Родольф Тёпфер
Страх

   У городских ворот Женевы горный поток Арва, стекающий с ледников Савойи, вливает свои взбаламученные воды в прозрачные волны Роны. Обе реки долго текут, не сливаясь; непривычные к этому зрелищу люди удивляются, видя в одном русле мутный поток и лазурные струи.
   Коса, разделяющая обе реки, образует возле моста, где они сливаются, небольшую дельту, шириной не более нескольких сот шагов; здесь находится городское кладбище. Позади него тянутся огороды, орошаемые посредством больших колес, которые подымают воду из Роны и наполняют ею множество пересекающихся канавок. На этом узком клочке земли, который заканчивается ивовой рощицей, а еще дальше – песчаной отмелью, живет несколько огородников. За этой отмелью обе реки соединяются и текут дальше между источенными водою утесами, замыкающими горизонт.
   Несмотря на близкое соседство многолюдного города, местность эта имеет унылый вид и не привлекает посетителей. Случается, правда, что веселая ватага школьников проходит берегом реки и, прельстясь свободой, какую сулит пустынное место, располагается на упомянутой мною отмели. Но обычно здесь никого не встретишь, разве одного-двух любителей уединенных прогулок и мечтаний. Нередко уставшие от жизни страдальцы ищут здесь смерти в речных волнах.
   Мне было лет семь,»когда я впервые пришел сюда, держась за руку деда. Мы шли в тени больших буков, и дед концом своей трости показывал мне порхавших по ветвям птичек.
   «Они играют, – сказал я.
   – Нет, дитя мое, они летают в поисках корма для своих птенцов, приносят его и опять летят за новым.
   – А где же птенцы?
   – В гнездах. Отсюда их не видно.
   – А почему не видно?…»
   Пока я задавал эти детские вопросы, мы дошли до конца аллеи, где находятся высокие каменные ворота. Через полуоткрытые створы виднелись кипарисы и плакучие ивы, а на воротах – надпись черными буквами по белому мрамору. Непривычное для ребенка зрелище поразило меня. «Что это? – спросил я деда.
   – Прочти сам, – сказал он.
   – Нет, дедушка, прочтите вы, – сказал я, почему-то робея.
   – Это ворота кладбища, – сказал дед. – Сюда несут мертвых. А надпись – из Библии.
 
Блаженны мертвые, умирающие в господе,
они успокоятся от трудов своих,
и дела их идут вслед за ними [1].
 
   – А это, дда-я мое, значит…
   – Но куда же их несут? – прервал я.
   – В землю.
   – А зачем, дедушка? Им делают больно?
   – Нет, дитя мое, мертвые в этом мире уже ничего не чувствуют».
   Мы прошли мимо ворот, и больше я ни о чем не опрашивал. По временам я оглядывался на белую плиту, воплотившую для меня все страшное, что я слыхал о мертвецах, могилах и людях в черном, которых я часто видел на улицах, когда они несли гробы, покрытые саваном.
   Но светило солнце, я держался за руку дедушки; мрачные впечатления уступили место другим, и когда мы вышли на берег Роны, все мое внимание сосредоточилось на реке и особенно на человеке, удившем рыбу.
   Вода стояла низко, и рыболов, обутый в высокие кожаные сапоги, стоял посреди течения. «Смотрите, дедушка, он в воде!
   – Он удит рыбу. Вот подожди, как только рыба дернет за леску, он и шевельнется».
   Мы стали ждать, но человек не шевелился. Я все теснее жался к деду и стискивал его руку; неподвижность рыболова стала казаться мне странной. Его взгляд, устремленный на леску, таинственно исчезавшая под водой леска и царившее кругом безмолвие – все это действовало на мое неокрепшее воображение, уже взволнованное черной надписью. В конце концов, вследствие весьма известной, однако новой для меня оптической иллюзии, мне показалось, будто рыболов уплывает по течению, а противоположный берег движется вверх по реке. Я потянул деда за руку, и мы продолжали нашу прогулку.
   Теперь мы шли по тропинке, затененной ивами. Стволы их прогнили; их основания украшал яркий мох, а с дряхлых вершин опускались над рекой гибкие ветви. Справа была Рона, слева – описанные мною огороды. Я засмотрелся на колесо, черпающее воду маленькими ведрами, откуда она льется в канавки; однако в тогдашнем моем состоянии духа мне не хотелось одному наблюдать вращение огромной машины, да и недвижный рыболов был еще виден. Наконец мы потеряли его из виду и вышли на отмель, которой заканчивается коса. Дедушка показал мне множество плоских и круглых камешков, научил бросать их так, чтобы они прыгали над водой, и я совершенно позабыл и ворота, и рыболова, и колесо.
   На берегу был неглубокий затон с прозрачной водой. Дедушка предложил мне искупаться, снял с меня одежду и подвел к воде. Сам же сел на берегу и глядел на меня, опираясь подбородком о набалдашник своей старой трости. Я смотрел на почтенного старца, и почему-то именно таким он запечатлелся в моей памяти.
   Мы обошли оконечность косы, чтобы обратно идти берегом Арвы. Ко мне вернулось чувство безопасности, а купание и совсем развеселило меня. Я играл с дедушкой, дергал его за полу сюртука, а он, внезапно обернувшись, делал вид, будто гонится за мной, и нарочно говорил страшным басом.
   Когда мы дошли до ивовой рощи, он стал прятаться за деревьями, а я искал его; мне было весело, но немного жутко, и я бурно радовался, когда находил его, или хотя бы обнаруживал выдававшие его кончик трости, либо край шляпы.
   Но однажды я долго не мог его найти и, бегая от дерева к дереву, углубился в рощу. Я звал его, ответа не было. Я побежал туда, где заросли казались менее темными, и очутился на берегу реки. Здесь я увидел нечто, наполнившее меня ужасом.
   На песке лежал скелет лошади. Глубокие глазницы, зияющие дыры ноздрей, челюсть, разинутая словно адской зевотой, и омерзительно оскаленные зубы так потрясли меня, что я не своим голосом закричал: «Дедушка, дедушка!…» Появился дед, я кинулся к нему и увлек его подальше от страшного места.
   Вечером, когда меня укладывали спать, я очень боялся остаться один. Я упросил, чтобы дверь в комнату, где ужинали родители, оставалась приоткрытой, и скоро сон избавил меня от страхов.
 
   Год спустя мой дед умер. Смерть его, которую сам я не видел, поразила меня меньше, чем горе моего отца; видя как он печален и подавлен, я плакал. Меня одели в черное, на шляпу повязали креп, и в день похорон я должен был идти за гробом, вместе со всеми мужчинами нашей семьи, также облаченными в длинные черные плащи.
   Когда мы вышли из дому, я не решился спросить отца, куда мы направлялись.
   Горе внушило мне робость; к тому же, как это обычно бывает с детьми, я чувствовал себя с отцом менее свободно чем с дедом. Я успел позабыть, что он рассказывал мне о мертвых, которых опускают в землю, и ощущал скорее любопытство чем тревогу; я слышал как мои родные, раскланиваясь со встречными, беседовали о самых обыденных предметах, и церемония уже совсем не показалась мне мрачной.
   У городских ворот часовой взял на караул, то же проделали стоявшие на посту солдаты. Я не знал, что это делается в нашу честь, однако был весьма доволен. Но тут один из солдат, чья воинственная фигура особенно привлекла мое внимание, посмотрел на меня и улыбнулся; я вообразил, что он смеется над моим странным нарядом. Я покраснел, и краснел всякий раз, как на мне останавливались взгляды прохожих.
   Отвлекшись всем этим и множеством других пустяков, попадавшихся мне на глаза, я не заметил, куда направилась процессия. Внезапно оказавшись в буковой аллее, перед высокими воротами, я вспомнил прошлогодние впечатления и понял, что участвую в одной из тех таинственных и мрачных сцен смерти и погребения, так часто меня тревоживших.
   Я подумал о дедушке, который, как я знал, лежал в гробу. Я понял, что его опустят в землю, ведь он сам говорил мне, что так поступают с мертвыми. Еще не умея представить себе мертвое тело, я вообразил его живым в этом тесном ящике, и с ужасом ждал, что станут с ним делать. Хотя к моему страху примешивалась некоторая доля любопытства, я надеялся, что в ворота мы не войдем, и все произойдет в отдалении. Но случилось иначе.
   Я никогда не был на кладбище; воображая его себе как нечто страшное, я ободрился, увидев деревья, цветы и яркое солнце, золотившее просторный луг. Мне тотчас представились более светлые картины; я вспомнил, как дедушка год назад сидел на берегу маленького затона, и решил, что он поселится на этом лугу и будет отдыхать на солнце, как он любил делать в погожие дни июля и августа. Как всегда бывает после пережитого волнения, ко мне быстро возвращалось спокойствие.
   Однако кое-что меня еще беспокоило. Мы шли мимо черных оград и каменных плит с надписями. Подле одной из них я издали увидел женщину, погруженную в задумчивость. Я ожидал, что она оглянется на нас; но она, склоняясь к могиле, не отводила от нее взгляда. Заглушённое рыдание, донесшееся до нас, страшно испугало меня. Видя, что женщина неподвижна, я вообразил, что рыдание слышится из-под поросшего травою холмика. При мысли о мертвеце, стонущем под тяжестью земли, я оледенел от ужаса. Как раз в это время я увидел впереди погребального шествия двух мужчин, видимо поджидавших нас. Чем ближе мы подходили, тем больше пугали меня их обветренные, грубые лица и угрюмое молчание; а когда процессия остановилась, и я увидел лопаты, кирки и большую яму, в глазах у меня потемнело, ноги подкосились. Страшные люди взялись за края гроба, опустили его в яму и, вооружась лопатами, стали сбрасывать туда землю из кучи, накиданной наверху. К стуку камешков и костей, ударявших о крышку гроба, мое воображение примешивало рыдания и крики; когда стук стал глуше, мне почудились сдавленные стоны дедушки.
   Скоро мы были снова дома. Мой отец предался безмерной скорби, и я рыдал вместе с ним, уверенный, что он плачет над муками дедушки, задыхавшегося под землей.
   Должно быть я родился боязливым. Описанные впечатления врезались в мою память, готовые ожить в ночной темноте и в одиночестве, всякий раз когда отсутствие иных мыслей, чувств или ясной цели открывало им путь в мою душу. Но продолжу рассказ о том, как несколько лет спустя мне довелось пережить еще более сильный страх.
   Это было уже в пору моего отрочества. Как бывает в таком возрасте, сердце мое испытывало все волнения первой любви. Полный мыслей о ней, погруженный в сладостные мечты, я сделался молчалив и рассеян. Отец огорчался, а мой наставник утверждал, что к древним языкам у меня нет ни малейших способностей.
   Конечно то была еще детская любовь. Я был влюблен в особу, почти годившуюся мне в матери, а потому скрывал свое чувство от всех, и тайна питала это живое и чистое пламя, которое так легко могла погасить насмешка. Владычицей моего сердца была красивая девица, жившая в нашем доме. Она часто приходила к моим родителям, а я, по праву своего возраста, свободно мог бывать у нее. Влюбляясь все более, я стал искать предлогов навещать ее чаще и оставаться у нее дольше; словом, я стал проводить там целые дни. Она занималась каким-нибудь рукоделием, а я стоял подле нее и, не смея вздыхать, болтал; помогал ей разматывать нитки или бросался поднимать катившийся по полу клубок. Когда она выходила из комнаты по какому-нибудь домашнему делу, я страстно целовал предметы, до которых она дотрагивалась, натягивал на руки ее перчатки, и желая ощутить на своих волосах шляпу, касавшуюся ее волос, напяливал на себя дамский головной убор; при этом я смертельно боялся, что меня застигнут, и краснел от одного страха покраснеть.
   Увы, столь прекрасной любви суждено было стать любовью несчастной. Девица, шутя, называла меня своим маленьким мужем, но я принимал этот титул всерьез. Называться так было моей привилегией, я не делил ее ни с кем и уже поэтому безмерно дорожил ею. Однажды вечером, щегольски одетый, я явился к даме моего сердца, которая на этот раз сама пригласила меня на некое семейное торжество, Я гордо вошел в гостиную, где уже собралось немало народа. К большой обиде нескольких родственников, я не замечал никого кроме своей прекрасной соседки, для которой приберег все любезности, на какие был способен. Но вдруг вошедший высокий молодой человек, очень не понравившийся мне уже тем, что отвлек от меня внимание моей повелительницы, сказал: «А, вот он, маленький муж! Ну, а я буду большим мужем… Надеюсь, мы поладим».
   Все засмеялись, особенно когда я гневно выдернул руку, которую он пожимал, и бросил на него свирепый взгляд. Не в силах вынести этот смех, задыхаясь от досады и стыда, я выбежал из комнаты.
   Сразу вернуться к отцу я не решился. К тому же единственным моим желанием было скрыться от всех, чтобы предаться моему горю. Оказавшись один за городом, я залился слезами.
   Я был смешон и однако достоин сожаления. Разумеется, моя страсть была бесцельной и безнадежной даже в собственных моих глазах; но это слишком рано проснувшееся чувство было чистым, искренним, свежим и в течение какого-то времени составляло всю мою жизнь. Я отлично знал, что надо окончить школу прежде, чем помышлять о женитьбе; да я и не помышлял о ней: но чтобы другой женился на той, кому я с таким восторгом поклонялся, было величайшим несчастьем, какое могло меня тогда постичь.
   Охваченный сожалениями, гневом и ревностью, я не заметил ни позднего часа, ни направления, по которому шел и которое, при других обстоятельствах, не выбрал бы для ночной прогулки. Я внезапно опомнился лишь когда пробили часы, и я насчитал двенадцать ударов… Городские ворота вот уже час, как были заперты.
   Еще надеясь, что я ошибся, я пустился бежать со всех ног, но тут зазвонили на отдаленной сельской колокольне; я с ужасом считал: девять, десять, одиннадцать… двенадцатый удар сразил меня. Нет ничего более неумолимого, чем бой часов.
   Признаюсь, что в ту минуту я позабыл свою любовь, но это не принесло мне успокоения, ибо мысль о тревоге, какую я причиняю своей семье, привела меня в отчаяние. Меня сочтут погибшим; в простоте душевной я боялся, что мое внезапное исчезновение будет истолковано как следствие твоего стыда и отчаяния, о котором, несомненно, расскажут мои соседи.
   Но где же я очутился? Под теми самыми ивами, на той тропе, откуда шесть лет назад я смотрел на рыболова. Я заплакал, не зная, что предпринять. Весь поглощенный мыслью о моих домашних, я еще не ощущал страха; к тому же сквозь слезы я видел огонек на другом берегу реки, и неведомо для меня самого он составлял мне компанию.
   Вскоре огонек погас, и я впервые ощутил свое одиночество. Как только он исчез, я машинально сдержал рыдания, и меня окружили тишина и тьма. Вглядываясь в эту темноту, я различил смутные очертания, которые огонек не давал заметить. Пока я так вглядывался, мои слезы высохли окончательно.
   Теперь я забыл и о своей семье, хотя старался задержать на ней мысли, начавшие пугливо бродить в окружающей тьме. Предвидя, что мне с каждым мигом будет все страшнее, я прилег у изгороди, отделявшей меня от огородов, и решил уснуть.
   Решение было разумным, но трудно выполнимым. Я конечно закрыл глаза, но голова бодрствовала лучше чем днем, а уши ловили малейшие звуки, из которых возникали жуткие образы, все дальше отгонявшие от меня сон. Убедившись, что заснуть не удастся, я попытался сосредоточиться на чем-нибудь и хотя бы не думать о страшном. Я решил считать до ста, до двухсот, до тысячи, но всю эту работу проделывали мои губы; сознание в ней не участвовало.
   Я досчитал до ста девяноста девяти, как вдруг возле меня в кустах послышался шорох; я принялся считать быстрее, спеша обогнать упорно возникавшие мысли о холодных ужах и пучеглазых жабах. Страх мой усиливался, а шорох стал означать нечто столь грозное, что лучше уж было вернуться к ужам. «В сущности, говорил я себе, в ужах нет ничего страшного, ужи безобидны, а может быть (эта мысль явилась как нельзя более кстати)… там просто ящерица». Шорох раздался снова и еще ближе; я уже видел себя схваченным, проглоченным и пережеванным. Стремительно вскочив, я перепрыгнул через изгородь, пугаясь производимого мною шума настолько, что едва почувствовал шипы, вонзавшиеся в мое тело.
   Очутившись по другую сторону изгороди, я испытал большое облегчение. Теперь меня окружали капуста, латук и оросительные канавки; все это, напоминая о человеческом труде, уменьшало чувство одиночества. Помню, как я старался дольше задержаться на этих успокоительных мыслях, и для этого представлял себе во всех подробностях огородные работы, которые часто здесь видел: как мужчины вскапывают землю в солнечный день, женщины собирают овощи, дети выпалывают сорняки, словом, целую идиллию. Я только старался не думать о поливе, чтобы одновременно не думать о большом колесе, которое сейчас вращалось где-то поблизости.
   К тому же я был под сводом небес, а это – единственное, что не вселяет ночью страха. Вокруг было просторно и где-то даже брезжил свет. Если он явится, думал я, так по крайней мере будет видно.
   «Явится? Значит вы кого-то ждали?
   – Конечно.
   – Кого же?
   – Того, кого ждешь, когда страшно».
   А вам разве никогда не было страшно? Вечером, возле церкви, от гулкого эха собственных шагов; ночью, оттого, что трещат полы. Когда вы, ложась спать, опираетесь коленом о кровать и не решаетесь поднять другую ногу, потому что из-под кровати чья-то рука… Возьмите свечу, посмотрите хорошенько – никою там нет. Поставьте свечу и не смотрите – и он снова там. Вот о нем-то я и говорю.
   Итак я замер посреди огорода; но мысль об окружающем просторе, которая сперва утешила меня, приняла теперь весьма нежелательное направление. Опасность не грозила спереди, тут ничто не могло ускользнуть от моего взгляда; она была сзади, сбоку, всюду, куда я не мог заглянуть; ведь когда чувствуешь его приближение, то всегда с той стороны, куда не смотришь. Поэтому я часто и внезапно оборачивался, как бы затем, чтобы застать его врасплох, и тут же быстро повертывался в другую сторону, чтобы и ее не оставлять без надзора. Эти странные движения пугали меня самого; тогда я скрестил руки и начал прохаживаться по прямой линии, с большим ущербом для капусты и латука; но даже за все сокровища мира я не отклонился бы в сторону, то есть на тропинки, которые вели к роще.
   Еще менее согласился бы я отклониться в другую сторону от огорода, ибо в детстве именно там, на отмели я увидел лежащий… И хотя я особенно старательно косился в ту сторону, я избегал поворачиваться туда лицом, а главное – боялся подумать, почему я это делаю.
   Однако и теперь мои усилии оказывали обратное действие. Отталкивая чудовище, я давал ему власть над собой; желая изгнать его из моих мыслей, я подпускал его… и вот оно уже ломилось туда. Странные кости и зубы, незрячий глаз, существо, состоящее из ребер и позвонков – все это двигалось, трещало и наступило на меня. Предстояло схватиться с ним вплотную, и тут как раз появились надо мной огромные лопасти колеса, таинственно вращавшегося в темноте; шагая, я незаметно к нему приблизился. Я понял, что ужасам предстояло удвоиться. Собрав остатки самообладания, я тихо отступил назад и даже принялся насвистывать t независимым видом. Когда свистит человек, которому страшно, можете быть уверены, что с ним дело обстоит совсем плохо.
   Едва я отступил, как костлявое чудовище сблизилось с колесом. Я слышал его топот, я ощущал его дыхание за моей спиной. Я еще крепился и замедлял шаг: пусть видит, что я не боюсь; но это было выше моих сил, я заспешил, пустился бегом и мчался пока путь мне не преградила стена. Тут я остановился, задыхаясь.
   Стена в подобных случаях значит немало. Прежде всего это стена, то есть нечто белое, плотное и ничуть не таинственное; она превращает в осязаемую реальность пространство, населенное призраками; во-вторых, я мог к ней прислониться и встретить врага лицом к лицу. Так я и сделал.
   Озираясь, я видел лишь тьму и пустоту; но чудовище жило в моем воображении, и я ждал его нападения с любой стороны, скрытой от меня темнотой или окружающими предметами. Поэтому теперь мои страхи перекочевали за стену, к которой я прижимался; а когда из-за стены мне что-то послышалось, они все там столпились.
   Звуки были похожи на те, какие издают совы; это, несомненно, было чудовище… Я чувствовал, я уже видел, как оно карабкается с той стороны стены, цепляясь костяшками за выступы каменной кладки; не сводя глаз с верхушки стены, я каждую секунду ожидал, что оттуда медленно покажется голова, и на меня уставятся пустые глазницы.
   Это становилось невыносимо, и самый страх толкал меня ему навстречу. Лучше уж броситься на него, чем ждать, замирая и дрожа. Ухватившись за ветки персикового дерева, росшего у стены, я взобрался на нее и сел верхом.
   Никого! Я ждал этого, но все же был приятно удивлен. Пугливые люди слушают два голоса, говорящих им противоположное: голос страха и голос здравого смысла; слушая то один, то другой, а то и оба сразу, они бывают поразительно непоследовательны.
   Вместо чудовища я увидел равнину, окруженную стенами, а дальше – купы деревьев и город, над которым высилась массивная башня Св. Петра.
   Вид города обрадовал меня; правда, окна в домах не светились, да и башня как-то не внушала спокойствия, но тут зазвонили башенные часы…
   Все мои страхи мигом улетучились. Знакомые звуки перенесли меня из ночи в день; при мысли, что вместе со мной их слушают и другие, я уже не чувствовал себя одиноким. Я был снова спокоен, смел, отважен…, правда, ненадолго. Перезвон замолк, часы пробили два, и вся природа, казалось, слушавшая музыку часов вместе со мною, опять сосредоточила свое внимание на мне, оседлавшем стену. Я съежился, я хотел исчезнуть, я распластался на узком гребне стены; нет, скрыться было негде. Даже капустные кочаны, выстроившись длинными рядами, представлялись мне рядами голов; я видел ухмыляющиеся рты и тысячи устремленных на меня глаз. Я решил уж лучше слезть, а чтобы уйти подальше от колеса, слез на противоположную сторону.
   Несколько шагов я прошел благополучно, но затем споткнулся о какой-то предмет, который в темноте не разглядел. От неожиданности я вскрикнул, подумав, что это и есть чудовище; но когда, опомнившись от этого первого впечатления, я нащупал черные столбы оград, холодный пот выступил у меня на всем теле. Я находился на кладбище!
   Мне тотчас представились бесчисленные ужасы; они возникали из синеватого света, они были бледны могильной бледностью. Сгнившие трупы, черепа и кости, черная женщина, страшные могильщики… Но самым ужасным, ужаснее всего остального, был мой дед, лежавший под землей. На его обезображенном лице выступали кости, глазницы были пусты, беззубый рот, казалось, испускал стоны; костлявыми руками он силился приподнять давившую его зловонную землю.
   Совершенно обезумев, я все ускорял шаг, чтобы убежать от этих мыслей, а вместе с тем – и от черных оград. Но призрак уже вышел из могилы; он осмотрелся вокруг и узнал меня. Вот он двинулся за мной неслышными шагами; сердце мое колотилось, точно он вот-вот настигнет меня. Вдруг кто-то сдергивает с меня шляпу, холодная жесткая рука опускается мне на голову… «Дедушка! дедушка! Не надо!» – кричу я, убегая изо всех сил, какие еще оставил мне безумный страх.
   Оказалось, что я задел головой за нижние ветви ивы.
   Мое шумное бегство разбудило тысячи других призраков, и вот уже целая рать их погналась за мной. Выбежав наконец из ворот кладбища, я добежал до ворот города. «Кто идет?» крикнул часовой.
   Человеческий голос прогнал призраков, чудовища и ужей. «Свой!» ответил я почти с восторгом. Спустя час я был дома.
   Страшные переживания этого дня пошли мне на пользу. Я излечился от любви, а шляпа моя отыскалась.