Виктор Улин
Триста лет

I

   Попугай был очень старый.
   А, может, и не был. Сам он своего возраста не ощущал и нимало им не интересовался. Но люди уважительно разглядывали его белые перья и красный хохолок, кривой сомкнутый клюв и литые когти. Они говорили, что попугаи живут страшно долго – целых триста лет! – и этому, наверное, коло того.
   Он слушал вполуха. «Триста лет» для него было пустым звуком: он не различал даже суток. Новый день начинался, когда гостиную заливал золотой свет, тысячекратно отражаясь в граненом хрустале. И ночь приходила внезапно, едва сверху падала черная бархатная тряпица. Попугай не ведал своего возраста, но чувствовал, что знает немало таких вещей, о которых никто и не догадывался.
   На исходе его дня гасли люстры и хрусталь тускнел в хмуром утреннем свете, нехотя ползущем из расшторенных окон; попугай тихо дремал на жердочке, и в отуманенной его голове скользили сумеречные картины. То ли сны, то ли бред от избытка впечатлений. Или, может, это вдруг подавала голос генетическая, доставшаяся от дальних предков память – общая для всего попугайного племени…
   Так или иначе, но когда полусвет затоплял опустевшую гостиную, когда тусклая горничная принималась шуршать по углам, сметала на совок раскиданные обрывки салфеток, собирала блюдца и допивала прозрачную жидкость из захватанных бокалов – в эти некрасивые минуты, отделяющие утро от угарной ночи, попугаем владели смутные и сладкие грезы.
   Он видел солнце в кипящей воде. Чувствовал, как качается окружающий мир. Слышал скрип смолистой старой древесины, посвист ветра в рваных парусах, плеск волны под высоким бортом… И забористую речь жутковатых загорелых людей в лохмотьях поверх сине-белых нательных рубах.
   И откуда-то всплывали слова, вроде бы слышанные не однажды в дальней-предальней юности – или, быть может, проникшие к нему еще сквозь скорлупу яйца. Они были яркими и красивыми: «пиастры», «каррамба», «ром»… И еще, кажется, «вздернуть на рею».
   Было то или не было? Вспоминал он, или просто фантазировал, наслушавшись людских небылиц? Попугай не задавался такими вопросами; это не входило круг его жизненных интересов, очерченный условиями службы у людей.
   Служба заключалась в том, чтобы с важным видом висеть не жердочке вниз головой и, уставясь то одним, то другим глазом, выдавать раскатистые французские ругательства.
   Попугай был мудр. В глубине души он сознавал, что занят сущей чепухой, но чепуха эта приводила в телячий восторг его слушателей. Чернобородых мужчин, менявшихся каждый вечер. И постоянных шумных дам, украшенных фальшивыми драгоценностями. От них разило цветочными духами и дешевой пудрой, это раздражало даже среди плотных запахов гостиной, и попугай ругался от души. Мужчины сдержанно посмеивались, пуская кольца дыма, а женщины визжали и просовывали в клетку янтарные ломтики ананаса. Попугай любил ананасы пуще белого света и ради них был готов на все.
   И лишь в очень-очень удачные вечера ему доводилось блеснуть настоящей службой.
   Гостиную порой навещали солидные люди в синей форме с белыми полосками на плечах. Едва заметив их среди привычной пестроты, попугай переворачивался в боевую стойку, хлопал крыльями и, встопорщив на маленькой головке жесткий хохолок, пронзительно орал:
   – Девки, тикайте – полиция!
   Эта фраза тянулась из глубокого прошлого, когда он, кажется, обитал в каком-то подпольном заведении, где приход фигур в синей форме действительно не сулил добра. Нынче все было по-иному: раздушенная хозяйка в натуральных бриллиантах сама выплывала навстречу гостям, держа на блестящем подносе рюмки с прозрачной жидкостью; никто не суетился и не бежал прятаться – но попугай все равно кричал одно и то же, и все кругом смеялись, включая людей с погонами, и ему перепадала добавочная порция ананасов.
   Золоченая попугаева клетка стояла на бордовой бархатной скатерти, тяжелыми складками падавшей с громадного стола о восьми резных ногах. Стол этот, важный, как генерал, возвышался посреди гостиной, а вокруг него толпился целый полк маленьких диванчиков– раковин и крошечных столиков низкого чина – там сидели в золотом свете бородатые кавалеры и резко пахнущие дамы, а утром хозяйничала горничная. Стены были сплошь зашторены тем же бархатом, и новый человек не сразу бы разобрался, где тут окна, а где двери. Одна из дверей, спрятанная пыльными портьерами, вела в хитрую сеть коридоров и коридорчиков, лестниц, лесенок и лестничек и крошечных, как соты, номеров. Вторая, не столь тайная, выходила на устланную ковром мраморную лестницу, которая двумя пологими коленами спускалась к тяжелой, с бронзовыми ручками в виде драконов, парадной двери. За ней шумел один из проспектов города с чарующим именем «Петербург».
   Там день-деньской стучали шаги, гремели колеса и цокали подковы по брусчатке. И ни один из проходивших или проезжавших не оставлял дом без внимания.
   Гимназистки с муфточками, в зеленых юбках и хрупких черных ботиках, стыдливо краснели, торопясь проскользнуть мимо. Молодые люди понимающе перемигивались из-под модных шляп, косясь на непроницаемо важное крыльцо. А солидные отцы семейств, проплывающие на рессорах в тесной мякоти собственного экипажа с анемичной женой, парой откормленных чад, сонным мопсом и гувернанткой-француженкой… – эти, подавив тоскливый вздох, отводили в сторону глаза и делали вид, будто знать не знают ни этого дома, ни всего тайного, что происходило за укромной дверью бордовой гостиной.
   Когда это было? В начале прошлого века? или в позапрошлом?… Попугай не знал, не имея понятия о ходе времени. Да и возможно ли знать вообще? Это могло быть и в прошлом веке, и в позапрошлом – и даже в поза позапрошлом.
   Ведь попугаи – не зря говорят сведущие люди! – живут триста лет.

II

   Сколько воды утекло? Сколько прошло лет? десятилетий? Попугай не умел считать. Только жизнь его, вроде бы устоявшаяся и готовая – как казалось – длиться еще добрых триста лет, вдруг ни с того ни с сего начала меняться.
   Еще по-прежнему вспыхивали по вечерам золотые люстры и собирались вокруг стола-генерала наряженные женщины, – но нечто тревожное повисло в воздухе; да и чернобородых мужчин стало бывать все меньше. И шампанское, ждущее наготове в тяжелых темных бутылках, оставалось нераспечатанным, и горничной нечего было допивать по утрам. Впрочем, и сама горничная вскоре незаметно исчезла. Попугай по-прежнему ночи напролет качался вверх-вниз, старательно сыпал руганью, но ананасов ему больше не давали.
   Потом настало время, когда люди почему-то перестали пользоваться электричеством и сидели при свечах. Гостиную заполнял нервный, красновато-желтый сумрак; женские лица казались мертвыми, точно смотрели на попугая уже с того света.
   Про бархатную накидку забыли; целыми сутками он плавал в мутном полусне и тихо грезил своими реями и пиастрами. Просыпался лишь изредка, когда с улицы доносились неприятные звуки. Они хлопали резко, отдаваясь длинным эхом под сводами невидимых подворотен, а иногда сливались чередой, точно за стенкой драли на полосы сухую парусину. Попугай втягивал голову в перья, и ему казалось, что это трещит весь прежний, полный света и ананасов старый мир.
   А однажды, в один прекрасный день – или ночь, или утро? – попугай вдруг ощутил холод. Он встряхнулся, затанцевал на жердочке, попеременно поджимая озябшие лапы, потом почесал собранные на затылке перышки и внезапно осознал, что уже давно к нему никто не подходит, не меняет воду и не чистит клетку. Попугай крикнул, требуя внимания – но никто не отозвался из опустевших коридоров, лишь уличный ветер с шуршанием тащил вдоль стен какую-то грязную кружевную рвань.
   И тогда он понял, что коварно предан людьми, что хозяйка веселого дома и все обитательницы тихо сбежали, бросив его на произвол судьбы.
   В отчаянии попугай не сразу расслышал, как внизу властно постучали в парадную дверь, потом зазвенели стекла, по лестнице тяжко загрохотали торопливые шаги – и в гостиную ворвались темнолицые черноусые люди в черных одеждах и плоских черных шапочках с подвязанными черными лентами. Они оглушительно топали по паркету, грубо перекликались в коридорах за дверью; от них веяло страшноватой, неведомой силой, и попугай забился на дно клетки в надежде остаться незамеченным.
   Один из людей высунулся в окно, потом с треском рванул бархатную портьеру и обернулся, приложив ее к своему плечу; на его выпуклой груди попугай увидел синие и белые полоски. Он вспомнил грезы прежних дней и успокоился, приняв человека за одного из тех, кто давно и привычно окружал его в дремотных видениях. Расхрабрившись, он вспрыгнул на жердочку и попросил пить, и даже выругался по-французски для придания веса своим словам.
   – Гляди-кось, какой бе-лай… – восхищенно проговорил черный человек.
   Шагнув к столу, он ловко просунул между прутьями коричневый палец и ткнул попугая в грудь. Тот никогда не ведал столь грубого с собой обращения и вцепился кривым клювом в этот наглый предмет, воняющий незнакомым железным маслом.
   – Кус-сается, контра! – отдернув руку и сунув палец в рот, человек добавил еще какую-то короткую фразу из трех слов.
   Она состояла из привычных звуков и частями своими была знакома, однако смысла попугай не понял. Он ведь пользовался исключительно французским жаргоном и даже не догадывался о богатствах русской словесности, так как никогда не слышал лучших ее образцов; то есть нет, конечно, – слышал наверняка и не раз, но то было очень давно, а попугаев мозг не умел долго хранить вышедшие из употребления слова. Но само построение фразу и напор, с каким вытолкнул ее из себя черный человек, очень понравились попугаю, и он смекнул, что выражение сродни тем, французским, стоившим ананасов.
   Он нахохлился; пробормотал непонятные слова вполголоса, не будучи сразу уверенным в незнакомом материале – и, убедившись, что опасения напрасны, хлопнул крыльями и выкрикнул ее во всю глотку.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента