Тимур Кибиров
На полях «A Shropshire lad»
От автора
Необходимое, но, возможно, недостаточное объяснение
То, что я так долго ничего не знал о существовании великого английского поэта Альфреда Эдуарда Хаусмана (1859– 1936) и его книги «A Shropshire lad» (1896), не только постыдно, но и чрезвычайно странно, учитывая частоту упоминания их у кумира моей молодости Набокова, в частности, в моем любимом «Pale Fire». Тем не менее, только читая «Записи и выписки» М. Л. Гаспарова, я обратил внимание на это имя, написанное, впрочем, как «Хаусмен». Как раз в это время я с упоением гоголевского Петрушки начинал читать английские стихи. Когда под одним из немногих стихотворений в антологии, оказавшихся доступным моему разумению, я прочел подпись A. E. Housman, мне захотелось побольше узнать об этом знаменитом филологе-классике, умудрившемся написать книгу стихов, восхищающую и утонченных интеллектуалов, и рядовых солдатиков викторианской армии. А то, что грустные и насмешливые стихи о любви и о настоящей пацанской дружбе оказались отражением то ли латентного, то ли вполне явного, но неразделенного гомосексуализма, по-моему, также чрезвычайно интересно и очень печально.
Многие месяцы читая и перечитывая «A Shropshire lad», я преисполнился восхищенным изумлением и бессильной завистью к творцу этих шестидесяти трех стихотворений, сочетающих неслыханную простоту, о которой мечтал поздний Пастернак, с предельной литературной изощренностью. Это все равно, как если б Ходасевич решил сразиться с Есениным на его территории и нанес бы сокрушительное поражение певцу голубых пожаров и розовых коней. Или если бы Иосиф Бродский вступил в творческое соревнование с Эдуардом Асадовым за право быть властителем дум незамужних ткачих и, выиграв, стал бы внушать высокие идеалы романтического стоицизма этой благодарной аудитории. Особенно упоительными эти тексты казались на фоне мутной и унылой невнятицы, производимой большинством современных русских стихотворцев. В общем, мой читательский восторг был столь велик, что в скором времени перешел в немного стыдный, но в моем случае неизбежный и неодолимый писательский зуд.
Наверное, самым естественным выходом была бы попытка перевести любимую книгу, но для меня это совершенно исключено. Во-первых, я совсем не умею переводить стихи, во-вторых, эти стихи мне представляются принципиально непереводимыми (так же как, например, Пушкин). Немногочисленные героические попытки (упомяну подборку в № 6 «Иностранной литературы» за 2006 год и книгу «Избранные стихотворения» – М.: Водолей, 2006) при всем моем уважении и благодарности к создателям этих переводов не смогли убедить меня в обратном. И в-третьих, но совсем не в-послед-них – влюбленность в безукоризненное изящество и гипнотическое обаяние этих стихов соседствовало в моей душе с желанием спорить и склочничать, с бурным протестом против идеологии автора.
Впрочем, даже и в этом отношении честный и прозрачный пессимизм Хаусмана кажется мне гораздо привлекательнее мировоззрения многих современных авторов, сводимого без остатка к двум приблатненно-казарменным максимам: философской – «Все дерьмо, кроме мочи», и вытекающей из нее романтической – «Ты гондон и ты гондон, а я – виконт де Бражелон!».
В общем, вдохновленный совершенством плана выражения и раздраженный планом содержания, достойным, по-моему, не великого поэта, а горьковского Смертяшкина, я решил очертя голову «пуститься в область приключений» и на полях этой великой книги попробовал выразить как восхищение и любовь к чудесному поэту и несчастному человеку, так и несогласие с его некрофильской пропагандой. Я ведь по-прежнему уверен в правоте Орвелла, заявившего, что «всякое искусство – пропаганда!».
Мои маргиналии связаны с текстами Хаусмана по-разному. Иногда это традиционные для русской литературы очень вольные переводы и пересказы, иногда – столь же традиционное склонение на русские или современные нравы, иногда дерзновенный спор, как у Ломоносова с Анакреонтом, иногда аналог филаретовского «Не напрасно, не случайно», а в некоторых случаях я позволил себе подражание моим любимым допискам А. К. Толстого к стихотворениям Пушкина. Впрочем, в ряде случаев связь моих текстов с хаусмановски-ми столь прихотлива, что не до конца поддается даже моему собственному пониманию. К сожалению, на стихи, в которых у Хаусмана, как говорили советские учителя, «выражается военно-патриотическая тема», я вынужден был реагировать стихами совсем иной тематики, по причинам, я думаю, вполне ясным. Темами таких стихотворений становились или русская литература (которой мы вправе гордиться не меньше, чем сыны Альбиона своими алыми мундирами), или даже, прости Господи, метафизика. Соответственно, потаенные гомосексуальные мотивы преобразовывались в откровенно гетеросексуальные, а воспевание дружества превращалось в любовные жалобы моего незадачливого лирического героя. В общем, если воспользоваться набоковским определением «A Shropshire lad»: «книга о молодых мужчинах и смерти», то моей целью было написать на ее полях книжку о немолодом мужчине и жизни.
К сожалению, никакой надежды на то, что все потенциальные читатели знают и помнят стихи Хаусмана, нет. Поэтому в левой части каждого разворота помещен его текст, в правой – моя вариация.
Я очень надеюсь, что сама откровенная наглость этой затеи и простодушная беззащитность моих стихов убедят благожелательного читателя в том, что книга вдохновлена не постмодернистским нигилизмом и не манией величия, а любовью к замечательным стихам и уважением к их автору. Когда я уже дописывал это предуведомление, меня посетила страшная догадка: а вдруг я, как и многие другие современные поэты, и раньше, и всю жизнь только и делал, что писал на чужих полях, а сейчас взял да и раскрыл этот секрет Полишинеля? Есть все основания подозревать, что это именно так.
Кроме того, перечитав эти стихи, я понял, что мой лирический герой является двойником той Ахматовой, которую воображал себе Жданов, и, подобно этой странной поэтессе, мечется «между молельней и будуаром», впрочем, так и не попадая в эти желанные помещения. Тем не менее, как сказал Понтий Пилат и повторила настоящая Ахматова, «еже писах – писах!»
Мне остается только поблагодарить Е. Борисову, К. Гадаева, Ю. Гуголева, А. Докучаева, Е. Каменскую, М. Кукина, А. Немзера, К. Поливанова, прочитавших мою книгу в рукописи, за ценные советы и замечания и особенно за одобрение и ободрение. Во многом благодаря им я и решаюсь предать тиснению эти неожиданные для меня самого тексты, а чтобы в новой книге была хоть одна строка, не вызывающая у автора сомнения, я посвящаю эти стихи все тем же двум «цацам» – САШЕ И НАТАШЕ.
А эпиграфом, долженствующим упредить возможные насмешки, я выбрал следующую цитату из Пушкина:
«Предвижу улыбку на многих устах. Многие, сближая мои калмыцкие нежности с черкесским негодованием, подумают, что не всякий и не везде имеет право говорить языком высшей истины. Я не такого мнения. Истина, как добро Мольера, там и берется, где попадется».
То, что я так долго ничего не знал о существовании великого английского поэта Альфреда Эдуарда Хаусмана (1859– 1936) и его книги «A Shropshire lad» (1896), не только постыдно, но и чрезвычайно странно, учитывая частоту упоминания их у кумира моей молодости Набокова, в частности, в моем любимом «Pale Fire». Тем не менее, только читая «Записи и выписки» М. Л. Гаспарова, я обратил внимание на это имя, написанное, впрочем, как «Хаусмен». Как раз в это время я с упоением гоголевского Петрушки начинал читать английские стихи. Когда под одним из немногих стихотворений в антологии, оказавшихся доступным моему разумению, я прочел подпись A. E. Housman, мне захотелось побольше узнать об этом знаменитом филологе-классике, умудрившемся написать книгу стихов, восхищающую и утонченных интеллектуалов, и рядовых солдатиков викторианской армии. А то, что грустные и насмешливые стихи о любви и о настоящей пацанской дружбе оказались отражением то ли латентного, то ли вполне явного, но неразделенного гомосексуализма, по-моему, также чрезвычайно интересно и очень печально.
Многие месяцы читая и перечитывая «A Shropshire lad», я преисполнился восхищенным изумлением и бессильной завистью к творцу этих шестидесяти трех стихотворений, сочетающих неслыханную простоту, о которой мечтал поздний Пастернак, с предельной литературной изощренностью. Это все равно, как если б Ходасевич решил сразиться с Есениным на его территории и нанес бы сокрушительное поражение певцу голубых пожаров и розовых коней. Или если бы Иосиф Бродский вступил в творческое соревнование с Эдуардом Асадовым за право быть властителем дум незамужних ткачих и, выиграв, стал бы внушать высокие идеалы романтического стоицизма этой благодарной аудитории. Особенно упоительными эти тексты казались на фоне мутной и унылой невнятицы, производимой большинством современных русских стихотворцев. В общем, мой читательский восторг был столь велик, что в скором времени перешел в немного стыдный, но в моем случае неизбежный и неодолимый писательский зуд.
Наверное, самым естественным выходом была бы попытка перевести любимую книгу, но для меня это совершенно исключено. Во-первых, я совсем не умею переводить стихи, во-вторых, эти стихи мне представляются принципиально непереводимыми (так же как, например, Пушкин). Немногочисленные героические попытки (упомяну подборку в № 6 «Иностранной литературы» за 2006 год и книгу «Избранные стихотворения» – М.: Водолей, 2006) при всем моем уважении и благодарности к создателям этих переводов не смогли убедить меня в обратном. И в-третьих, но совсем не в-послед-них – влюбленность в безукоризненное изящество и гипнотическое обаяние этих стихов соседствовало в моей душе с желанием спорить и склочничать, с бурным протестом против идеологии автора.
Впрочем, даже и в этом отношении честный и прозрачный пессимизм Хаусмана кажется мне гораздо привлекательнее мировоззрения многих современных авторов, сводимого без остатка к двум приблатненно-казарменным максимам: философской – «Все дерьмо, кроме мочи», и вытекающей из нее романтической – «Ты гондон и ты гондон, а я – виконт де Бражелон!».
В общем, вдохновленный совершенством плана выражения и раздраженный планом содержания, достойным, по-моему, не великого поэта, а горьковского Смертяшкина, я решил очертя голову «пуститься в область приключений» и на полях этой великой книги попробовал выразить как восхищение и любовь к чудесному поэту и несчастному человеку, так и несогласие с его некрофильской пропагандой. Я ведь по-прежнему уверен в правоте Орвелла, заявившего, что «всякое искусство – пропаганда!».
Мои маргиналии связаны с текстами Хаусмана по-разному. Иногда это традиционные для русской литературы очень вольные переводы и пересказы, иногда – столь же традиционное склонение на русские или современные нравы, иногда дерзновенный спор, как у Ломоносова с Анакреонтом, иногда аналог филаретовского «Не напрасно, не случайно», а в некоторых случаях я позволил себе подражание моим любимым допискам А. К. Толстого к стихотворениям Пушкина. Впрочем, в ряде случаев связь моих текстов с хаусмановски-ми столь прихотлива, что не до конца поддается даже моему собственному пониманию. К сожалению, на стихи, в которых у Хаусмана, как говорили советские учителя, «выражается военно-патриотическая тема», я вынужден был реагировать стихами совсем иной тематики, по причинам, я думаю, вполне ясным. Темами таких стихотворений становились или русская литература (которой мы вправе гордиться не меньше, чем сыны Альбиона своими алыми мундирами), или даже, прости Господи, метафизика. Соответственно, потаенные гомосексуальные мотивы преобразовывались в откровенно гетеросексуальные, а воспевание дружества превращалось в любовные жалобы моего незадачливого лирического героя. В общем, если воспользоваться набоковским определением «A Shropshire lad»: «книга о молодых мужчинах и смерти», то моей целью было написать на ее полях книжку о немолодом мужчине и жизни.
К сожалению, никакой надежды на то, что все потенциальные читатели знают и помнят стихи Хаусмана, нет. Поэтому в левой части каждого разворота помещен его текст, в правой – моя вариация.
Я очень надеюсь, что сама откровенная наглость этой затеи и простодушная беззащитность моих стихов убедят благожелательного читателя в том, что книга вдохновлена не постмодернистским нигилизмом и не манией величия, а любовью к замечательным стихам и уважением к их автору. Когда я уже дописывал это предуведомление, меня посетила страшная догадка: а вдруг я, как и многие другие современные поэты, и раньше, и всю жизнь только и делал, что писал на чужих полях, а сейчас взял да и раскрыл этот секрет Полишинеля? Есть все основания подозревать, что это именно так.
Кроме того, перечитав эти стихи, я понял, что мой лирический герой является двойником той Ахматовой, которую воображал себе Жданов, и, подобно этой странной поэтессе, мечется «между молельней и будуаром», впрочем, так и не попадая в эти желанные помещения. Тем не менее, как сказал Понтий Пилат и повторила настоящая Ахматова, «еже писах – писах!»
Мне остается только поблагодарить Е. Борисову, К. Гадаева, Ю. Гуголева, А. Докучаева, Е. Каменскую, М. Кукина, А. Немзера, К. Поливанова, прочитавших мою книгу в рукописи, за ценные советы и замечания и особенно за одобрение и ободрение. Во многом благодаря им я и решаюсь предать тиснению эти неожиданные для меня самого тексты, а чтобы в новой книге была хоть одна строка, не вызывающая у автора сомнения, я посвящаю эти стихи все тем же двум «цацам» – САШЕ И НАТАШЕ.
А эпиграфом, долженствующим упредить возможные насмешки, я выбрал следующую цитату из Пушкина:
«Предвижу улыбку на многих устах. Многие, сближая мои калмыцкие нежности с черкесским негодованием, подумают, что не всякий и не везде имеет право говорить языком высшей истины. Я не такого мнения. Истина, как добро Мольера, там и берется, где попадется».
-I-
1887
From Clee to heaven the beacon burns,
The shires have seen it plain,
From north and south the sign returns
And beacons burn again.
Look left, look right, the hills are bright,
The dales are light between,
Because ‘tis fifty years to-night
That God has saved the Queen.
Now, when the flame they watch not towers
About the soil they trod,
Lads, we’ll remember friends of ours
Who shared the work with God.
To skies that knit their heartstrings right,
To fields that bred them brave,
The saviours come not home to-night:
Themselves they could not save.
It dawns in Asia, tombstones show
And Shropshire names are read;
And the Nile spills his overflow
Beside the Severn’s dead.
We pledge in peace by farm and town
The Queen they served in war,
And fire the beacons up and down
The land they perished for.
‘God save the Queen’ we living sing,
From height to height ‘tis heard;
And with the rest your voices ring,
Lads of the Fifty-third.
Oh, God will save her, fear you not:
Be you the men you’ve been,
Get you the sons your fathers got,
And God will save the Queen.
-1-
1999
Это ничаво, барин. Это ничаво.
Хармс
По НТВ, по ОРТ,
По «Радио-Шансон»,
По всей российской мутоте
Идет-гудет трезвон!
Эфир струит поток цитат,
Ведущий чушь несет,
Поскольку двести лет назад
Родилось наше всё!
«Неужто всё?!» – безумец рек.
Но я ответил: «Да!»
«Навек?» – «Как минимум – на век,
Но лучше бы на два».
«Не много же у вас всего», —
Граф Нулин произнес.
И впрямь – всего-то ничего,
Всего-то с гулькин нос!
Архивны юноши кривят
Брезгливые уста,
Уже два века норовят
Сместить его с поста.
Мне ж Мандельштам не йдет на ум
И Бродский не хорош,
Лишь он моих властитель дум
И чувствований тож.
Пусть он не написал «Муму»,
Пускай промазал он,
И все же памятник ему
Над нами вознесен!
Оспорить трудно дурака,
А убедить нельзя…
Но славен будет он, пока
Живу хотя бы я.
-II-
Loveliest of trees, the cherry now
Is hung with bloom along the bough,
And stands about the woodland ride
Wearing white for Eastertide.
Now, of my threescore years and ten,
Twenty will not come again,
And take from seventy springs a score,
It only leaves me fifty more.
And since to look at things in bloom
Fifty springs are little room,
About the woodlands I will go
To see the cherry hung with snow.
-2-
Полвека уже, пять седьмых пути
Я худо-бедно сумел пройти.
Но снова черемуха – вот те раз! —
Слезит и мозолит усталый глаз.
Она повторилась – и я повторюсь,
Поскольку уже никого не боюсь.
И некому больше доказывать мне,
Что я, как черемуха, молод вполне.
Ах, этот черемуховый холодок,
Он лжив, как прежде, но в нем намек
На те места, куда мне идти
Осталось всего две седьмых пути.
-III-
The Recruit
Leave your home behind, lad,
And reach your friends your hand,
And go, and luck go with you
While Ludlow tower shall stand.
Oh, come you home of Sunday
When Ludlow streets are still
And Ludlow bells are calling
To farm and lane and mill,
Or come you home of Monday
When Ludlow market hums
And Ludlow chimes are playing
‘The conquering hero comes,’
Come you home a hero,
Or come not home at all,
The lads you leave will mind you
Till Ludlow tower shall fall.
And you will list the bugle
That blows in lands of morn,
And make the foes of England
Be sorry you were born.
And you till trump of doomsday
On lands of morn may lie,
And make the hearts of comrades
Be heavy where you die.
Leave your home behind you,
Your friends by field and town;
Oh, town and field will mind you
Till Ludlow tower is down.
-3-
Новобранец
Не вздумай косить от службы!
Вставай в поредевший строй!
Забудь, что только руины
Лежат за твоей спиной!
Забудь эту чушь и ересь,
Забудь этот вздор, солдат,
Не варварский и не верный,
А просто трусливый взгляд!
Пусть враг хитер и коварен
И, в общем-то, непобедим —
Но там, за спиной, не руины,
Пока мы еще стоим.
Иные уже изменили.
Да плюнь ты на этих иных!
Да лучше у нас быть салагой,
Чем стать генералом у них!
Да плюнь ты на эту погибель,
На эту вселенскую мразь!
И пусть князь этого мира
Из князей вернется в грязь.
Пусть только на эту минуту,
Пускай на минуту лишь,
Пока ты стоишь, солдатик,
Пока ты еще стоишь!
Не смей же косить от службы!
Шестая поет труба.
И там, за спиной, не руины —
Отеческие гроба!
-IV-
Reveille
Wake: the silver dusk returning
Up the beach of darkness brims,
And the ship of sunrise burning
Strands upon the eastern rims.
Wake: the vaulted shadow shatters,
Trampled to the floor it spanned,
And the tent of night in tatters
Straws the sky-pavilioned land.
Up, lad, up, ’tis late for lying:
Hear the drums of morning play;
Hark, the empty highways crying
‘Who’ll beyond the hills away?’
Towns and countries woo together,
Forelands beacon, belfries call;
Never lad that trod on leather
Lived to feast his heart with all.
Up, lad: thews that lie and cumber
Sunlit pallets never thrive;
Morns abed and daylight slumber
Were not meant for man alive.
Clay lies still, but blood’s a rover;
Breath’s a ware that will not keep.
Up, lad: when the journey’s over
There’ll be time enough to sleep.
-4-
Зимнее утро
Затрещал во мгле мобильник.
Не тревожься, дурачок, —
Это функция «будильник»,
А не чей-нибудь звонок.
Некому звонить так рано.
На хрен нужен ты кому?
Руку протяну с дивана,
Кнопку среднюю нажму.
Через семь минут повторно
Эти трели сон прервут
И опять замрут покорно
Все на те же семь минут.
И смотрю я на халяву
Сны такие – ого-го!
Нет, не то, что ты представил.
Впрочем, и не без того.
Ну еще на семь минуток!
Ну еще – в последний раз!..
Слишком темен, слишком жуток
Поздний пробужденья час.
Наступают триумфально,
Обступают дурака
Объективная реальность,
Субъективный день сурка.
-V-
Oh see how thick the goldcup flowers
Are lying in field and lane,
With dandelions to tell the hours
That never are told again.
Oh may I squire you round the meads
And pick you posies gay?
– ’Twill do no harm to take my arm.
«You may, young man, you may.’
Ah, spring was sent for lass and lad,
‘Tis now the blood runs gold,
And man and maid had best be glad
Before the world is old.
What flowers to-day may flower to-morrow,
But never as good as new.
– Suppose I wound my arm right round —
‘’Tis true, young man, ‘tis true.’
Some lads there are, ‘tis shame to say,
That only court to thieve,
And once they bear the bloom away
‘Tis little enough they leave.
Then keep your heart for men like me
And safe from trustless chaps.
My love is true and all for you.
‘Perhaps, young man, perhaps.’
Oh, look in my eyes then, can you doubt?
– Why, ‘tis a mile from town.
How green the grass is all about!
We might as well sit down.
– Ah, life, what it is but a flower?
Why must true lovers sigh?
Be kind, have pity, my own, my pretty, —
‘Good-bye, young man, good-bye.’
-5-
Забытой весной идет выпускник
С очкастой училкой своей,
И солнышко ласково смотрит на них
Меж светло-зеленых ветвей.
И вместо музыки птицы несут
Такой веселый сумбур!
– Пойдемте в лесок, хотя б на часок!
«Ну что ж, пойдемте, Тимур».
Весна красна, зелена, желта,
Сиренева и голуба!
Не зря же лучится сия красота,
Конечно же, это судьба!
Нас соединяет Эдема творец,
А никакой не Амур!
Ах, все это знак, ну правда же так?
«Ну что ж, возможно, Тимур».
То в высшем совете давно решено,
Чтоб мы заключили брак!
Вкушая лобзаний твоих вино,
Твои осязая… Ах!
Ах, эта полуулыбка твоя,
Насмешливый твой прищур…
Запомним давай навек этот май!
«Ну что ж, давайте, Тимур».
Да что «давайте»! Да я бы дал,
Да ты-то… Простите, вы…
Последний рассудок я потерял
От вашей такой любви.
Так лучше уж вы давайте скорей,
Простите за каламбур!..
Ну хоть разочек! ну мой дружочек!..
«Ну что ж, прощайте, Тимур».
-VI-
When the lad for longing sighs,
Mute and dull of cheer and pale,
If at death’s own door he lies,
Maiden, you can heal his ail.
Lovers’ ills are all to buy:
The wan look, the hollow tone,
The hung head, the sunken eye,
You can have them for your own.
Buy them, buy them: eve and morn
Lovers’ ills are all to sell.
Then you can lie down forlorn;
But the lover will be well.
-6-
Прекрати, дружок, базар —
Цены уж давно не те.
Эксклюзивен мой товар,
Ну а твой – прет-а-порте!
Разве торг уместен здесь?
Лучше бартер – баш на баш.
Ночка вся и сам я весь,
Весь я твой, как только дашь!
Бросив цену набавлять,
Не торгуйся, не жидись —
И ценою ночи взять
Соглашайся эту жизнь!
-VII-
When smoke stood up from Ludlow,
And mist blew off from Teme,
And blithe afield to ploughing
Against the morning beam
I strode beside my team,
The blackbird in the coppice
Looked out to see me stride,
And hearkened as I whistled
The trampling team beside,
And fluted and replied:
‘Lie down, lie down, young yeoman;
What use to rise and rise?
Rise man a thousand mornings
Yet down at last he lies,
And then the man is wise.’
I heard the tune he sang me,
And spied his yellow bill;
I picked a stone and aimed it
And threw it with a will:
Then the bird was still.
Then my soul within me
Took up the blackbird’s strain,
And still beside the horses
Along the dewy lane
It sang the song again:
‘Lie down, lie down, young yeoman;
The sun moves always west;
The road one treads to labour
Will lead one home to rest,
And that will be the best.’
-7-
Вот снова я включаю
(О, Господи, зачем?!)
И пялюсь в телевизор,
Дивлюсь ублюдкам тем,
От ненависти нем.
Сливаются их лица
В единое мурло,
И шип змеиный слышен
Отчетливо и зло
Сквозь чертово стекло:
«А ну давай отсюда!
Покинь мою юдоль!
Покинь мой мир и век мой!
А то – пройти изволь
Дресс-код и фейс-контроль!»
И ошалев от страха,
Не находя ответ,
Я вырубаю ящик
И выключаю свет.
Но сна в помине нет.
И в темноте безбрежной,
В кромешной тишине
Изменница-Психея
Нашептывает мне
Отчетливо вполне:
«Давай уйдем отсюда!
Ну погляди окрест —
Нам здесь совсем не место,
Мы не из этих мест.
Пора уж знать и честь».
-VIII-
‘Farewell to barn and stack and tree,
Farewell to Severn shore.
Terence, look your last at me,
For I come home no more.
‘The sun burns on the half-mown hill,
By now the blood is dried;
And Maurice amongst the hay lies still
And my knife is in his side.
‘My mother thinks us long away;
‘Tis time the field were mown.
She had two sons at rising day,
To-night she’ll be alone.
‘And here’s a bloody hand to shake,
And oh, man, here’s good-bye;
We’ll sweat no more on scythe and rake,
My bloody hands and I.
‘I wish you strength to bring you pride,
And a love to keep you clean,
And I wish you luck, come Lammastide,
At racing on the green.
‘Long for me the rick will wait,
And long will wait the fold,
And long will stand the empty plate,
And dinner will be cold.’
-8-
По аналогии
Farewell, Farewell my native land.
Byron
Прощайте, вешние холмы,
Прощай, осенний лес!
Ни лета зной, ни хлад зимы
Меня не встретят здесь.
И с пересадками двумя
До ветки голубой
Уж не поеду больше я
С повинной головой.
В залог сердечной дружбы мне
Рубашек не дадут
На день рождения, зане
Меня не будет тут.
Дареный eau-de-toilette
Полгода я не жму,
Ржавеет тоненький «Gillette» —
Мне бриться ни к чему!
И «Орбит» незачем жевать,
Чтоб заглушить табак, —
Кого я стану целовать,
Тому сойдет и так.
Был прав или виновен я
Пред правдою земной,
Но мне Предвечный Судия
Уже воздал с лихвой.
И я навеки обречен
Тот вкус воспоминать —
Твоих чудесных макарон
Мне больше не едать!
-IX-
On moonlit heath and lonesome bank
The sheep beside me graze;
And yon the gallows used to clank
Fast by the four cross ways.
A careless shepherd once would keep
The flocks by moonlight there,[1]
And high amongst the glimmering sheep
The dead man stood on air.
They hang us now in Shrewsbury jail:
The whistles blow forlorn,
And trains all night groan on the rail
To men that die at morn.
There sleeps in Shrewsbury jail to-night,
Or wakes, as may betide,
A better lad, if things went right,
Than most that sleep outside.
And naked to the hangman’s noose
The morning clocks will ring
A neck God made for other use
Than strangling in a string.
And sharp the link of life will snap,
And dead on air will stand
Heels that held up as straight a chap
As treads upon the land.
So here I’ll watch the night and wait
To see the morning shine,
When he will hear the stroke of eight
And not the stroke of nine;
And wish my friend as sound a sleep
As lads’ I did not know,
That shepherded the moonlit sheep
A hundred years ago.
-9-
По улицам метель мела,
Свивалась и шаталась.
Весна давно уже пришла,
А все не начиналась.
Но первокурснику МОПИ[2]
Погода безразлична —
Он ищет как себя убить,
Не больно и прилично.
Ему бы черный пистолет,
Цианистый бы калий,
Но где в тиши тех страшных лет
Вы б это отыскали?
Да и шнурки поди сумей
Связать над унитазом...
Прыжок – и я уже в уме!..
Вот так вошел я в разум.
Что было поводом – увы —
Я не припомню ныне.
Нет-нет, совсем не от любви.
Наверно, от гордыни.
От осознания того,
Что жизнь обиды множит
И что не видно никого,
Кто чем-нибудь поможет,
Что стыдно жить и поживать,
Что я так долго трушу
И что уменье умирать
Облагородит душу.
Теперь краснею до ушей,
Позор припомнив этот.
Облагородиться душе,
Надеюсь, шансов нету.
-X-
March
The Sun at noon to higher air,
Unharnessing the silver Pair
That late before his chariot swam,
Rides on the gold wool of the Ram.
So braver notes the storm-cock sings
To start the rusted wheel of things,
And brutes in field and brutes in pen
Leap that the world goes round again.
The boys are up the woods with day
To fetch the daffodils away,
And home at noonday from the hills
They bring no dearth of daffodils.
Afield for palms the girls repair,
And sure enough the palms are there,
And each will find by hedge or pond
Her waving silver-tufted wand.
In farm and field through all the shire
The eye beholds the heart’s desire;
Ah, let not only mine be vain,
For lovers should be loved again.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента