Виктория Токарева
День без вранья
* * *
Сегодня ночью мне приснилась радуга.
Я стоял над озером, радуга отражалась в воде, и получалось, что я между двух радуг — вверху и внизу. Было ощущение счастья, такого полного, которое может прийти только во сне и никогда не бывает на самом деле. На самом деле обязательно чего-нибудь недостаёт.
Я проснулся, казалось, именно от этого счастья, но, взглянув на часы, понял: проснулся ещё и оттого, что проспал.
Скинув ноги с кровати, сел, прикидывая в уме, сколько времени осталось до начала урока и сколько мне надо для того, чтобы собраться и доехать до школы.
Если я прямо сейчас, босой, в одних трусах, побегу на троллейбусную остановку, то опоздаю только на полторы минуты. Если же начну надевать брюки, чистить зубы и завтракать, то после этого уже можно никуда не торопиться, а сесть и написать заявление об уходе.
Меня позвали к телефону. Это звонила Нина. Разговаривала она со мной так, будто она премьер-министр и министр обороны Цейлона Сиримаво Бандаранаике, а я попрежнему учитель французского языка средней школы.
Сдерживая благородный гнев, Нина спросила, приду я вечером или нет. Я сказал: постараюсь, хотя знал, что, наверное, не приду.
Вернувшись в комнату, я подумал, что последнее время вру слишком часто — когда надо и когда не надо, — чаще всего по мелочам, а это плохой признак. Значит, я не свободен, значит, кого-то боюсь — врут тогда, когда боятся.
Я надел брюки и решил, что сегодня никого бояться не буду.
Троллейбус был почти пуст, только возле кассы сидела женщина и читала газету. Она держала газету так близко к глазам, что казалось, будто прячет за ней лицо.
В десять часов утра мало кто ездит. Рабочие и служащие давно работают и служат, а те, кто не работает и не служит, в это время, не торопясь, одеваются, чистят зубы и завтракают. Для них десять часов рано.
Для меня десять часов поздно, потому что через двадцать минут я должен начать урок в пятом "Б".
Я преподаю французский язык с нагрузкой двадцать четыре часа в неделю. Я бы с удовольствием работал двадцать четыре часа в год, но тогда моя годовая зарплата равнялась бы недельной.
Когда-то я хотел учиться в Литературном институте, на отделении художественного перевода, но меня туда не приняли. Окончив иняз, хотел работать переводчиком, ездить с делегациями за границу, но за границу меня никто не приглашает, а самому ходить и напрашиваться неудобно.
Моя невеста Нина говорит, что я стесняюсь всегда не там, где надо. А её мама говорит, что я сижу не на своём месте. «Своим» местом она, очевидно, считает такое, где моя месячная зарплата равнялась бы теперешней годовой.
Надо было платить за проезд. Я порылся в карманах, достал мелочь — три копейки и пять копеек. Подумал, что если брошу пятикопеечную монету, то переплачу: ведь билет стоит четыре копейки. Если же опущу три копейки, то обману государство на копейку. Посомневавшись, я решил этот вопрос в свою пользу, тем более что рядом не было никого, кроме близорукой женщины, которая читала газету.
Я спокойно оторвал билет, сел против кассы и стал припоминать, как мы с Ниной ссорились вчера по телефону. Сначала я говорил — она молчала. Потом она говорила — я молчал.
Женщина тем временем опустила газету и строго поинтересовалась:
— Молодой человек, сколько вы опустили в кассу?
Тут я понял, что она не близорука — наоборот, у неё очень хорошее зрение — и что она контролёр. Опыт общения с контролёрами у меня незначительный. Но сегодня я не воспользовался бы никаким опытом. Сегодня я решил никого не бояться.
— Три копейки, — ответил я контролёрше.
— А сколько стоит билет? — Такие вопросы в школе называют наводящими.
— Четыре копейки, — сказал я.
— Почему же вы опустили три вместо четырех?
— Пожалел.
Контролёрша посмотрела на меня с удивлением.
— А вот сейчас оштрафую вас, заплатите в десять раз больше. Не жалко будет?
— Почему же? — возразил я. — Очень жалко.
Контролёрша смотрела на меня, я — на контролёршу, маленькую, худую, с озябшими пальцами. Она была такая худая, наверное, оттого, что много нервничала — по своей работе ей приходилось ссориться с безбилетными пассажирами.
А контролёрша, глядя на меня, тоже о чем-то думала: припоминала, наверное, где меня раньше видела. На меня многие так смотрят, потому что я похож на киноартиста Смоктуновского, только у меня волос побольше. Но моя контролёрша скорее всего в кино ходила редко и про Смоктуновского вряд ли слышала.
— Может, вы просто забыли бросить копейку? — Это был следующий наводящий вопрос.
— Я не забыл. Я пожалел.
Такой искренний безбилетник контролёрше, очевидно, раньше не попадался, и она не знала, как в таких случаях себя вести.
— Вы думаете, мне приятно брать с вас штраф? — растерянно спросила она.
— По-моему, в этом заключается ваша работа.
— Нет, не в этом; моя работа в том, чтобы касса делала полные сборы. Да. А некоторые так и норовят обмануть. Или вовсе ничего не платят, а билет отрывают… — Контролёрша, видимо, хотела сказать мне о роли доверия на современном этапе к человеку, о принципе «доверяй и проверяй» и о том, что именно они, контролёры, призваны повышать сознательность граждан.
Но ничего этого она не сказала, а, махнув рукой, прошла вперёд и села под табличкой «Места для пассажиров с детьми и инвалидов».
Троллейбус остановился, я бросил в кассу пятикопеечную монету и сошёл. Это была моя остановка.
В школе было тихо и пустынно. Школьный сторож Пантелей Степаныч, а за глаза просто Пантелей, сидел в одиночестве возле раздевалки в своей неизменной кепочке, которую он носил, наверное, с тех пор, когда сам ещё ходил в школу.
Пантелей — и сторож, и кассир, и завхоз, он чинит столы и парты, прибивает плакаты и портреты знаменитых людей. Если бы ему поручили, он мог бы преподавать французский в пятом "Б" и делал бы это с не меньшим успехом, чем я. Во всяком случае, приходил бы вовремя.
Увидев меня, Пантелей скорчил гримасу, как Мефистофель, и погрозил пальцем:
— Смотри, жене все скажу.
Это была его дежурная шутка. Молодым учительницам он говорил то же самое, но заменял слово «жене» словом «мужу»: «Смотри, мужу все скажу».
Учительниц это раздражало, потому что мужей у многих не было, а Пантелей каждый раз напоминал об этом.
Я стал раздеваться и уже видел свой пятый "Б" в конце коридора второго этажа: Малкин бегает по партам, давя каблуками чернильницы, а Собакин наверняка сидит под потолком.
В пятом "Б" раньше помещался спортивный зал, и в классе до сих пор осталась стоять шведская стенка. Собакин каждый раз забирается на самую верхнюю перекладину, и каждый раз я начинаю урок с того, что уговариваю его сойти вниз.
Обычно это выглядит так:
— Собакин! — проникновенно вступаю я.
— А! — с готовностью откликается Собакин.
— Не "а", а слезь сию минуту.
— Мне отсюда лучше видно и слышно.
— Ты слышишь, что я тебе сказал?
— А че, я мешаю?..
Дальше начинается ультиматум с моей стороны, что если-де он, Собакин, не слезет, я прекращу урок и выйду из класса.
Собакин продолжает сидеть на стенке, завернув носы ботинок за перекладину. Класс молча, с интересом наблюдает. Несколько человек болеют за меня, остальные за Собакина.
Я проигрываю явно. Выйти я не могу: стыдно перед учениками и попадёт от завуча. Собакин слезать не собирается. Мне каждый раз хочется подойти, стянуть его за штаны и дать с уха на ухо, как говорит Нинина мама, чтоб в стенку влип.
Кончается это обычно тем, что детям становится жаль меня, они быстро и без разговора водружают Собакина на его положенное место.
Сегодня я, как обычно, «открыл» урок диалогом с Собакиным.
— Собакин!
— А!
— Ну что ты каждый раз на стену лезешь? Хоть бы поинтереснее что придумал.
— А что?
— Ну вот, буду я тебя учить на свою голову.
Собакин смотрит на меня с удивлением. Он не предполагал, что я сменю текст, и не подготовился.
— А вам не все равно, где я буду сидеть? — спросил он.
Я подумал, что мне, в сущности, действительно все равно, и сказал:
— Ну сиди.
Я раскрыл журнал, отметил отсутствующих.
Уроки у меня скучные. Я все гляжу на часы, сколько минут осталось до звонка. А когда слышу звонок с урока, у меня даже что-то обрывается внутри.
Я стоял над озером, радуга отражалась в воде, и получалось, что я между двух радуг — вверху и внизу. Было ощущение счастья, такого полного, которое может прийти только во сне и никогда не бывает на самом деле. На самом деле обязательно чего-нибудь недостаёт.
Я проснулся, казалось, именно от этого счастья, но, взглянув на часы, понял: проснулся ещё и оттого, что проспал.
Скинув ноги с кровати, сел, прикидывая в уме, сколько времени осталось до начала урока и сколько мне надо для того, чтобы собраться и доехать до школы.
Если я прямо сейчас, босой, в одних трусах, побегу на троллейбусную остановку, то опоздаю только на полторы минуты. Если же начну надевать брюки, чистить зубы и завтракать, то после этого уже можно никуда не торопиться, а сесть и написать заявление об уходе.
Меня позвали к телефону. Это звонила Нина. Разговаривала она со мной так, будто она премьер-министр и министр обороны Цейлона Сиримаво Бандаранаике, а я попрежнему учитель французского языка средней школы.
Сдерживая благородный гнев, Нина спросила, приду я вечером или нет. Я сказал: постараюсь, хотя знал, что, наверное, не приду.
Вернувшись в комнату, я подумал, что последнее время вру слишком часто — когда надо и когда не надо, — чаще всего по мелочам, а это плохой признак. Значит, я не свободен, значит, кого-то боюсь — врут тогда, когда боятся.
Я надел брюки и решил, что сегодня никого бояться не буду.
Троллейбус был почти пуст, только возле кассы сидела женщина и читала газету. Она держала газету так близко к глазам, что казалось, будто прячет за ней лицо.
В десять часов утра мало кто ездит. Рабочие и служащие давно работают и служат, а те, кто не работает и не служит, в это время, не торопясь, одеваются, чистят зубы и завтракают. Для них десять часов рано.
Для меня десять часов поздно, потому что через двадцать минут я должен начать урок в пятом "Б".
Я преподаю французский язык с нагрузкой двадцать четыре часа в неделю. Я бы с удовольствием работал двадцать четыре часа в год, но тогда моя годовая зарплата равнялась бы недельной.
Когда-то я хотел учиться в Литературном институте, на отделении художественного перевода, но меня туда не приняли. Окончив иняз, хотел работать переводчиком, ездить с делегациями за границу, но за границу меня никто не приглашает, а самому ходить и напрашиваться неудобно.
Моя невеста Нина говорит, что я стесняюсь всегда не там, где надо. А её мама говорит, что я сижу не на своём месте. «Своим» местом она, очевидно, считает такое, где моя месячная зарплата равнялась бы теперешней годовой.
Надо было платить за проезд. Я порылся в карманах, достал мелочь — три копейки и пять копеек. Подумал, что если брошу пятикопеечную монету, то переплачу: ведь билет стоит четыре копейки. Если же опущу три копейки, то обману государство на копейку. Посомневавшись, я решил этот вопрос в свою пользу, тем более что рядом не было никого, кроме близорукой женщины, которая читала газету.
Я спокойно оторвал билет, сел против кассы и стал припоминать, как мы с Ниной ссорились вчера по телефону. Сначала я говорил — она молчала. Потом она говорила — я молчал.
Женщина тем временем опустила газету и строго поинтересовалась:
— Молодой человек, сколько вы опустили в кассу?
Тут я понял, что она не близорука — наоборот, у неё очень хорошее зрение — и что она контролёр. Опыт общения с контролёрами у меня незначительный. Но сегодня я не воспользовался бы никаким опытом. Сегодня я решил никого не бояться.
— Три копейки, — ответил я контролёрше.
— А сколько стоит билет? — Такие вопросы в школе называют наводящими.
— Четыре копейки, — сказал я.
— Почему же вы опустили три вместо четырех?
— Пожалел.
Контролёрша посмотрела на меня с удивлением.
— А вот сейчас оштрафую вас, заплатите в десять раз больше. Не жалко будет?
— Почему же? — возразил я. — Очень жалко.
Контролёрша смотрела на меня, я — на контролёршу, маленькую, худую, с озябшими пальцами. Она была такая худая, наверное, оттого, что много нервничала — по своей работе ей приходилось ссориться с безбилетными пассажирами.
А контролёрша, глядя на меня, тоже о чем-то думала: припоминала, наверное, где меня раньше видела. На меня многие так смотрят, потому что я похож на киноартиста Смоктуновского, только у меня волос побольше. Но моя контролёрша скорее всего в кино ходила редко и про Смоктуновского вряд ли слышала.
— Может, вы просто забыли бросить копейку? — Это был следующий наводящий вопрос.
— Я не забыл. Я пожалел.
Такой искренний безбилетник контролёрше, очевидно, раньше не попадался, и она не знала, как в таких случаях себя вести.
— Вы думаете, мне приятно брать с вас штраф? — растерянно спросила она.
— По-моему, в этом заключается ваша работа.
— Нет, не в этом; моя работа в том, чтобы касса делала полные сборы. Да. А некоторые так и норовят обмануть. Или вовсе ничего не платят, а билет отрывают… — Контролёрша, видимо, хотела сказать мне о роли доверия на современном этапе к человеку, о принципе «доверяй и проверяй» и о том, что именно они, контролёры, призваны повышать сознательность граждан.
Но ничего этого она не сказала, а, махнув рукой, прошла вперёд и села под табличкой «Места для пассажиров с детьми и инвалидов».
Троллейбус остановился, я бросил в кассу пятикопеечную монету и сошёл. Это была моя остановка.
В школе было тихо и пустынно. Школьный сторож Пантелей Степаныч, а за глаза просто Пантелей, сидел в одиночестве возле раздевалки в своей неизменной кепочке, которую он носил, наверное, с тех пор, когда сам ещё ходил в школу.
Пантелей — и сторож, и кассир, и завхоз, он чинит столы и парты, прибивает плакаты и портреты знаменитых людей. Если бы ему поручили, он мог бы преподавать французский в пятом "Б" и делал бы это с не меньшим успехом, чем я. Во всяком случае, приходил бы вовремя.
Увидев меня, Пантелей скорчил гримасу, как Мефистофель, и погрозил пальцем:
— Смотри, жене все скажу.
Это была его дежурная шутка. Молодым учительницам он говорил то же самое, но заменял слово «жене» словом «мужу»: «Смотри, мужу все скажу».
Учительниц это раздражало, потому что мужей у многих не было, а Пантелей каждый раз напоминал об этом.
Я стал раздеваться и уже видел свой пятый "Б" в конце коридора второго этажа: Малкин бегает по партам, давя каблуками чернильницы, а Собакин наверняка сидит под потолком.
В пятом "Б" раньше помещался спортивный зал, и в классе до сих пор осталась стоять шведская стенка. Собакин каждый раз забирается на самую верхнюю перекладину, и каждый раз я начинаю урок с того, что уговариваю его сойти вниз.
Обычно это выглядит так:
— Собакин! — проникновенно вступаю я.
— А! — с готовностью откликается Собакин.
— Не "а", а слезь сию минуту.
— Мне отсюда лучше видно и слышно.
— Ты слышишь, что я тебе сказал?
— А че, я мешаю?..
Дальше начинается ультиматум с моей стороны, что если-де он, Собакин, не слезет, я прекращу урок и выйду из класса.
Собакин продолжает сидеть на стенке, завернув носы ботинок за перекладину. Класс молча, с интересом наблюдает. Несколько человек болеют за меня, остальные за Собакина.
Я проигрываю явно. Выйти я не могу: стыдно перед учениками и попадёт от завуча. Собакин слезать не собирается. Мне каждый раз хочется подойти, стянуть его за штаны и дать с уха на ухо, как говорит Нинина мама, чтоб в стенку влип.
Кончается это обычно тем, что детям становится жаль меня, они быстро и без разговора водружают Собакина на его положенное место.
Сегодня я, как обычно, «открыл» урок диалогом с Собакиным.
— Собакин!
— А!
— Ну что ты каждый раз на стену лезешь? Хоть бы поинтереснее что придумал.
— А что?
— Ну вот, буду я тебя учить на свою голову.
Собакин смотрит на меня с удивлением. Он не предполагал, что я сменю текст, и не подготовился.
— А вам не все равно, где я буду сидеть? — спросил он.
Я подумал, что мне, в сущности, действительно все равно, и сказал:
— Ну сиди.
Я раскрыл журнал, отметил отсутствующих.
Уроки у меня скучные. Я все гляжу на часы, сколько минут осталось до звонка. А когда слышу звонок с урока, у меня даже что-то обрывается внутри.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента