. Пальцы лишь скользнули по укупорке, как будто она была намазана маслом.
Дай сюда, – грубовато сказал майор.
Это был крепкий, точно из железного мяса, мужик, лет сорока, судя по пятнистому комбинезону, так внутренне и не расставшийся с армией, совершенно лысый, не бритый, а именно лысый – гладкая кожа на черепе блестела, как лакированная, лишь щепоть жестких усов под носом, которую он иногда, забываясь, пощипывал, непреложно доказывала, что волос у него расти все-таки может. Чувствовалось также, что делает он все основательно. Вот и теперь, он не говоря лишнего слова, забрал у Пили бутылку, без малейших усилий свинтил тремя пальцами тускло-лимонную жестяную пробку, поставил перед каждым толстый стакан – твердо, уверенно, как будто врезал на сантиметр в травянистый дерн, взвесил бутылку в руках и, прищурясь, видимо, чтобы взгляд не обманывал, разлил в каждый ровно по семьдесят грамм.
Его можно было не проверять.
– Вот так.
Все уважительно помолчали. И только студент, если, конечно, правильно называть студентом кандидата наук, человека двадцати восьми лет от роду, четыре года уже старшего научного сотрудника отделения реставрации Института истории, полушутливо-полусерьезно сказал:
– Сопьюсь я тут с вами...
Майор будто ждал этого высказывания. Он повернулся к студенту – всем корпусом, с места тем не менее не вставая, и вытянул, будто собираясь стрелять, твердый, как штырь, указательный палец.
– А потому что меру надо во всем знать, товарищ старший лейтенант запаса!.. У нас в училище подполковник Дроздов так говорил. Построит нас на плацу, после праздников и выходных, сам – начищенный, морда – во, фуражку подходящую для него не найти, и говорит, так что полгорода слышит: Тов-варищи, будущие офицеры!.. Есть сведения, что некоторые из вас злоупотребляют. Тов-варищи, будущие офицеры!.. Ну – не будем, как дети! Все пьют, конечно. Ну – я пью. Ну – вы пьете... Но, тов-варищи, будущие офицеры! Выпил свои пол-литра, ну – оглянись!..
Он обвел всех ясным немигающим взглядом. Выдернул из земли стакан, и остальные тоже, точно по команде, подняли.
– Ну, за то, чтобы вовремя оглянуться!.. За единство и равенство всех социальных сословий!.. Крестьянства, – он поглядел на Пилю, который немедленно приосанился. – Рабочего класса, – Кабан одобрительно хрюкнул. – Нашей российской интеллигенции, – взгляд в сторону терпеливо ожидающего студента. – И российской армии, которая была и будет советской!.. Чтобы никакой дряни на нашей родной земле!..
С этими словами, майор, видимо, еще раньше высмотрев то, что ему мешало, двумя пальцами выщипнул из горячего дерна кривоватую маленькую «желтуху» – не распустившуюся пока, всего с четырьмя яркими листиками, взбирающимися по стеблю, и, брезгливо покачав ею две-три секунды, отбросил росточек в сторону.
Все посмотрели, как он упал среди трав.
– Прирастет, – жизнерадостно сказал Пиля.
И действительно, «желтуха» лишь мгновение лежала поверх елочек кукушкина льна, а потом, как червяк, изогнулась и просунула тоненький корешок вниз, к влаге, к земле.
Тогда майор, побагровев всем лицом, снова нагнулся, взял «желтуху» за усик, точно какое-то насекомое, и перебросил ее на каменную тропу, которая спускалась к дороге.
– Не прирастет теперь!..
Попав на каменное изложье, «желтуха» вновь судорожно изогнулась, повела нитчатым корешком вправо-влево, ища за что закрепиться, не нашла и, вероятно, исчерпав силы, замерла под утренним солнцем. Листья ее вдруг обмякли, стебель прильнул к вытоптанной земле. Миг – и она расплылась в мутную узкую лужицу, которая, на глазах высыхая, неразличимой лимонной корочкой, прильнула к песку и кремню.
Студент, хоть уже не раз видел такое, замотал головой.
Пиля – поежился.
Даже Кабан как-то негромко хрюкнул.
– З-зараза, – сказал майор с чувством. – Ну, ничего. Праздника они нам не испортят...
Первая прошла как всегда. Студенту она легла внутрь едкой пахучей тяжестью, готовой от любого движения вскинуться и выплеснуться через горло наружу. Пилю вообще передернуло: выбросило вперед руку и ногу, как будто они сорвались со стопора. Он так и повалился на землю. Даже майор не выдержал – сморщился, сдавленно жмекнул, осторожно втянул воздух ноздрями. Сощурился так, что глаза его превратились в темные прорези. Стакан он, впрочем, вернул точно на место. И только Кабан был словно из дерева: запрокинул голову, спокойно вылил свои семьдесят грамм в жаркий рот, пожевал язык, кивнул несоразмерно большой, в твердых выступах головой и выдохнул одно слово:
– Нормально...
Ничего другого от него никто никогда не слышал.
С пригорка, где они расположились, была хорошо видна вся деревня: десятка полтора изб, окруженных покосившимися заборами; причем выломанные пролеты их кое-где уже повалились, и перейти с одного двора на другой не составляло труда. Не лучше, впрочем, выглядели и избы – тоже перекосившиеся, вросшие хотя бы одним углом в бугристую землю; походили они на корни сгнивших зубов, в беспорядке торчащие из омертвевающих десен. Впечатление усиливали сизые от дождей струпья на бревнах, и провалы крыш, кое-как залатанные жестью или фанерой. Толку от такого ремонта было немного. В федосьином доме, скажем, где студент обитал, сполз целый угол, защищающий дальнюю комнату, при дожде на вытертых половицах образовывались настоящие лужи, а потом они просачивались в подвал и превращали земляной пол его в жидкую грязь. Хотя в подвал Федосья уже давно не заглядывала. И что мне тама, милый, хранить?.. Нечего мне тама хранить... В доме из-за этого чувствовалась неприятная сырость.
Тем сильнее выделялись средь запустения фазенды манайцев. Несмотря на обилие травяного пространства, манайцы предпочитали строиться поближе друг к другу. Сказывалась ли в том боязнь перед непредсказуемостью местного населения, или, действительно, как рассказывали, в самом Манае свободной земли уже почти не осталось, с чего бы иначе манайцы тронулись с места, но только игрушечные, всего в одно окно домики, больше похожие на собачьи будки, тесно-тесно лепились друг к другу, образуя посередине деревни единый массив. Набраны они были из тоненьких планочек, связанных между собой ветками ивы, и потому издали казались сделанными из бамбука. Непонятно было, как там манайцы помещались внутри. Хотя что манайцу? Ни жены, ни детей у него не имеется. Бросил на пол циновку, сплетенную из травы, и ложись. Неизвестно, впрочем, есть ли там даже циновки. К себе, внутрь поселка, манайцы никого из местных не звали. А просто так, без приглашения, тоже не попадешь: по всей границе поселка, как изгородь, отделяющая свое от чужого, тянула вверх листья багровая манайская «лебеда». И хоть выглядела она, на первый взгляд, вполне безобидно: те же зубчатые, гладкие листья, только почему-то темно-вишневого цвета, однако даже прикасаться к ней было опасно. Студента предупредили об этом в первый же день. Уже через минуту почувствуешь на коже сильное жжение, а через час вся ладонь будет обметана громадными волдырями. Кожа потом слезет с нее, как перчатка. Самим же манайцам, видимо, никакого вреда. Шастают туда и сюда, не обращая внимания. Жаль, конечно. Студенту очень хотелось бы рассмотреть поближе манайские огороды: диковинные, хрупкие на вид конусы, сквозь плетенку которых свешиваются громадные ярко-синие вытянутые плоды.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента