Артем Тихомиров
Материнская любовь, материнская гордость
Они познакомились на автобусной остановке, и когда она спросила, есть ли у него жена, он ответил: «Нет у меня жены». А потом добавил сквозь зубы, что они развелись и жена убежала куда глаза глядят, а точнее, сначала убежала, а уже потом точку в их отношениях поставил суд. У женщины на автобусной остановке было ладное округлое тело, эти округлости не делали ее толстой и даже пухлой, ничего такого; об этом теле можно было сказать – оно в самом соку. Вот ведь как, подумал он, рассматривая, не скрываясь, высокую грудь, живот, бедра с четким контуром, ноги в джинсах. В самый раз – да, чего сказать больше? Ему пришло в голову, что, верно, она очень красивая во время беременности, когда в животике у нее таится ребеночек. Он подумал: такая стерва сведет с ума кого угодно. Женщина приветливо улыбалась, прищурив один глаз. А он сказал себе: чтоб я сдох – смотрит на меня, как мамаша смотрит на своего отпрыска. В принципе, ему было наплевать на все остальное – он хотел ее и мечтал прочистить во всех мыслимых позах. И хорошо бы испробовать с ней все то, чего так не любила его визгливая женушка, которую, стоит ее приласкать кулаком, начинала блажить на весь белый свет.
– Надя.
– А... Саня Прохоров. Ну, то есть, Александр.
Солнце тащилось по небу желтым комком жары, Прохоров его ненавидел. Еще он ненавидел, когда приходилось волочиться на автобусную остановку, сожалея о тачке, которая в третий раз за год отдыхает в ремонте. Ненавидел не в меньшей степени и пассажиров, с которыми оказывался в одном салоне, их вонь – в основном, там были женщины – духи, пот, дезодоранты, зубные пасты, запах от ног, хрен его знает, что еще. Чем вонял он сам, Прохорова не волновало, он ведь был мужиком. Там, где он рос, везде и во всем главным был папаня-лесоруб, обладавший медвежьей силой и понятиями о приличиях примерно на том же, медвежьем, уровне. Школу отец бросил в шестом классе, аттестата так и не получил. На хуй он мне нужен, сказал громадный детина своим сыновьям, когда в очередной раз упился пива; на хуй вам аттестат, это для всяких говнюков, поняли! Вот у меня рука, да? Видели кулак? Кто, выйдя из школы, может вот такой же показать? А мой ничуть не изменился – им я могу такое, что ни один куроеб с аттестатом и дипломом не может. Вырастете, будет мужиками, а нет, так я из вас дерьмо вышибу. Мужская работа – это моя работа, сказал папаня, поднимая банку с пивом, так что не ссыте, парни. Прохоров и его младший братишка клятвенно пообещали себе не ссать, даже когда человек-медведь на следующий день при помощи кулака отправил мать в больницу – за то, что пересолила те пятьдесят пельменей, которые обычно жрал на ужин после работы. На памяти Александра маманя аккурат трижды в год укладывалась в больницу и еще уйму времени ходила просто так, держась, словно боец сопротивления в тюрьме, гордая, худая, еле сдерживающая плечами напор гравитации, бледная, зато щедро одаренная синяками и ссадинами. На воспитании у такого папани у тебя было два выхода: сдохнуть или стать его подобием. Прохоров выбрал второе, восхищенный тем, как человек-медведь ломает двумя руками деревянную жердь диаметром восемь сантиметров. Папаня склеил ласты, когда в тридцать шесть лет на его башку со всего маха опустилась толстая сосна, которую он только что подрезал цепной пилой. В тот день на работу он вышел пьяным. Перелом шеи – кранты. В день его похорон солнце было таким же ярким и жарким, таким же ярким и жарким в прохладном утреннем воздухе. Прохоров на мгновенье отвернулся, чтобы посмотреть на дорогу, и подумал о лежащем в могиле отце. Сколько лет прошло, а на кладбище Александр ни разу не заглянул. Овдовевшая мать так никогда и не научилась улыбаться, большинство людей, в основном, конечно, мужиков, заслуживали от нее разве что косой недоверчиво-ожидающий взгляд. Школьные аттестаты Александр и его брат получили исключительно благодаря той сосне.
Приехала желтая пассажирская «Газель» номер четыреста семь. Прохоров пропустил вперед себя Надю, и они устроились на задних сиденьях, рядом. Даже удивительно, что машина оказалась практически пустой. Прохоров не верил в добрые и злые предзнаменования и, тем не менее, решил, что это – доброе. В «Газели» пахло засохшей на полу грязью, нагретым дерматином просиженных кресел, бензином, сигаретами. Водитель был в рубашке с коротким рукавом, с зеркала заднего вида свисали на веревочках два игральных кубика.
Он спросил ее, куда она едет. Она ответила: на работу. Он не стал спрашивать, какую, – что за дело? Прохоров поглядел в ее глаза, не зная, чего именно ищет, и увидел, что все в порядке. Все было в порядке.
Надя не походила ни на одну женщину, с какими Прохоров связывался раньше. От нее не пахло табаком или застарелым перегаром, кожа была чистая, без прыщей и черных точек, да и под глазами никаких вздутий или синяков. Такое лицо Прохоров, пожалуй, не смог бы ударить – во всяком разе, без веской причины, а без причины, будьте покойны, он ни к одной сучке ни разу не приложился. Ехали, не говоря ни слова. Прохоров сидел и думал, какого черта он молчит, словно рот ему скотчем залепили, и чувствует себя при этом как последний дурак. Точь-в-точь салажонок, втюрившийся в свою классную руководительницу. Папаша бы не преминул выразить в таком духе: «Если позволишь бабе сесть тебе на шею, считай, никакой ты в задницу не мужик!» Человек-медведь знал все на свете, и особенно он разбирался в вопросах взаимоотношения между полами...
На очередном ухабе «Газель» качнулась. Надя повалилась на Прохорова и схватила его за узловатую руку. Прохоров покраснел. От ее пальцев шло тепло, у него сразу перехватило дыхание. Потом он ненадолго задремал, и ему приснился ее запах и смелые прикосновения. «Если бы жениться на ней да настрогать парочку спиногрызов... а было бы неплохо... – думал Прохоров, клюя носом. – Мать моя женщина, ведь мне тридцать шесть! Папаня успел сдохнуть в этом возрасте!»
До работы он добрался, как всегда, через сорок минут. Надя вышла вместе с ним на станции Спортивной и отправилась куда-то, пересекая дорогу наискосок. Прохоров посмотрел, что у него осталось в руке. Бумажка с номером сотового телефона. В каком-то бредовом полусне Прохоров наблюдал за тем, как странная женщина удаляется от него; будто плывет, будто плывет, чтоб я сдох, будто плывет и, может быть, не касается асфальта ножками... Прохоров мигнул, потер глаза, обругав яркое солнце. С утра он не пил, но словно был навеселе, в голове шумело, в теле безраздельно царствовала легкость. Весь день до вечера он вспоминал Надю, а голова была точно в тумане. С того дня это чувство никогда не уходило до конца.
Через полторы недели она приехала к нему домой, в квартиру, воняющую холостяцкой жизнью, как может вонять только нагретая на солнце заваленная мусором помойка. Прохоров к этому моменту успел заглотнуть три банки крепкого пива, и был просто счастлив. Надя откликнулась на его предложение мгновенно, даже не попросила времени на раздумье. Очень даже странно, учитывая, как все эти прошлые бабы упирались и канючили, что им надо все подготовить и поразмыслить, хотя сами были, чего греха таить, первостатейными шмарами. Одно время Прохоров связывался только с такими, на один или два вечера, а потом гнал в шею, испытывая особое удовольствие, когда отправлял в окно их грязные шмотки. Для него не было хуже испытания с утра, чем опухшая и перекошенная физиономия очередной пассии. Если первым делом его посещало такое отдающее перегаром видение – например, часов в пять утра, когда он ходил облегчиться в туалет, – то в нем просыпался зверь. День оказывался испорчен. С воплями и матом он выгонял очередную красотку на лестничную площадку, иной раз в чем мать родила, и следом из окна бросал вещи. В лужу, в грязь перед подъездом, на бетонный козырек, ему было до свечки.
Надя прошла по его тесной двушке с грязными обоями, заглянула в совмещенный санузел, посмотрела, что творится на балконе (оказалось, там просто гора всякого дерьма), прошвырнулась по другим углам.
– Ты словно покупать квартиру собралась, – засмеялся он, куря. – Так, что ли?
Надя ничего не сказала, она обернулась, посмотрела на него, точно кошка, и вцепилась, да так, что Прохоров чуть не взвыл. Он был не против ее руки там, внизу, но получилось это слишком резко и неожиданно. Потом у него встал. У Нади были обволакивающие горько-сладкие губы, они не давали толком дышать, вытягивали из Прохорова воздух, пока его голова не пошла кругом. Ее рот, этот проклятый насос, работал до тех пор, пока не мозг не оказался на грани кислородного голодания. Прохоров пошатнулся, но его удерживали сильные руки, они придавили человека-медведя к косяку. Он ничего не видел, потому что перед глазами было темно, но ощущал ее руки на своем одеревеневшем пенисе, а потом кончил так, как в жизни никогда не бывало. А уже потом, обессилев, свалился мешком на пол. Надя стояла над ним, вытирая руки салфеткой.
– Я бы усыновила тебя, ты был бы моим сыночком, только моим и ничьим больше, – сказала она, раздвигая влажные от слюны губы. – Но, возможно, так оно и будет. Почему бы нет? Моя гордость!...
Прохоров лежал в коридоре, штаны его были расстегнуты, и медленно приходился себя. Как хорошо было дышать – прекрасно!
Надя посмотрела на него с улыбкой и пошла на кухню жарить эскалопы, которые принесла с собой.
Надя не говорила, откуда она родом, где живет и чем занимается. Умела уходить от вопросов, даже самых настойчивых, и завершала небольшие баталии своей умиротворяющей улыбкой. Прохоров знал только, что они из одного поселка и оба ездят в Челябинск на работу. Когда он забрал машину из ремонта, каждое утро, кроме субботы и воскресенья, они путешествовали вместе. Дважды или трижды Прохоров взрывался, начинал орать, что его терпение лопнуло: может, она, наконец, хотя бы скажет свою дурацкую фамилию? Последний раз они как раз сидели в машине, которая неслась по открытой трассе. Ну, взревел Прохоров, заметив ее знакомую ухмылочку и лукавый взгляд прищуренных глаз – он до сих пор не мог сказать точно, какого они цвета. Скажешь ты или нет? Что за партизанщину устроила? Надя в ответ спокойно расправила складки на юбке, сказав:
– Тебе это не надо. Зачем?
Прохоров открыл рот, готовясь выплеснуть на нее вал своей ярости – в этом он был мастер, ибо учился у человека-медведя, убитого сосной, – но тут же раздумал. Надя прикоснулась пальцев к его плечу. Прохоров вспомнил, как сегодня ночью они занимались любовью, и свою слабость после этого; из него точно все соки выжали и бросили, когда ничего не осталось. Надя брала его. Она его брал, а не наоборот. Нет, совсем не наоборот, и он ощущал себя мышью, с которой играют огромные кошачьи лапы. Границы между сном и явью размывались. Когда Прохоров просыпался утром, покрытый синяками-засосами, ссадинами и царапинами, он не мог сказать, где было одно, а где другое. Пожалуй, только боль в теле доказывала ему, что все происходило в реальном мире. Впрочем, – и это «до усеру» пугало его, – очень часто Прохоров даже наяву и при свете дня не мог точно сказать, что видит, был ли это сон или настоящие автостоянка, дверь, стул или бетонные ступени. И мысли о Наде – целым букетом они засели в его голове, глубоко внутри мозга, и напоминали неровные металлические занозы. От их присутствия Прохоров не то что бы сильно страдал, но это, по меньшей мере, странно, попасть так сильно в плен к женщине. Что бы сказал на это отец? Или вот брательник, допившийся три года назад до «белой горячки» и упавший под трамвай в Екатеринбурге, прямо на Проспекте Ленина? Что они сказали бы, а? Вот же дерьмо, думал Прохоров, проживая день за днем в этом странном тумане. И каждую ночь Надя брала его, напитывая силой, если было нужно, а затем забирала ее обратно. Один тип на работе спросил Прохорова, чего это он выглядит как вонючий зомби из кино? Прохоров хотел дать ему в рыло, потому что терпеть не мог такие шуточки, но не стал. Не захотел. Ему было все равно, хотя до встречи с Надей, он, пожалуй, вымыл бы шутнику рот с мылом, не поленился. Однажды с ним такое проделала мать, стремясь отучить от сквернословия.
– Ты мой, – сказала Надя тем же вечером, ставя перед ним целую тарелку с котлетами, жирными, залитыми соусом. Было еще пюре, целая гора, похожая на белые экскременты – Тебе надо хорошо есть, потому что ты большой и сильный, я ведь довольна выбором, ты знаешь.
Он кивнул, а сам думал глубоко внутри себя, что раскуксился и устал, что спит на ходу как последняя размазня. Надо бы выпить и взбодриться, но Надя не разрешала. Полтора месяца они жили вместе, и ни разу за это время Прохоров не надрался. У него не было сил, а еще сильнее пострадала его воля. Достаточно было вспомнить взгляд Нади, когда ее не было рядом, как все внутри него таяло. Там, где раньше жила железная душа человека-медведя, теперь вонючий кусок парафина.
– Ты мой... ребеночек... понимаешь ты меня... ты мой ребеночек... просто-напросто... ты теперь никуда от меня не денешься... мой... мой... мой... ребеночек...
Голос Нади достигал его ушей, словно пробивался сквозь толщу воды, и с ним оставалось только соглашаться. Прохоров кивал: конечно, да, да... Его права рука с вилкой отламывала от больших жирных котлет куски и сорвала в рот. По подбородку текли струйки горячего соуса.
Надя вытерла руки полотенцем, наблюдая за Прохоровым с интересом и чуть склонив голову. Потом, шоркая подошвами домашних тапочек, обошла стул, на котором он сидел (сгорбленная груда мускулов с тяжелым лицом, как никогда похожая на отца) и положила ладони на его голову. Волнистые рыжеватые волосы были жирными и лоснящимися, у корней раскинулись залежи комковатой перхоти. Надя склонилась и поцеловала немытую макушку.
Прохоров промычал что-то с набитым ртом, и женщина кивнула. Из глаз здоровяка текли слезы, которых она не видела, но о которых хорошо знала. Он продолжал есть и плакать. В последний раз такое случалось, когда Прохорову было десять лет.
– Я так тебя люблю, что просто мечтаю об этом... – сказала Надя. – Ты будешь моим сыночком...
Он съел ужин, а потом, неизвестно, через какое время, вынырнул на поверхность реальности – будто бы из черной ямы. Он увидел себя лежащим на кровати, а на нем, точно наездница, сидела Надя. В темноте, пахнущей горячей влажной плотью, пряно, она двигалась, и из ее рта вырывалось шипение. Когда Прохоров вышел из сна, ужас рванулся за ним следом, точно холодный воздух, влетающий в дом с улицы. Руки и ноги не слушались. Прохоров просто лежал, раскинув их в стороны, напоминая морскую звезду, и вся его чувствительность сосредоточилась в одном месте, том, которым овладела Надя. Она вновь взяла его – так, как еще ни разу не было. Прохоров смог закричать. Возможно, она просто позволила ему это сделать, чтобы подбавить острых ощущений. В ответ на свой хриплый вопль Прохоров услышал смех, ее руки уперлись ему в грудь, стали жечь, давить, точно через какую-то секунду пройдут сквозь ребра и разорвут сердце. Прохоров взвыл, и его посетило одно из последних видений. Сосна падает, раздается влажный, многогранный, веером расходящийся по лесу треск, заглушающий на мгновенье звук работающих бензопил. Отчетливо пахнет смолистыми опилками. Отец, человек-медведь, закуривает, не видя, что дерево, отклонившись в другую сторону, валится на него. Лесорубы кричат ему и машут руками – отходи, пока не поздно! Человек-медведь прищуривается от яркого солнца, смотрящего на вырубку, – чего эти недоумки там устроили, что за пантомима? Сосна падает всей своей массой, смачно соприкасается с землей в том месте, где только что стоял человек. Прохоров иногда фантазировал на эту тему, – как все-таки умер отец, – но видит сейчас столько деталей, что успевает горько пожалеть. Голова человека-медведя почти уходит в плечи, позвонки перемалывает в кашу, от нижней челюсти остается куча обломков, один зуб даже оказывается внутри сплющенной черепной коробки. Прохоров смотрит, замечая, как светятся глаза Нади. Они зеленые, точно ряска на поверхности стоячего пруда, и в этот момент в комнате резко пахнет деревом.
Когда мать услышала, что отец погиб, она сказала: «Значит, в этом говенном мире есть говенная справедливость».
– Мой сыночек... я люблю тебя...
Это говорила не его мать, от своей матери Прохоров никогда такого не слышал, во всяком случае, не помнил, чтобы слышал. Зеленые глаза Нади, от них свет на всю комнату, приблизились к лицу Прохорова, и тут уж он не удержался и принялся вопить. Он видел, он все видел, даже слишком хорошо видел... Он умер, когда кончил, в последний раз выпустил в нее струю раскаленной спермы. В гробу он лежал гораздо более худой, чем его помнили. Словно кто взял да и разделил Прохорова на два. Был большой человек, а получилось нечто скелетообразное, отвратное, словно пришелец из летающей тарелки под Розуэллом. Нади на похоронах не было.
Девять месяцев спустя она лежала в операционной на родильном столе и улыбалась. Врач, принимавший роды, был пожилым, его спину сгорбили годы, а между глазами на переносице белел шрам от полученного в детстве удара палкой. Врач сказал Наде расслабиться, и она расслабилась, глядя в потолок. Спустя какое-то время ей поставили укол, и она, переполненная любовью, улыбнулась еще шире. «Хороша мамаша у нас нынче, такая спокойная и покладистая, да? – прогудел пожилой врач из-под маски. – Сколько у вас детишек?» Надя сказала: «Ну... трое...» Врач засмеялся: «Многие могли бы равняться на вас. Не все делают это с таким удовольствием, как вы...» Надя утерла выступившие слезы и поглядела в окно, а там шел снег, тихо так шел, кружился в безветренном январском утре – как в чьем-то безмятежном детстве. «Мне нравится рожать», – сказала Надя. Врач снова засмеялся: «Тогда потужимся немного».
Все произошло быстро, и Надя почти не кричала; тем не менее, голова у нее была вся мокрая от пота, а лицо покраснело от напряжения. Врач вытащил ребенка и сказал, что это мальчик. Будто в подтверждение, ребенок разразился диким воплем. Акушерки зааплодировали. Надя рассмеялась, протянула руки, а врач вложил в них малыша, еще не обмытого, связанного с последом пуповиной.
Прохоров понимал, что движется и скоро будет совсем в другом месте и в другом качестве, его выдергивали из влажной утробы, вокруг него что-то сокращалось, будто огромная кишка. Затем голову обхватили чьи-то пальцы, и Прохоров задергался. Слабое аморфное, безвольное, похожее на кисель тело улеглось на чьих-то руках, и промелькнуло лицо в маске. Смеющиеся глаза. Холод накрыл с головой, и Прохоров закричал, не понимая, где он и что произошло за то время, пока он лежал в отрубе. Он помнил светящиеся глаза Нади, когда она наклонилась к нему, а затем, перенапрягшись, потерял сознание. Что это за место? Почему так холодно? В легкие врывался воздух, боль прокатывалась по телу, вызывая судороги. Прохорову ничего не оставалось, как вопить во все горло, отмечая, что будто бы это вовсе и не он делает, а где-то включили запись.
Затем он оказался в чьих-то больших заботливых руках и услышал знакомый голос, называющий его по имени. Стоило ему присмотреться, как много чего в его голове сложилось воедино – одним щелчком. Он увидел то, что не могли видеть другие люди, а потому только кричал, не в силах сказать ни слова. Говорить Прохоров научится не скоро. Врач заметил, что малыш весьма шустрый и, наверное, вырастет горлопаном.
– Мне неважно, – ответила Надя, глядя ему в глаза. Ребенок надрывался, дергая ручками и ножками. – Он же мой сын... мой сын... сыно-очек... – Глаза у нее такие же зеленые, пальцы кажутся огромными, точно собаки-волкодавы, а груди под рубашкой точно холмы, горячие желанные холмы, готовые вырваться наружу и заполнить собой весь мир. Спустя какое-то время он приник к ним, потому что зов плоти оказался непреодолимым, и уснул, думая, что, наверное, не пришло время, не пришло время делать что-либо. Возможно, когда-нибудь потом, потом, когда он как следует выспится.
– Надя.
– А... Саня Прохоров. Ну, то есть, Александр.
Солнце тащилось по небу желтым комком жары, Прохоров его ненавидел. Еще он ненавидел, когда приходилось волочиться на автобусную остановку, сожалея о тачке, которая в третий раз за год отдыхает в ремонте. Ненавидел не в меньшей степени и пассажиров, с которыми оказывался в одном салоне, их вонь – в основном, там были женщины – духи, пот, дезодоранты, зубные пасты, запах от ног, хрен его знает, что еще. Чем вонял он сам, Прохорова не волновало, он ведь был мужиком. Там, где он рос, везде и во всем главным был папаня-лесоруб, обладавший медвежьей силой и понятиями о приличиях примерно на том же, медвежьем, уровне. Школу отец бросил в шестом классе, аттестата так и не получил. На хуй он мне нужен, сказал громадный детина своим сыновьям, когда в очередной раз упился пива; на хуй вам аттестат, это для всяких говнюков, поняли! Вот у меня рука, да? Видели кулак? Кто, выйдя из школы, может вот такой же показать? А мой ничуть не изменился – им я могу такое, что ни один куроеб с аттестатом и дипломом не может. Вырастете, будет мужиками, а нет, так я из вас дерьмо вышибу. Мужская работа – это моя работа, сказал папаня, поднимая банку с пивом, так что не ссыте, парни. Прохоров и его младший братишка клятвенно пообещали себе не ссать, даже когда человек-медведь на следующий день при помощи кулака отправил мать в больницу – за то, что пересолила те пятьдесят пельменей, которые обычно жрал на ужин после работы. На памяти Александра маманя аккурат трижды в год укладывалась в больницу и еще уйму времени ходила просто так, держась, словно боец сопротивления в тюрьме, гордая, худая, еле сдерживающая плечами напор гравитации, бледная, зато щедро одаренная синяками и ссадинами. На воспитании у такого папани у тебя было два выхода: сдохнуть или стать его подобием. Прохоров выбрал второе, восхищенный тем, как человек-медведь ломает двумя руками деревянную жердь диаметром восемь сантиметров. Папаня склеил ласты, когда в тридцать шесть лет на его башку со всего маха опустилась толстая сосна, которую он только что подрезал цепной пилой. В тот день на работу он вышел пьяным. Перелом шеи – кранты. В день его похорон солнце было таким же ярким и жарким, таким же ярким и жарким в прохладном утреннем воздухе. Прохоров на мгновенье отвернулся, чтобы посмотреть на дорогу, и подумал о лежащем в могиле отце. Сколько лет прошло, а на кладбище Александр ни разу не заглянул. Овдовевшая мать так никогда и не научилась улыбаться, большинство людей, в основном, конечно, мужиков, заслуживали от нее разве что косой недоверчиво-ожидающий взгляд. Школьные аттестаты Александр и его брат получили исключительно благодаря той сосне.
Приехала желтая пассажирская «Газель» номер четыреста семь. Прохоров пропустил вперед себя Надю, и они устроились на задних сиденьях, рядом. Даже удивительно, что машина оказалась практически пустой. Прохоров не верил в добрые и злые предзнаменования и, тем не менее, решил, что это – доброе. В «Газели» пахло засохшей на полу грязью, нагретым дерматином просиженных кресел, бензином, сигаретами. Водитель был в рубашке с коротким рукавом, с зеркала заднего вида свисали на веревочках два игральных кубика.
Он спросил ее, куда она едет. Она ответила: на работу. Он не стал спрашивать, какую, – что за дело? Прохоров поглядел в ее глаза, не зная, чего именно ищет, и увидел, что все в порядке. Все было в порядке.
Надя не походила ни на одну женщину, с какими Прохоров связывался раньше. От нее не пахло табаком или застарелым перегаром, кожа была чистая, без прыщей и черных точек, да и под глазами никаких вздутий или синяков. Такое лицо Прохоров, пожалуй, не смог бы ударить – во всяком разе, без веской причины, а без причины, будьте покойны, он ни к одной сучке ни разу не приложился. Ехали, не говоря ни слова. Прохоров сидел и думал, какого черта он молчит, словно рот ему скотчем залепили, и чувствует себя при этом как последний дурак. Точь-в-точь салажонок, втюрившийся в свою классную руководительницу. Папаша бы не преминул выразить в таком духе: «Если позволишь бабе сесть тебе на шею, считай, никакой ты в задницу не мужик!» Человек-медведь знал все на свете, и особенно он разбирался в вопросах взаимоотношения между полами...
На очередном ухабе «Газель» качнулась. Надя повалилась на Прохорова и схватила его за узловатую руку. Прохоров покраснел. От ее пальцев шло тепло, у него сразу перехватило дыхание. Потом он ненадолго задремал, и ему приснился ее запах и смелые прикосновения. «Если бы жениться на ней да настрогать парочку спиногрызов... а было бы неплохо... – думал Прохоров, клюя носом. – Мать моя женщина, ведь мне тридцать шесть! Папаня успел сдохнуть в этом возрасте!»
До работы он добрался, как всегда, через сорок минут. Надя вышла вместе с ним на станции Спортивной и отправилась куда-то, пересекая дорогу наискосок. Прохоров посмотрел, что у него осталось в руке. Бумажка с номером сотового телефона. В каком-то бредовом полусне Прохоров наблюдал за тем, как странная женщина удаляется от него; будто плывет, будто плывет, чтоб я сдох, будто плывет и, может быть, не касается асфальта ножками... Прохоров мигнул, потер глаза, обругав яркое солнце. С утра он не пил, но словно был навеселе, в голове шумело, в теле безраздельно царствовала легкость. Весь день до вечера он вспоминал Надю, а голова была точно в тумане. С того дня это чувство никогда не уходило до конца.
Через полторы недели она приехала к нему домой, в квартиру, воняющую холостяцкой жизнью, как может вонять только нагретая на солнце заваленная мусором помойка. Прохоров к этому моменту успел заглотнуть три банки крепкого пива, и был просто счастлив. Надя откликнулась на его предложение мгновенно, даже не попросила времени на раздумье. Очень даже странно, учитывая, как все эти прошлые бабы упирались и канючили, что им надо все подготовить и поразмыслить, хотя сами были, чего греха таить, первостатейными шмарами. Одно время Прохоров связывался только с такими, на один или два вечера, а потом гнал в шею, испытывая особое удовольствие, когда отправлял в окно их грязные шмотки. Для него не было хуже испытания с утра, чем опухшая и перекошенная физиономия очередной пассии. Если первым делом его посещало такое отдающее перегаром видение – например, часов в пять утра, когда он ходил облегчиться в туалет, – то в нем просыпался зверь. День оказывался испорчен. С воплями и матом он выгонял очередную красотку на лестничную площадку, иной раз в чем мать родила, и следом из окна бросал вещи. В лужу, в грязь перед подъездом, на бетонный козырек, ему было до свечки.
Надя прошла по его тесной двушке с грязными обоями, заглянула в совмещенный санузел, посмотрела, что творится на балконе (оказалось, там просто гора всякого дерьма), прошвырнулась по другим углам.
– Ты словно покупать квартиру собралась, – засмеялся он, куря. – Так, что ли?
Надя ничего не сказала, она обернулась, посмотрела на него, точно кошка, и вцепилась, да так, что Прохоров чуть не взвыл. Он был не против ее руки там, внизу, но получилось это слишком резко и неожиданно. Потом у него встал. У Нади были обволакивающие горько-сладкие губы, они не давали толком дышать, вытягивали из Прохорова воздух, пока его голова не пошла кругом. Ее рот, этот проклятый насос, работал до тех пор, пока не мозг не оказался на грани кислородного голодания. Прохоров пошатнулся, но его удерживали сильные руки, они придавили человека-медведя к косяку. Он ничего не видел, потому что перед глазами было темно, но ощущал ее руки на своем одеревеневшем пенисе, а потом кончил так, как в жизни никогда не бывало. А уже потом, обессилев, свалился мешком на пол. Надя стояла над ним, вытирая руки салфеткой.
– Я бы усыновила тебя, ты был бы моим сыночком, только моим и ничьим больше, – сказала она, раздвигая влажные от слюны губы. – Но, возможно, так оно и будет. Почему бы нет? Моя гордость!...
Прохоров лежал в коридоре, штаны его были расстегнуты, и медленно приходился себя. Как хорошо было дышать – прекрасно!
Надя посмотрела на него с улыбкой и пошла на кухню жарить эскалопы, которые принесла с собой.
Надя не говорила, откуда она родом, где живет и чем занимается. Умела уходить от вопросов, даже самых настойчивых, и завершала небольшие баталии своей умиротворяющей улыбкой. Прохоров знал только, что они из одного поселка и оба ездят в Челябинск на работу. Когда он забрал машину из ремонта, каждое утро, кроме субботы и воскресенья, они путешествовали вместе. Дважды или трижды Прохоров взрывался, начинал орать, что его терпение лопнуло: может, она, наконец, хотя бы скажет свою дурацкую фамилию? Последний раз они как раз сидели в машине, которая неслась по открытой трассе. Ну, взревел Прохоров, заметив ее знакомую ухмылочку и лукавый взгляд прищуренных глаз – он до сих пор не мог сказать точно, какого они цвета. Скажешь ты или нет? Что за партизанщину устроила? Надя в ответ спокойно расправила складки на юбке, сказав:
– Тебе это не надо. Зачем?
Прохоров открыл рот, готовясь выплеснуть на нее вал своей ярости – в этом он был мастер, ибо учился у человека-медведя, убитого сосной, – но тут же раздумал. Надя прикоснулась пальцев к его плечу. Прохоров вспомнил, как сегодня ночью они занимались любовью, и свою слабость после этого; из него точно все соки выжали и бросили, когда ничего не осталось. Надя брала его. Она его брал, а не наоборот. Нет, совсем не наоборот, и он ощущал себя мышью, с которой играют огромные кошачьи лапы. Границы между сном и явью размывались. Когда Прохоров просыпался утром, покрытый синяками-засосами, ссадинами и царапинами, он не мог сказать, где было одно, а где другое. Пожалуй, только боль в теле доказывала ему, что все происходило в реальном мире. Впрочем, – и это «до усеру» пугало его, – очень часто Прохоров даже наяву и при свете дня не мог точно сказать, что видит, был ли это сон или настоящие автостоянка, дверь, стул или бетонные ступени. И мысли о Наде – целым букетом они засели в его голове, глубоко внутри мозга, и напоминали неровные металлические занозы. От их присутствия Прохоров не то что бы сильно страдал, но это, по меньшей мере, странно, попасть так сильно в плен к женщине. Что бы сказал на это отец? Или вот брательник, допившийся три года назад до «белой горячки» и упавший под трамвай в Екатеринбурге, прямо на Проспекте Ленина? Что они сказали бы, а? Вот же дерьмо, думал Прохоров, проживая день за днем в этом странном тумане. И каждую ночь Надя брала его, напитывая силой, если было нужно, а затем забирала ее обратно. Один тип на работе спросил Прохорова, чего это он выглядит как вонючий зомби из кино? Прохоров хотел дать ему в рыло, потому что терпеть не мог такие шуточки, но не стал. Не захотел. Ему было все равно, хотя до встречи с Надей, он, пожалуй, вымыл бы шутнику рот с мылом, не поленился. Однажды с ним такое проделала мать, стремясь отучить от сквернословия.
– Ты мой, – сказала Надя тем же вечером, ставя перед ним целую тарелку с котлетами, жирными, залитыми соусом. Было еще пюре, целая гора, похожая на белые экскременты – Тебе надо хорошо есть, потому что ты большой и сильный, я ведь довольна выбором, ты знаешь.
Он кивнул, а сам думал глубоко внутри себя, что раскуксился и устал, что спит на ходу как последняя размазня. Надо бы выпить и взбодриться, но Надя не разрешала. Полтора месяца они жили вместе, и ни разу за это время Прохоров не надрался. У него не было сил, а еще сильнее пострадала его воля. Достаточно было вспомнить взгляд Нади, когда ее не было рядом, как все внутри него таяло. Там, где раньше жила железная душа человека-медведя, теперь вонючий кусок парафина.
– Ты мой... ребеночек... понимаешь ты меня... ты мой ребеночек... просто-напросто... ты теперь никуда от меня не денешься... мой... мой... мой... ребеночек...
Голос Нади достигал его ушей, словно пробивался сквозь толщу воды, и с ним оставалось только соглашаться. Прохоров кивал: конечно, да, да... Его права рука с вилкой отламывала от больших жирных котлет куски и сорвала в рот. По подбородку текли струйки горячего соуса.
Надя вытерла руки полотенцем, наблюдая за Прохоровым с интересом и чуть склонив голову. Потом, шоркая подошвами домашних тапочек, обошла стул, на котором он сидел (сгорбленная груда мускулов с тяжелым лицом, как никогда похожая на отца) и положила ладони на его голову. Волнистые рыжеватые волосы были жирными и лоснящимися, у корней раскинулись залежи комковатой перхоти. Надя склонилась и поцеловала немытую макушку.
Прохоров промычал что-то с набитым ртом, и женщина кивнула. Из глаз здоровяка текли слезы, которых она не видела, но о которых хорошо знала. Он продолжал есть и плакать. В последний раз такое случалось, когда Прохорову было десять лет.
– Я так тебя люблю, что просто мечтаю об этом... – сказала Надя. – Ты будешь моим сыночком...
Он съел ужин, а потом, неизвестно, через какое время, вынырнул на поверхность реальности – будто бы из черной ямы. Он увидел себя лежащим на кровати, а на нем, точно наездница, сидела Надя. В темноте, пахнущей горячей влажной плотью, пряно, она двигалась, и из ее рта вырывалось шипение. Когда Прохоров вышел из сна, ужас рванулся за ним следом, точно холодный воздух, влетающий в дом с улицы. Руки и ноги не слушались. Прохоров просто лежал, раскинув их в стороны, напоминая морскую звезду, и вся его чувствительность сосредоточилась в одном месте, том, которым овладела Надя. Она вновь взяла его – так, как еще ни разу не было. Прохоров смог закричать. Возможно, она просто позволила ему это сделать, чтобы подбавить острых ощущений. В ответ на свой хриплый вопль Прохоров услышал смех, ее руки уперлись ему в грудь, стали жечь, давить, точно через какую-то секунду пройдут сквозь ребра и разорвут сердце. Прохоров взвыл, и его посетило одно из последних видений. Сосна падает, раздается влажный, многогранный, веером расходящийся по лесу треск, заглушающий на мгновенье звук работающих бензопил. Отчетливо пахнет смолистыми опилками. Отец, человек-медведь, закуривает, не видя, что дерево, отклонившись в другую сторону, валится на него. Лесорубы кричат ему и машут руками – отходи, пока не поздно! Человек-медведь прищуривается от яркого солнца, смотрящего на вырубку, – чего эти недоумки там устроили, что за пантомима? Сосна падает всей своей массой, смачно соприкасается с землей в том месте, где только что стоял человек. Прохоров иногда фантазировал на эту тему, – как все-таки умер отец, – но видит сейчас столько деталей, что успевает горько пожалеть. Голова человека-медведя почти уходит в плечи, позвонки перемалывает в кашу, от нижней челюсти остается куча обломков, один зуб даже оказывается внутри сплющенной черепной коробки. Прохоров смотрит, замечая, как светятся глаза Нади. Они зеленые, точно ряска на поверхности стоячего пруда, и в этот момент в комнате резко пахнет деревом.
Когда мать услышала, что отец погиб, она сказала: «Значит, в этом говенном мире есть говенная справедливость».
– Мой сыночек... я люблю тебя...
Это говорила не его мать, от своей матери Прохоров никогда такого не слышал, во всяком случае, не помнил, чтобы слышал. Зеленые глаза Нади, от них свет на всю комнату, приблизились к лицу Прохорова, и тут уж он не удержался и принялся вопить. Он видел, он все видел, даже слишком хорошо видел... Он умер, когда кончил, в последний раз выпустил в нее струю раскаленной спермы. В гробу он лежал гораздо более худой, чем его помнили. Словно кто взял да и разделил Прохорова на два. Был большой человек, а получилось нечто скелетообразное, отвратное, словно пришелец из летающей тарелки под Розуэллом. Нади на похоронах не было.
Девять месяцев спустя она лежала в операционной на родильном столе и улыбалась. Врач, принимавший роды, был пожилым, его спину сгорбили годы, а между глазами на переносице белел шрам от полученного в детстве удара палкой. Врач сказал Наде расслабиться, и она расслабилась, глядя в потолок. Спустя какое-то время ей поставили укол, и она, переполненная любовью, улыбнулась еще шире. «Хороша мамаша у нас нынче, такая спокойная и покладистая, да? – прогудел пожилой врач из-под маски. – Сколько у вас детишек?» Надя сказала: «Ну... трое...» Врач засмеялся: «Многие могли бы равняться на вас. Не все делают это с таким удовольствием, как вы...» Надя утерла выступившие слезы и поглядела в окно, а там шел снег, тихо так шел, кружился в безветренном январском утре – как в чьем-то безмятежном детстве. «Мне нравится рожать», – сказала Надя. Врач снова засмеялся: «Тогда потужимся немного».
Все произошло быстро, и Надя почти не кричала; тем не менее, голова у нее была вся мокрая от пота, а лицо покраснело от напряжения. Врач вытащил ребенка и сказал, что это мальчик. Будто в подтверждение, ребенок разразился диким воплем. Акушерки зааплодировали. Надя рассмеялась, протянула руки, а врач вложил в них малыша, еще не обмытого, связанного с последом пуповиной.
Прохоров понимал, что движется и скоро будет совсем в другом месте и в другом качестве, его выдергивали из влажной утробы, вокруг него что-то сокращалось, будто огромная кишка. Затем голову обхватили чьи-то пальцы, и Прохоров задергался. Слабое аморфное, безвольное, похожее на кисель тело улеглось на чьих-то руках, и промелькнуло лицо в маске. Смеющиеся глаза. Холод накрыл с головой, и Прохоров закричал, не понимая, где он и что произошло за то время, пока он лежал в отрубе. Он помнил светящиеся глаза Нади, когда она наклонилась к нему, а затем, перенапрягшись, потерял сознание. Что это за место? Почему так холодно? В легкие врывался воздух, боль прокатывалась по телу, вызывая судороги. Прохорову ничего не оставалось, как вопить во все горло, отмечая, что будто бы это вовсе и не он делает, а где-то включили запись.
Затем он оказался в чьих-то больших заботливых руках и услышал знакомый голос, называющий его по имени. Стоило ему присмотреться, как много чего в его голове сложилось воедино – одним щелчком. Он увидел то, что не могли видеть другие люди, а потому только кричал, не в силах сказать ни слова. Говорить Прохоров научится не скоро. Врач заметил, что малыш весьма шустрый и, наверное, вырастет горлопаном.
– Мне неважно, – ответила Надя, глядя ему в глаза. Ребенок надрывался, дергая ручками и ножками. – Он же мой сын... мой сын... сыно-очек... – Глаза у нее такие же зеленые, пальцы кажутся огромными, точно собаки-волкодавы, а груди под рубашкой точно холмы, горячие желанные холмы, готовые вырваться наружу и заполнить собой весь мир. Спустя какое-то время он приник к ним, потому что зов плоти оказался непреодолимым, и уснул, думая, что, наверное, не пришло время, не пришло время делать что-либо. Возможно, когда-нибудь потом, потом, когда он как следует выспится.