Виктория Самойловна Токарева

Ни сыну, ни жене, ни брату

В девятом «Б» шел классный час. Классная руководительница Нина Георгиевна разбирала поведение и успеваемость по алфавиту. Александр Дюкин (сокращенно Дюк) был на «Д», и поэтому до него очередь дошла очень быстро. Еще никто не утомился, все спокойно сидели и внимательно слушали то, что говорила Нина Георгиевна. А говорила она так:

– Дюкин, посмотри на себя. Уроков ты не учишь. Внеклассную работу не ведешь. И даже не хулиганишь.

Все было чистой правдой. Уроков Дюк не учил. Внеклассную работу не вел, у него не было общественной жилки. В начале года его назначали вожатым в третий класс, а что именно делать – не сказали. А сам он не знал. И еще одно: Дюк не умел любить всех детей сразу. Он мог любить выборочно – одного или в крайнем случае двух. А то, что называется коллективом, он любить не умел и даже побаивался.

– Хоть бы ты хулиганил, так я тебя бы поняла. Пусть отрицательное, но все-таки проявление личности. А тебя просто нет. Пустое место. Нуль.

Нина Георгиевна замолчала, ожидая, что скажет Дюк в свое оправдание. Но он молчал и смотрел вниз, на концы своих сапог. Сапоги у Дюка были фирменные, американские, на толстой рифленой подошве, как шины у грузовика. Эти сапоги достались Дюку от маминой подруги тети Иры, которая вышла замуж за американца, и у него с Дюком одинаковый размер ноги. Американец купил эти сапоги в спортивном магазине и ходил в них по горам – лет пять или шесть. Потом они перепали Дюку, и он носил их не снимая во все времена года, и, наверное, будет носить всю жизнь, и выйдет в них на пенсию, а потом завещает своим детям. А те – своим.

Эти мысли не имели ничего общего с тем, что интересовало Нину Георгиевну, но Дюк специально не сосредоточивался на ее вопросах. Думал о том, что, когда вырастет большой, никогда не станет унижать человека при посторонних только за то, что он несовершеннолетний, и не зарабатывает себе на хлеб, и не может за себя постоять. Дюк мог бы сказать это прямо сейчас и прямо в глаза Нине Георгиевне, но тогда она потеряет авторитет. А руководить без авторитета невозможно, и получится, что Дюк сломает ей карьеру, а может, даже и всю жизнь.

– Что ты молчишь? – спросила Нина Георгиевна.

Дюк поднял глаза от сапог и перевел их на окно. За окном стояла белая мгла. Белый блочный дом в отдалении плыл в зимней мгле, как большой корабль в тумане.

Все сидели тихо, и, развернувшись, смотрели на Дюка, и начинали верить Нине Георгиевне в том, что Дюк действительно нуль, пустое место. И сам он с подкрадывающимся неприятным страхом начинал подозревать, что действительно ни на что не способен в этой жизни. Можно было бы, конечно, снять с ноги сапог и метнуть в окно, разбить стекло и утвердить себя в глазах общественности хотя бы хулиганом. Но для такого поступка нужен внутренний настрой. Не Дюк должен руководить таким поступком, а поступок – Дюком. Тогда это будет органично. Дюк стоял как паралитик, не мог двинуть ни рукой, ни ногой.

– Ну, скажи что-нибудь! – потребовала Нина Георгиевна.

– Что? – спросил Дюк.

– Кто ты есть?

Дюк вдруг вспомнил, что мама с самого детства звала его «талисманчик ты мой». И вспомнил, что с самого детства очень пугался, а временами ревел по многу часов от ужаса, что мог родиться не у своей мамы, а у соседки тети Зины и жить у них в семье, как Лариска.

– Я талисман, – сказал Дюк.

– Что? – не поняла Нина Георгиевна и даже нахмурилась от напряжения мысли.

– Талисман, – повторил Дюк.

– Талисман – это олимпийский сувенир?

– Нет. Сувенир – на память, а талисман – на счастье.

– Это как? – с интересом спросила Нина Георгиевна.

– Ну… как камешек с дыркой. На шее. На цепочке. Чтобы всегда при тебе.

– Но тебя же на цепочку не повесишь.

Все засмеялись.

– Нет, – с достоинством сказал Дюк. – Меня просто надо брать с собой. Если задумать какое-то важное дело и взять меня с собой – все получится.

Нина Георгиевна растерянно, однако с живым интересом смотрела на своего ученика. И ребята тоже не знали определенно, как отнестись к этому заявлению: хихикать в кулак или гулом взреветь, как стадо носорогов. Они на всякий случай молчали и глядели на Дюка: те, кто сидел впереди, развернулись и смотрели с перекрученными телами. А те, кто сзади, смотрели в удобных позах, и даже умный Хонин не смог найти подходящего комментария, хотя соображал изо всех сил, у него даже мозги скрежетали от усилия.

– Ну ладно, Дюкин, – сказала Нина Георгиевна. – Это классное собрание, а не клуб веселых и находчивых. Я не хотела, Дюкин, тебя обидеть. Просто ты должен подумать о себе сам и подтянуться. У тебя впереди долгая жизнь, и я не хочу, чтобы ты вступал в нее ленивым и безынициативным человеком. И семья тоже совершенно тобой не интересуется. Твоя мама ни разу не была на родительском собрании. Почему? Неужели ей не интересно знать, как ты учишься?

– Она знает, – сказал Дюк. – Она дневник подписывает.

– Дневник – это дневник. Неужели ей не важно мнение учителей?

«Совершенно не важно, – хотел сказать Дюкин. – У нее свое мнение». Но этого говорить было нельзя. Он промолчал.

– Садись, – разрешила Нина Георгиевна. – Елисеева.

Оля Елисеева поднялась из-за парты, одернула платье.

– Ты неделю не ходила в школу, – сказала Нина Георгиевна. – И вместо справки от врача принесла записку от родителей. Скажи, пожалуйста, как я должна к этому отнестись?

Елисеева пожала круглым плечом.

– Все остаются мыть полы и окна, а тебе нельзя руки мочить в холодной воде. Всем можно, а тебе нельзя.

– У меня хроническое воспаление легких, – сказала Елисеева с оттенком высокомерия. – Меня берегут.

– А знаешь, как воспитывали детей в Спарте? – поинтересовалась Нина Георгиевна.

– Знаю, – ответила Елисеева. – Слабых сбрасывали со скалы в пропасть.

Пример был неудачный. Получалось, что Елисееву тоже не мешало бы спихнуть в пропасть, чтобы не замусоривала человечество. Нина Георгиевна решила привести более современный пример.

– Между прочим, в Америке даже дети миллионеров во время летних каникул работают мойщиками, официантами, сами зарабатывают себе на хлеб. На Западе, между прочим, детей держат в ежовых рукавицах.

– А в Японии детям разрешают все! – обрадованно встрял умный Хонин. – И японцы тем не менее самый воспитанный народ в мире.

Хонин был не только умный, но и образованный и постоянно обнаруживал свои знания, однако не нравился девчонкам, потому что его лицо было покрыто юношескими вулканическими прыщами.

– Что ты предлагаешь? – спросила Нина Георгиевна.

– Я? – удивился Хонин. – А что я могу предложить?

– Если бы ты был на моем месте, то какой метод воспитания ты бы выбрал?

– Как в цирке. Современная дрессировка.

Все засмеялись, кроме Нины Георгиевны.

– Метод кнута и пряника? – спросила Нина Георгиевна.

– Это устарелый метод, – ответил Хонин. – Современная дрессировка предлагает метод наблюдения. За животным долго наблюдают, выявляют то, что ему нравится, а потом развивают и поощряют именно то, что ему нравится. Минимум насилия над личностью.

Нина Георгиевна посмотрела на часы. Наблюдать, выявлять и поощрять было некогда. На Дюкина и Елисееву ушло двадцать минут, а впереди еще тридцать человек, и если тратить по десять минут на каждого, уйдет триста минут, а значит, пять часов. Этих пяти часов у Нины Георгиевны не было. Ей еще надо было забежать в магазин, купить продукты, потом поехать в больницу к своей маме, потом вернуться и взять из детского сада свою маленькую дочку. А вечером проверить тетради и сварить еду на завтра, потому что мама после операции и ей нельзя есть ничего позавчерашнего.

– Ну ладно, – сказала Нина Георгиевна. – Спарта, Япония, Америка, цирк… Чтобы к концу четверти все исправили двойки на тройки, тройки на четвертки, а четверки на пятерки. Иначе мне за вас попадет!

Она собрала тетради и пошла из класса.

Все вскочили со своих мест, стали с грохотом выдвигать из парт свои портфели. А Светлана Кияшко подошла к Дюку и сказала:

– Я в прошлом году дала Ленке Мареевой пластинку, последний диск «Аббы», а она мне до сих пор не отдает.

Мареева раньше училась в их классе, а потом перешла в другую школу, с математическим уклоном.

Как выяснилось, никакого особенного уклона у Мареевой не оказалось, просто ездить стало дальше. Дюк был убежден: если в человеке должно что-то выявиться, оно и так выявится. А если нет – никакая школа не поможет. Поэтому лучше сидеть на одном месте и ждать.

– Ну и что? – не понял Дюк.

– Давай сходим вместе, – предложила Кияшко. – Может быть, она отдаст?

– А я при чем? – удивился Дюк.

– Так ты же талисман.

– А-а… – вспомнил Дюк.

Он совсем забыл, что он талисман. Ему захотелось сказать: «Да я пошутил. Какой я, на фиг, талисман?» Но тогда Кияшко спросила бы: «А кто же ты?» И получилось бы – никто. Нуль. Пустое место. А кому хочется осознать себя пустым местом, тем более что это действительно очень может быть. Природа отдыхает. Если бы он бегал на дистанцию, как Булеев, или был умный, как Хонин. Или красивый, как Виталька Резников из десятого «Б». Если бы его что-то выделяло среди других – талант, ум, красота… Но ничего такого у Дюка действительно не было. Он был только маминым счастьем. Ее талисманом. Может быть, этого достаточно для мамы, но недостаточно для него самого. И для всех остальных тоже недостаточно.

– Ладно, – сказал Дюк. – Пойдем. Только не сегодня. Завтра. Сегодня я не могу.


Дверь открыла Ленка Мареева. Она была красивая на лицо, но толстая на фигуру. Фигура у нее была как цифра «восемь». Один круг на другом.

К ее ногам тут же подбежала пушистая беленькая собачка и, встав на задние лапы, суетливо крест-накрест задвигала передними. Видимо, для баланса. Так ей было легче устоять.

– Ладка, фу! – отогнала Ленка собаку.

– Что она хочет? – спросил Дюк.

– Хочет тебе понравиться, – объяснила Мареева.

– Зачем?

– Просто так. Чтобы тебе приятно было. Ты чего пришел?

– По делу.

– Проходи, – пригласила она в комнату. Но Дюк отказался.

Единственно, увидел в полуоткрытую дверь, что у них в комнате стоит кухонная мебель.

– Какое дело? – спросила Мареева, потому что Дюк медлил и не знал, с чего начать.

– Отдай Кияшке пластинку, – начал он с главного.

– Не отдам, – коротко отрезала Мареева. – Мне под нее танцевать удобно. Я под нее кайф ловлю.

– Но Кияшке, может быть, под нее тоже танцевать удобно?

– Это моя пластинка. Мне Кияшко подарила ее на день рождения. А потом пришла и заявила, что ее родители ругают, и потребовала обратно. Так порядочные люди не поступают.

Дюк растерялся: забирать подарки обратно действительно неприлично. Но и задерживать их силой тоже нехорошо.

– А ты бы взяла и обиделась, – предложил Дюк.

– Я и обиделась, – сказала Мареева. – И перестала с ней общаться.

– И отдала бы пластинку, – подсказал Дюк.

– Еще чего! Что же, я останусь и без подруги, и без пластинки? Так у меня хоть пластинка есть!

Дюк понял, что дела его плохи. Мареева диск не отдаст и будет по-своему права. Достать эту пластинку – нереально, во всяком случае, к завтрашнему дню. И значит, завтра выяснится, что никакой он не талисман, а нуль и к тому же трепач.

– А давай поменяемся, – предложил Дюк. – Я тебе дам фирменный пояс. С пряжкой «Рэнглер». А ты мне диск.

– А где пояс? – заинтересовалась Мареева.

– Щас принесу. Я мигом.

Дюк побежал вниз по лестнице, поскольку лифта в пятиэтажке не было, потом через дорогу, потом два квартала – мимо школы, мимо детского сада, мимо корпуса номер девять, мимо мусорных ящиков. Вбежал в свой подъезд. Тихо, как бы по секрету, вошел в свою квартиру.

Мама разговаривала по телефону. Она умела разговаривать по четыре часа подряд, и все четыре часа ей было интересно. Она подняла руку ладонью вперед, что могло означать одновременно: «подожди, я сейчас» и «не мешай, дай мне пожить своими интересами».

Дюк кивнул головой, как бы проявляя лояльность к ее интересам, хотя раньше, еще год назад, ни о какой лояльности не могло быть и речи. Стоял обоюдный террор любовью.

Дюк на цыпочках прошел в смежную комнату, достал из гардероба пояс, который был у них с мамой общим, она носила его на джинсовой юбке. Кстати, и пояс и юбка тоже перепали из далекой Америки и тоже достались не новыми, хорошо послужившими старым хозяевам. Но кожа и джинса – чем старше, тем благороднее. Виталька Резников, например, специально тер свои новые джинсы пемзой, чтобы они приняли бывалый вид. А с ними и сам Виталька – этакий полуночный ковбой.

Дюк взял пояс, надел его под куртку. С независимым видом прошел в прихожую.

– Я тебя уверяю, – сказала мама кому-то в телефон, – все будет то же самое.

Дюк кивнул маме головой, и это тоже можно было понять двояко: «подожди, я сейчас» и «не мешай, дай мне пожить своими интересами. У тебя свои, а у меня – свои». Он вышел на лестницу. Оттуда – на улицу. И обратно – мимо мусорных баков, мимо корпуса номер девять, мимо детского сада, мимо школы – два квартала, потом через дорогу. Потом без лифта на пятый этаж.

– Вот! – Дюк снял с себя пояс и протянул Мареевой. Пряжка была тяжелая, похожая на натуральное потемневшее серебро, довольно большая, однако корректная. На ней выбито «Рэнглер» – название авторитетной фирмы. И от этого непонятного слова просыпалась мечта и поднимала голову надежда.

– Ух ты… – задохнулась Мареева, в которой тут же проснулась надежда, и даже, может быть, не одна, а несколько. Она надела на себя пояс, как обруч на бочку, и спросила: – Красиво?

– Совсем другое дело, – сказал Дюкин, хотя дело было то же самое.

Мареева ушла в комнату и вернулась с пластинкой. Поверхность ее была уже не черная, а сизая, истерзанная тупой иглой.

– Бери. – Она протянула пластинку.

– Не сейчас, – отказался Дюк. – У меня к тебе просьба: я завтра после школы приду к тебе с Кияшкой. Она у тебя попросит, ты ей отдашь. А то, что я к тебе приходил, ты ей не говори. Ладно?

– А пояс когда отдашь?

– Пояс сейчас. Бери, пожалуйста.

– Не жалко? – удивилась Мареева.

– Но ведь дарить надо то, что и самому нравится, – уклончиво ответил Дюк. – А иначе какой смысл в подарке?

– В общем, да, – согласилась Мареева и внимательно посмотрела на Дюка.

– Чего? – смутился он.

– Ты в Кияшку влюблен?

– Нет.

– А зачем пояс отдал?

– Так надо.

– Кому надо? Тебе или ей?

– И мне. И ей. Но не вместе, а врозь.

– Интересно… – Мареева покачала головой.

Они стояли в прихожей и молчали. Дюк смотрел на свой пояс, и ему было так его жаль, будто он расставался не с вещью, а с близким другом.

– Вообще этот пояс на худых, – заметил он.

– Я похудею, – пообещала Мареева. – Вот посмотришь. У меня просто раньше стимула не было. А теперь есть.

Дюкин вышел на улицу. Медленно перешел дорогу и медленно побрел вниз два квартала – мимо школы, мимо детского сада, мимо корпуса девять. Против корпуса жгли костер, наверное, сжигали ненужный хлам. Вокруг костра стояли люди и смотрели с задумчивыми лицами. Видимо, в таинстве огня есть что-то забытое с древних времен. И людей тянет огонь. Они собираются вокруг него и не могут вспомнить того, что забыли.

Лицу стало тепло. Дюк смотрел на пламя, и ему казалось, что это огненный олень бежит и не может вырваться в небо.

Он отошел от костра, стало еще чернее и холоднее. Дюк подумал, что у Мареевой есть пояс и стимул. У Кияшки – пластинка и возвращенная дружба. У него – успех талисмана, правда, успех – за счет пояса, а пояс – за счет воровства, потому что это не был его личный пояс, а общий с мамой. А у мамы так мало вещей. Притом Кияшко и Мареева ему никто. Он с ними даже не дружит. А мама – это мама, независимо от того, разные у них интересы или общие.

Когда Дюк вернулся домой, мама все еще говорила по телефону. Он решил подождать, пока она окончит разговор, а потом уже сказать про пояс. Мама окончила довольно быстро, но к ней тут же пришла соседка тетя Зина, и они тут же ушли на кухню пить чай, а вмешиваться в разговор взрослых неэтично. Когда тетя Зина ушла, по телевизору начали передавать детектив, четвертую серию, которая удалась лучше остальных, и не хотелось разбивать впечатление. Когда кино кончилось, он заснул. Он заснул даже до того, как оно кончилось. А утром они торопились, мама – на работу, Дюк – в школу, и заводить беседу о поясе было несподручно. Дюк решил, что скажет в том случае, когда мама поднимет этот разговор. Если она спросит: «Саша, а где пояс?» – тогда он ответит: «Мама, я подарил его девочке». А до тех пор, пока она не спросит, нечего соваться первому, да еще в неподходящее время, когда оба опаздывают и каждая секунда на учете.

Дюк положил сменную обувь в полиэтиленовый мешок и отправился в школу с относительно спокойной совестью.

На уроке литературы объясняли «Что делать?» Чернышевского. Сны Веры Павловны.

Дюк романа так и не прочитал – не из-за лени, а из-за скуки. Он попросил Хонина, чтобы тот рассказал ему своими словами, и Хонин рассказал, но Дюк запомнил только то, что Рахметов спал на гвоздях, а Чернышевский дружил с Добролюбовым, а Добролюбов умер очень рано. И еще то, что у Чернышевского над головой сломали шпагу, не то саблю. Или шашку. Какая между ними разница, он не знал. Видимо, шпага узкая, а сабля широкая. Дюк подумал, что человек, который производил гражданскую казнь, ломал над головой шпагу, должен был обладать недюжинной силой, иначе как он переломил бы сталь? Потом догадался, что шпагу (или саблю) подпилили. Не могут же исполнители казни рисковать в присутствии большого количества людей.

Что касается снов, они ему тоже снились, но другие, чем Вере Павловне. Он не понимал, как может сниться переустройство общества. Снятся лошади – к вранью. Грязь – к деньгам. Иногда снится, что он летает. Значит, растет. А недавно ему снилась Маша Архангельская из десятого «А», как будто они танцевали какой-то медленный танец в красной комнате и не касались пола. И он смотрел не на глаза, а на ее губы. Он их отчетливо запомнил – нежные, сиреневатые, как румяные дождевые червячки. А зубы крупные, ярко-белые, рекламные. На таких зубах бликует солнце.

– Дюкин, повтори! – предложила Нина Георгиевна.

Дюкин поднялся.

– Я жду, – напомнила Нина Георгиевна, поскольку Дюк не торопился с ответом.

– Чернышевский был социал-демократ, – начал Дюк.

– Дальше, – потребовала Нина Георгиевна.

– Он дружил с Добролюбовым. Добролюбов тоже был социал-демократ.

– Я тебя не про Добролюбова спрашиваю.

Дюк смотрел в пол, мучительно припоминая, что бы он мог добавить еще.

Нина Георгиевна соскучилась в ожидании.

– Садись. Два, – определила она. – Если ты дома ничего не делаешь, то хотя бы слушал на уроках. А ты на уроках летаешь в эмпиреях. Хотела бы я знать, где ты летаешь…

«Обойдешься, – подумал про себя Дюк. – Кенгуру». Кенгуру в представлении Дюка было существо неуклюжее и глупое, которому противопоказана власть над себе подобными.

Светлана Кияшко сидела перед Дюком, ее плечи были легко присыпаны перхотью, а школьная форма имела такой вид, будто она спала, не раздеваясь, на мельнице на мешках с мукой. Самое интересное, что о пластинке она не вспомнила. Наверное, забыла. Дюк уставился в ее затылок и стал гипнотизировать взглядом, посылая флюиды.

Кияшко нервно задвигалась и оглянулась. Наткнулась на взгляд Дюка, но опять ничего не вспомнила. Снова оглянулась и спросила:

– Чего?

– Ничего, – зло сказал Дюк.

Последним уроком была физкультура.

Физкультурник Игорь Иванович вывел всех на улицу и заставил бегать стометровку.

Дюк присел, как требуется при старте, потом приподнял тощий, как у кролика, зад и при слове «старт» ввинтился в воздух, как снаряд. Ему казалось, что он бежит очень быстро, но секундомер Игоря Ивановича насплетничал какие-то инвалидные результаты. Лучше всех, как молодой бог, пробежал Булеев. Хуже всех – Хонин, у которого все ушло в мозги. Дюк оказался перед Хониным. На втором месте от конца. Однако движение, воздух и азарт сделали свое дело: они вытеснили из Дюка разочарование и наполнили его беспечностью, беспричинной радостью. И в этом новом состоянии он подошел к Кияшке.

– Ну что? – между прочим спросил он. – Пойдем за пластинкой?

Кияшко была освобождена от физкультуры. Она стояла в стороне, в коротком пальто, из которого давно выросла.

– Ой нет, – отказалась Кияшко. – Сегодня я не могу. Мне сегодня на музыку идти. У меня зачет.

– Ну, как хочешь… Тебе надо, – равнодушно ответил Дюк.

– Завтра сходим, – предложила Кияшко.

– Нет. Завтра я не могу.

– Ну ладно, давай сегодня, – любезно согласилась Кияшко. – Только после зачета. В семь вечера.

В семь часов вечера она стояла возле его дома в чем-то модном, ярком и коварном. Дюк не сразу узнал ее. Светлана Кияшко состояла из двух Светлан. Одна – школьная, серая, пыльная, как мельничная мышь. На нее даже можно наступить ногой, не заметив. Другая – вне школы, яркая и победная, как фейерверк. Казалось, что школа съедает всю ее сущность. Или, наоборот, проявляет, в зависимости от того, чем она является на самом деле: мышью или искусственной звездой. А скорее всего она совмещала в себе и то, и другое.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента