Михаил Успенский
Устав соколиной охоты
Глава 1
Спасу от таракана не было нигде: ни в курной избе, ни в государевых верхних палатах, – от веку суждено таракану состоять при русском человеке захребетником.
Иван (Данило) Полянский не из-за таракана был огорчен, но таракан ползанием своим и шевелением усугублял огорчение. Он полз и полз по столу, смело шагал всеми шестью лапами по секретным бумагам, заглядывал в чернильницы, пробовал на зубок сургуч с государевой печатью и, наконец, прибыл на сафьянный переплет Четьи-Минеи.
Иван (Данило) Полянский словно того и ждал: занес над сатанинским насекомым кулак, да смахнул рукавом чернильницу прямо на писаное… Вот горе-то: перебеляй теперь.
Может, не перебелять? Может, и не было вовсе никакой бумаги? Не было, и все тут. Путь за море не близкий, могла и затеряться. Там ведь эти плавают, как их… флибустьеры.
Вредная бумага, огорчительная. Не любят таких здесь.
Иван (Данило) Полянский глянул в слюдяное окошко. И не высоко вроде, а кажется, что Уральский камень видно и далее до Байкала, где гнул и корежил воевода Пашков негнучего протопопишку…
Из аглицкой столицы города Лондона пришло донесение от торгового человека Ивашки Ларионова. Ивашка в письмеце сообщал, что верный и проверенный человек в Лондоне погорел синим пламенем. А ведь десять лет жил, принят был в Думу ихнюю – парламент, все бумаги выправил, словечек аглицких нахватался гораздо. И вот поди ж ты – вылез с предложением сидеть в палате по чинам, как в Думе боярской. То ли умом решился, то ли затосковал по дому. Сразу взяли на примету, а тут еще лорды, обсуждая этот вопрос, по аглицкому обычаю снялись драться, и лорд Шефтсбери, он же сын боярский Чурмантеев, во время драчки стал всех навеличивать русскими непечатными титулами, и от этого вовсе был узнан бывшим аглицким на Москве посланником… Словом, было от чего огорчаться Ивану (Даниле) Полянскому. Думать он думал, а чернильницу не поднимал: не было никакого сына боярского Чурмантеева. Да и торгового человека Ивашки. Мало ли что. Тем более море. И эти… флибустьеры. Дело такое.
В дверь сунулись: дожидаются.
– Проси, проси соколов моих.
Соколов было целых два: Василий Мымрин и Авдей Петраго-Соловаго. Оба служили в приказе по третьему году, разумели грамоте и тайным приказным премудростям, немало повывели уже воровства и измены. Первый сокол, Василий Мымрин, был высок, тонок, волосы на лице срамно убирал бритвой, а глаза у него от природы были мутного цвета, и были те глаза посажены близенько-близенько, и косили друг на друга зрачками, словно бы говоря: эх, кабы не переносье, слились бы мы, глазыньки мутные, в единый циклопов глаз, как в омировом сочинении про хитромудрого Улисса. Петраго же Соловаго Авдей росту был невеликого, зато широк, и руки до полу, и ладони – что добрые сковороды, а личико его все как есть было покрыто рыжим пухом – волос не волос, шерсть не шерсть, глаз же имел густо-черный и пронзительный…
Вот они и пришли, два такие.
– Докладай, – велел Иван (Данило) Полянский.
– Третьего дни, – степенно начал Василий Мымрин, – на свадьбе в Ямской слободе у мещанина Абрама Преполовенского мещанин же Евтифей Бохолдин с чаркою сказал: «Был бы здоров государь царь и великий князь Алексей Михайлович да я, Евтюшка, другой».
– И? – спросил Полянский.
– Отдан за приставы, – ответил Петраго-Соловаго и сам продолжал: – На той же мещанина Абрама Преполовенского свадебке во время рукобитья между стрельцом Андреем Шапошником да пушкарем Федькой Головачевым стрелец государевым именем пригрозил, а пушкарь казал ему кукиш и приговаривал: «Вот-де тебе и с государем!»
– Ну и свадьба! – подивился Иван (Данило). – И что же?
– Гости отданы за приставы, – сказал Василий Мымрин. – А когда за приставы брали, смоленский мещанин Ширшов кричал и врал: есть-де и на великого государя виселица…
– Нишкни! – испугался Иван (Данило). – Помягше излагай!
У Ивана (Данилы) стало противно внутри сердца.
– А жених с невестой?
– Отданы за приставы, – сказал Авдей. – Невеста же приставам сказала: «Как я не вижу мужа моего перед собою, так бы де и государь не видел света сего…»
– Ох, – сказал Иван (Данило). – Да это не свадьба, а воровской стан прямо… А Ивана Щура там не было часом?
Соколы охотно засмеялись шутке начальника. Дело в том, что было принято все темные и запутанные дела сваливать на таинственного и большей частью вымышленного «вора-ызменника» Ивана Щура, человека вовсе не уловимого.
Тут в дверь опять сунулись: идет!
Вошел в комнату глава Приказа тайных дел Алексей Михайлович Романов. В свободное от приказных работ время он управлял всея Великия, Малыя и Белыя Русью в качестве государя царя и великого князя.
…Во все времена все власть имущие чего-нибудь да боялись. А особенно те боялись, про которых историки потом писали: Святой, Незлобивый, Благословенный. И наверняка при таком правителе было перебито, перепытано и перепорото больше народу, чем при Грозных, Жестоких, Непреклонных.
Вот и Алексей Михайлович, царь Тишайший, крепко беспокоился за свою жизнь. Привелось ему во младости пережить и Медный бунт, и Соляной бунт, и несколько бунтов безымянных. От бунтов и прочего Алексей Михайлович стал бояться всего. Воров и шишей боялся, бояр и князей боялся, ведунов и ворожей боялся. Не любил ходить по глинистой почве: ну как ведун вынет след и начнет на него ворожить, наводя порчу? Боялся неграмотных – вдруг шарахнет чем по глупости, а пуще грамотных опасался – изведут, ироды. Мир царя был полон злодеев, заговорщиков, ловчих ям и острых углов. Даже любимому кречету Мурату подолгу вглядывался в желтые глаза: не оборотень ли? По причине этого нечеловеческого страха и организовал Алексей Михайлович Приказ тайных дел и возглавил его.
…Государь велел дьяку и подьячим встать с колен и стал выслушивать отчет. Иван (Данило) Полянский начал с ужасной воровской свадебки в Ямской слободе. Государь охал, озирался, крестился меленько…
– А более ничего нет?
– Да и не знаю, государь, стоит ли сказывать…
– Сказывай, сказывай.
– Князя Одоевского человек Левка Сергеев, коновал, давал твоему дворовому человеку Ромашке Серебрянину сосать хмелевую шишку, завернув в плат…
– Ет-то зачем?
– Чтобы ему запретить от питья… Ведовство ли то?
Алексей Михайлович покривился и сплюнул.
– Эх, Иван, Иван, Данило то есть. Может, еще хуже всякого злого ведовства и наговора. Ежели он сегодня одному от питья запретит, завтра другому, а там и пойдет – народишко пить перестанет! Кабаки закрывать прикажешь?
– Понял, государь! Польский заговор искать надо!
– Опять ты – дурак. Просто всякими сысками накрепко сыскать, тот плат с хмелем давал пить не для порчи ль? И судить как ведуна, понял?
Государь обвел палату кроткими глазками. Соколы его, Авдей да Василий, преданно таращились.
– Голубяточки, – ласково сказал государь. – Вы мне кого к Пасхе представить обещались, изловивши? Запамятовали?
Мымрин и Авдей похолодели. Прошлой зимой, чтобы как-нибудь отбояриться от дел, они сказались изловить пресловутого своего Ивана Щура и на нем спросить все неспрошенные дела. Щура они никакого не ловили и надеялись, что государь даже имечко это забудет. Не забыл.
– По весне, государь, – начал врать Мымрин, – в городе Вышний Волочек нашли мертвый труп. И того Вышнего Волочка люди признали трупец тот за Ивана Щура, своими же шишами до смерти побитого…
– Э-эх, – со стоном сказал государь и больно ткнул Мымрина ладошкой в безволосое лицо. – Вышний Волочек… Брехал бы уж про Енисейский острог – чего там, Алексей Михайлович все стерпит… Да на Москве он, Иван-то Щур! На Москве! Письмецо поносное мне подметнул! Эх, вы-ы! Хлебоясть!
Иван (Данило) Полянский прятал в рукаве залитое чернилами письмо о лондонском деле, но руки у него от страха задрожали, и свиточек выпорхнул…
– Дай-ка сюда! – велел государь.
– Батюшка, перебелю сначала… – взмолился Полянский.
– Я и так прочту, – сказал Алексей Михайлович. – Да и вы, соколы, почитайте!
И он кинул в подчиненных подметное Ивана Щура письмецо.
– Вора, чаю, сыщете, – продолжал он. – А нет – и головенок своих вам на себе не сыскать…
И вышел вон.
Дьяк и подьячие от страха изучили подметный документ.
Может быть, вы читали подлинный текст письма запорожцев турецкому султану. Так письмо Ивана Щура было ровно в два раза обиднее.
Иван (Данило) Полянский не из-за таракана был огорчен, но таракан ползанием своим и шевелением усугублял огорчение. Он полз и полз по столу, смело шагал всеми шестью лапами по секретным бумагам, заглядывал в чернильницы, пробовал на зубок сургуч с государевой печатью и, наконец, прибыл на сафьянный переплет Четьи-Минеи.
Иван (Данило) Полянский словно того и ждал: занес над сатанинским насекомым кулак, да смахнул рукавом чернильницу прямо на писаное… Вот горе-то: перебеляй теперь.
Может, не перебелять? Может, и не было вовсе никакой бумаги? Не было, и все тут. Путь за море не близкий, могла и затеряться. Там ведь эти плавают, как их… флибустьеры.
Вредная бумага, огорчительная. Не любят таких здесь.
Иван (Данило) Полянский глянул в слюдяное окошко. И не высоко вроде, а кажется, что Уральский камень видно и далее до Байкала, где гнул и корежил воевода Пашков негнучего протопопишку…
Из аглицкой столицы города Лондона пришло донесение от торгового человека Ивашки Ларионова. Ивашка в письмеце сообщал, что верный и проверенный человек в Лондоне погорел синим пламенем. А ведь десять лет жил, принят был в Думу ихнюю – парламент, все бумаги выправил, словечек аглицких нахватался гораздо. И вот поди ж ты – вылез с предложением сидеть в палате по чинам, как в Думе боярской. То ли умом решился, то ли затосковал по дому. Сразу взяли на примету, а тут еще лорды, обсуждая этот вопрос, по аглицкому обычаю снялись драться, и лорд Шефтсбери, он же сын боярский Чурмантеев, во время драчки стал всех навеличивать русскими непечатными титулами, и от этого вовсе был узнан бывшим аглицким на Москве посланником… Словом, было от чего огорчаться Ивану (Даниле) Полянскому. Думать он думал, а чернильницу не поднимал: не было никакого сына боярского Чурмантеева. Да и торгового человека Ивашки. Мало ли что. Тем более море. И эти… флибустьеры. Дело такое.
В дверь сунулись: дожидаются.
– Проси, проси соколов моих.
Соколов было целых два: Василий Мымрин и Авдей Петраго-Соловаго. Оба служили в приказе по третьему году, разумели грамоте и тайным приказным премудростям, немало повывели уже воровства и измены. Первый сокол, Василий Мымрин, был высок, тонок, волосы на лице срамно убирал бритвой, а глаза у него от природы были мутного цвета, и были те глаза посажены близенько-близенько, и косили друг на друга зрачками, словно бы говоря: эх, кабы не переносье, слились бы мы, глазыньки мутные, в единый циклопов глаз, как в омировом сочинении про хитромудрого Улисса. Петраго же Соловаго Авдей росту был невеликого, зато широк, и руки до полу, и ладони – что добрые сковороды, а личико его все как есть было покрыто рыжим пухом – волос не волос, шерсть не шерсть, глаз же имел густо-черный и пронзительный…
Вот они и пришли, два такие.
– Докладай, – велел Иван (Данило) Полянский.
– Третьего дни, – степенно начал Василий Мымрин, – на свадьбе в Ямской слободе у мещанина Абрама Преполовенского мещанин же Евтифей Бохолдин с чаркою сказал: «Был бы здоров государь царь и великий князь Алексей Михайлович да я, Евтюшка, другой».
– И? – спросил Полянский.
– Отдан за приставы, – ответил Петраго-Соловаго и сам продолжал: – На той же мещанина Абрама Преполовенского свадебке во время рукобитья между стрельцом Андреем Шапошником да пушкарем Федькой Головачевым стрелец государевым именем пригрозил, а пушкарь казал ему кукиш и приговаривал: «Вот-де тебе и с государем!»
– Ну и свадьба! – подивился Иван (Данило). – И что же?
– Гости отданы за приставы, – сказал Василий Мымрин. – А когда за приставы брали, смоленский мещанин Ширшов кричал и врал: есть-де и на великого государя виселица…
– Нишкни! – испугался Иван (Данило). – Помягше излагай!
У Ивана (Данилы) стало противно внутри сердца.
– А жених с невестой?
– Отданы за приставы, – сказал Авдей. – Невеста же приставам сказала: «Как я не вижу мужа моего перед собою, так бы де и государь не видел света сего…»
– Ох, – сказал Иван (Данило). – Да это не свадьба, а воровской стан прямо… А Ивана Щура там не было часом?
Соколы охотно засмеялись шутке начальника. Дело в том, что было принято все темные и запутанные дела сваливать на таинственного и большей частью вымышленного «вора-ызменника» Ивана Щура, человека вовсе не уловимого.
Тут в дверь опять сунулись: идет!
Вошел в комнату глава Приказа тайных дел Алексей Михайлович Романов. В свободное от приказных работ время он управлял всея Великия, Малыя и Белыя Русью в качестве государя царя и великого князя.
…Во все времена все власть имущие чего-нибудь да боялись. А особенно те боялись, про которых историки потом писали: Святой, Незлобивый, Благословенный. И наверняка при таком правителе было перебито, перепытано и перепорото больше народу, чем при Грозных, Жестоких, Непреклонных.
Вот и Алексей Михайлович, царь Тишайший, крепко беспокоился за свою жизнь. Привелось ему во младости пережить и Медный бунт, и Соляной бунт, и несколько бунтов безымянных. От бунтов и прочего Алексей Михайлович стал бояться всего. Воров и шишей боялся, бояр и князей боялся, ведунов и ворожей боялся. Не любил ходить по глинистой почве: ну как ведун вынет след и начнет на него ворожить, наводя порчу? Боялся неграмотных – вдруг шарахнет чем по глупости, а пуще грамотных опасался – изведут, ироды. Мир царя был полон злодеев, заговорщиков, ловчих ям и острых углов. Даже любимому кречету Мурату подолгу вглядывался в желтые глаза: не оборотень ли? По причине этого нечеловеческого страха и организовал Алексей Михайлович Приказ тайных дел и возглавил его.
…Государь велел дьяку и подьячим встать с колен и стал выслушивать отчет. Иван (Данило) Полянский начал с ужасной воровской свадебки в Ямской слободе. Государь охал, озирался, крестился меленько…
– А более ничего нет?
– Да и не знаю, государь, стоит ли сказывать…
– Сказывай, сказывай.
– Князя Одоевского человек Левка Сергеев, коновал, давал твоему дворовому человеку Ромашке Серебрянину сосать хмелевую шишку, завернув в плат…
– Ет-то зачем?
– Чтобы ему запретить от питья… Ведовство ли то?
Алексей Михайлович покривился и сплюнул.
– Эх, Иван, Иван, Данило то есть. Может, еще хуже всякого злого ведовства и наговора. Ежели он сегодня одному от питья запретит, завтра другому, а там и пойдет – народишко пить перестанет! Кабаки закрывать прикажешь?
– Понял, государь! Польский заговор искать надо!
– Опять ты – дурак. Просто всякими сысками накрепко сыскать, тот плат с хмелем давал пить не для порчи ль? И судить как ведуна, понял?
Государь обвел палату кроткими глазками. Соколы его, Авдей да Василий, преданно таращились.
– Голубяточки, – ласково сказал государь. – Вы мне кого к Пасхе представить обещались, изловивши? Запамятовали?
Мымрин и Авдей похолодели. Прошлой зимой, чтобы как-нибудь отбояриться от дел, они сказались изловить пресловутого своего Ивана Щура и на нем спросить все неспрошенные дела. Щура они никакого не ловили и надеялись, что государь даже имечко это забудет. Не забыл.
– По весне, государь, – начал врать Мымрин, – в городе Вышний Волочек нашли мертвый труп. И того Вышнего Волочка люди признали трупец тот за Ивана Щура, своими же шишами до смерти побитого…
– Э-эх, – со стоном сказал государь и больно ткнул Мымрина ладошкой в безволосое лицо. – Вышний Волочек… Брехал бы уж про Енисейский острог – чего там, Алексей Михайлович все стерпит… Да на Москве он, Иван-то Щур! На Москве! Письмецо поносное мне подметнул! Эх, вы-ы! Хлебоясть!
Иван (Данило) Полянский прятал в рукаве залитое чернилами письмо о лондонском деле, но руки у него от страха задрожали, и свиточек выпорхнул…
– Дай-ка сюда! – велел государь.
– Батюшка, перебелю сначала… – взмолился Полянский.
– Я и так прочту, – сказал Алексей Михайлович. – Да и вы, соколы, почитайте!
И он кинул в подчиненных подметное Ивана Щура письмецо.
– Вора, чаю, сыщете, – продолжал он. – А нет – и головенок своих вам на себе не сыскать…
И вышел вон.
Дьяк и подьячие от страха изучили подметный документ.
Может быть, вы читали подлинный текст письма запорожцев турецкому султану. Так письмо Ивана Щура было ровно в два раза обиднее.
Глава 2
Русь, Русь, неохватный простор между Востоком и Западом, простор страны, каждый житель которой полагался и себя полагал заведомо виновным в том, в чем станут виноватить.
Страх начинался в царских верхних палатах – самый сильный страх. Он хлестал, как фонтан, и, спускаясь ниже, все собою обволакивал, и это продолжалось так долго, что начинали бояться и самые храбрые, а потом и храбрых не стало – кто разучился, отвык, а кто от этой поганой волны бежал подалее – на Дон либо в Сибирь. И было спокойно, потому что страх был распределен поровну. Было так же спокойно, как если бы поровну был распределен хлеб…
Соколы Авдей и Василий были мрачны и лаялись промеж собою всю дорогу до дому. Они долго спорили, кто первый придумал все спирать на Ивана Щура; потом вспомнили, что придумал Иван (Данило), а спрос все равно с нас, потому надо ловить Ивана Щура или кого-нибудь вместо, а доказать, что он Щур, – дело ката Ефимки.
Подход к сыскному делу у соколов был разный.
– Я его не выходя из горницы словлю, – говорил Мымрин. – Я посижу, помыслю и расчислю, где он есть.
– А я просто по кабакам пройдусь, – говорил Авдей. – Раз мы его поймать не можем – стало, умной. А раз умной – стало, ищи его в кабаке. Только денег надо…
– То-то и оно, – вздохнул Мымрин. – Ефимков бы хорошо… С ефимками Иван Щур сам бы к нам прибежал и себя продал. Только вот скупенек наш Аз Мыслете…
Дорога шла мимо питейного заведения. Дверь отворилась, и наружу вышел вовсе голый (благо лето) человек при нательном кресте. Человека ждала жена, или кто там она ему, дала рядно – завернуться – и повела по улице…
В заведениях соколов наших сильно уважали: летось они отдали за приставы кабацкого голову Ивана Шилова, как тот Иван Шилов, вышибая их из кабака, приговаривал: государево, мол, кабацкое дело. Соколы крикнули «слово и дело» и показали на бедного Шилова, что говорил он «государево дело – кабацкое», намекая на известную склонность Алексея Михайловича, или Аз Мыслете, как называли его промеж собой для краткости и секретности друзья.
Народишку в кружале было изрядно, да только для них-то всегда находилось местечко. Душно было. От стрелецкого напитка соколы успокоились, перестали вспоминать пережитое (Мымрин даже забыл, что ему было ткнуто в лицо царскою ладошкой) и не торопясь, обстоятельно, стали обсуждать свою беду. Под конец первой четверти оба уразумели, что поймать вора им не под силу, а посему не следует и затеваться ловить, а надо найти человека, подходящего под щуровские приметы: «ростом невелик, кренаст, глаза кары, волосы-голова руса, борода светло-руса, кругла, невелика; платье на нем: шубенка баранья нагольна, шапка овчинная, выбойчатая, штаны суконные, красные, сапоги телятинные, литовские, прямые, скобы серебряные…»
Серебряные скобы особенно смущали Петраго-Соловаго.
– Серебряны… – ворчал он, глядя на худые свои сапожишки. – Я тя, сукина кота, за эти скобы… В геенне сыщу!
– Тихо, Авдей, – уговаривал его Васька. – На что он нам? Нам бы похоженького найти, и ладушки…
– Не, найду. Подумай, эка птица – Иван Щур…
Какое-то мохнатое рыло, сидевшее рядом, вздрогнуло. Потом, и без того незнакомое, перекосилось до полной неузнаваемости и молвило:
– Ловил один такой… Ловилку оторвали.
Василий собрался было по привычке объявить «слово и дело», Авдей пристроился (по привычке же) своротить болтуну все, что можно, на сторону, но что-то им помешало…
Приказная память соколов не дала охулки и на этот раз: перед ними был опальный Стрелецкого приказа подьячий Никифор Федорович Дурной. Именно ему, Никифору Федоровичу Дурному, три года назад был дан под охрану колодник из Дорогобужа Иван Щур. И ведено было Дурному «того колодника держать скована, в чепи, в железах, с великим бережением». Уж как его Дурной берег: надел на плечи ему особые железа, рекомые «стулом». Не побегаешь в таких-то! А все же «тот колодник Ивашка Щур у него февраля 15 числа за три часа до света ушел с чепью и со «стулом». Следом за ним, понятное дело, ушел из подьячих и сам Никифор Дурной, изрядно битый за небрежение батогами. С тех пор числился он в гулящих, жил неведомо чем и неведомо где.
– Ну, здравствуй, Никифор Федорович, – ласково сказал Мымрин.
– Ты не вичь меня, добрый человек: злодей я хуже ката Ефимки. Изверг, строфокамил, камелеопард суть… Э, да ты не Васька ли Мымрин будешь?
– Для кого, может, и Васька, а для тебя – Василий Алмазович! – гордо отвечал Мымрин.
– Плесни стрелецкой, Василий Алмазович! – потрафил мымринской гордости горемыка Никифор.
– Будя с тебя, питух, самим, видишь, мало…
Это Авдей влез. Чего всяких поить!
– Иди, иди себе, – сказал Мымрин. – Мы люди государевы, нам с тобой сидеть невместно…
– Воля ваша, пойду. А ведь я его днями видел…
Авдей поймал Дурного за рубаху и силком усадил на старое место. Дурной увидел четыре горящих глаза и возгордился. Эх, однова живем!
– Сухо в глотке что-то, – пожаловался он с намеком.
Было плеснуто ему, и не раз, и себе было плеснуто многажды, пока не узнали соколы всей правды про Ивана Щура.
– Он, вор, изменник, шиш, прельщал меня: знаю-де, где на Москве беглым князем Курбским закопана великая казна… За половину просил отпустить. Я чепь и надпилил ему сдуру, а он меня тою же чепью да по башке… Эх, сгорела жизнь, пропала! Ведите меня на спрос – искупиться желаю, пострадать! Слово и де…
Огромная Авдеева ладонь зажала все мохнатое рыло.
– Успеется на спрос, успеется, – сказал Мымрин. – Ты сказывай, где вора видел днями?
Соколы мигом протрезвели: во-первых, узрели в Никифоровом бедстве свое чаемое будущее, во-вторых, запахло деньгами немалыми…
– Вор три года с Москвы не сходит. И не уйдет, покуда клад не возьмет, а невемо что ему мешает… Сила в нем нелюдская: чепи рвет, ровно куделечку. Боюсь я его, шиша… Истинный сатана: я за ем слежу, слежу… Он видит! Все он видит, про все понимает. Я за стрельцы кинусь – он смеяться ну… Хвать-мать – нету его. Третьеводни на улице встрел – говорит, разговор есть… Я бы сам в приказ сдался – Ефимки тоже боюсь…
В умной голове Мымрина созрел план. Все свои интересы наблюдут – Аз Мыслете спокоен, соколы богаты…
– Завтра я его встренуть должен в кружале на Арбате…
…Возвращались поздно. Мымрин поделился хитрым планом с Авдеем, Авдей одобрял.
– И, словом, клад возьмем, а потом самого Ивашку. Государь сказывал: живого или мертвого представить. Можно и мертвого. Мертвый, он про клады не больно-то помнит…
– А Никишка Дурной? – затревожился Петраго-Соловаго.
– А ручки тебе на что господом дадены? – поинтересовался Мымрин.
Страх начинался в царских верхних палатах – самый сильный страх. Он хлестал, как фонтан, и, спускаясь ниже, все собою обволакивал, и это продолжалось так долго, что начинали бояться и самые храбрые, а потом и храбрых не стало – кто разучился, отвык, а кто от этой поганой волны бежал подалее – на Дон либо в Сибирь. И было спокойно, потому что страх был распределен поровну. Было так же спокойно, как если бы поровну был распределен хлеб…
Соколы Авдей и Василий были мрачны и лаялись промеж собою всю дорогу до дому. Они долго спорили, кто первый придумал все спирать на Ивана Щура; потом вспомнили, что придумал Иван (Данило), а спрос все равно с нас, потому надо ловить Ивана Щура или кого-нибудь вместо, а доказать, что он Щур, – дело ката Ефимки.
Подход к сыскному делу у соколов был разный.
– Я его не выходя из горницы словлю, – говорил Мымрин. – Я посижу, помыслю и расчислю, где он есть.
– А я просто по кабакам пройдусь, – говорил Авдей. – Раз мы его поймать не можем – стало, умной. А раз умной – стало, ищи его в кабаке. Только денег надо…
– То-то и оно, – вздохнул Мымрин. – Ефимков бы хорошо… С ефимками Иван Щур сам бы к нам прибежал и себя продал. Только вот скупенек наш Аз Мыслете…
Дорога шла мимо питейного заведения. Дверь отворилась, и наружу вышел вовсе голый (благо лето) человек при нательном кресте. Человека ждала жена, или кто там она ему, дала рядно – завернуться – и повела по улице…
В заведениях соколов наших сильно уважали: летось они отдали за приставы кабацкого голову Ивана Шилова, как тот Иван Шилов, вышибая их из кабака, приговаривал: государево, мол, кабацкое дело. Соколы крикнули «слово и дело» и показали на бедного Шилова, что говорил он «государево дело – кабацкое», намекая на известную склонность Алексея Михайловича, или Аз Мыслете, как называли его промеж собой для краткости и секретности друзья.
Народишку в кружале было изрядно, да только для них-то всегда находилось местечко. Душно было. От стрелецкого напитка соколы успокоились, перестали вспоминать пережитое (Мымрин даже забыл, что ему было ткнуто в лицо царскою ладошкой) и не торопясь, обстоятельно, стали обсуждать свою беду. Под конец первой четверти оба уразумели, что поймать вора им не под силу, а посему не следует и затеваться ловить, а надо найти человека, подходящего под щуровские приметы: «ростом невелик, кренаст, глаза кары, волосы-голова руса, борода светло-руса, кругла, невелика; платье на нем: шубенка баранья нагольна, шапка овчинная, выбойчатая, штаны суконные, красные, сапоги телятинные, литовские, прямые, скобы серебряные…»
Серебряные скобы особенно смущали Петраго-Соловаго.
– Серебряны… – ворчал он, глядя на худые свои сапожишки. – Я тя, сукина кота, за эти скобы… В геенне сыщу!
– Тихо, Авдей, – уговаривал его Васька. – На что он нам? Нам бы похоженького найти, и ладушки…
– Не, найду. Подумай, эка птица – Иван Щур…
Какое-то мохнатое рыло, сидевшее рядом, вздрогнуло. Потом, и без того незнакомое, перекосилось до полной неузнаваемости и молвило:
– Ловил один такой… Ловилку оторвали.
Василий собрался было по привычке объявить «слово и дело», Авдей пристроился (по привычке же) своротить болтуну все, что можно, на сторону, но что-то им помешало…
Приказная память соколов не дала охулки и на этот раз: перед ними был опальный Стрелецкого приказа подьячий Никифор Федорович Дурной. Именно ему, Никифору Федоровичу Дурному, три года назад был дан под охрану колодник из Дорогобужа Иван Щур. И ведено было Дурному «того колодника держать скована, в чепи, в железах, с великим бережением». Уж как его Дурной берег: надел на плечи ему особые железа, рекомые «стулом». Не побегаешь в таких-то! А все же «тот колодник Ивашка Щур у него февраля 15 числа за три часа до света ушел с чепью и со «стулом». Следом за ним, понятное дело, ушел из подьячих и сам Никифор Дурной, изрядно битый за небрежение батогами. С тех пор числился он в гулящих, жил неведомо чем и неведомо где.
– Ну, здравствуй, Никифор Федорович, – ласково сказал Мымрин.
– Ты не вичь меня, добрый человек: злодей я хуже ката Ефимки. Изверг, строфокамил, камелеопард суть… Э, да ты не Васька ли Мымрин будешь?
– Для кого, может, и Васька, а для тебя – Василий Алмазович! – гордо отвечал Мымрин.
– Плесни стрелецкой, Василий Алмазович! – потрафил мымринской гордости горемыка Никифор.
– Будя с тебя, питух, самим, видишь, мало…
Это Авдей влез. Чего всяких поить!
– Иди, иди себе, – сказал Мымрин. – Мы люди государевы, нам с тобой сидеть невместно…
– Воля ваша, пойду. А ведь я его днями видел…
Авдей поймал Дурного за рубаху и силком усадил на старое место. Дурной увидел четыре горящих глаза и возгордился. Эх, однова живем!
– Сухо в глотке что-то, – пожаловался он с намеком.
Было плеснуто ему, и не раз, и себе было плеснуто многажды, пока не узнали соколы всей правды про Ивана Щура.
– Он, вор, изменник, шиш, прельщал меня: знаю-де, где на Москве беглым князем Курбским закопана великая казна… За половину просил отпустить. Я чепь и надпилил ему сдуру, а он меня тою же чепью да по башке… Эх, сгорела жизнь, пропала! Ведите меня на спрос – искупиться желаю, пострадать! Слово и де…
Огромная Авдеева ладонь зажала все мохнатое рыло.
– Успеется на спрос, успеется, – сказал Мымрин. – Ты сказывай, где вора видел днями?
Соколы мигом протрезвели: во-первых, узрели в Никифоровом бедстве свое чаемое будущее, во-вторых, запахло деньгами немалыми…
– Вор три года с Москвы не сходит. И не уйдет, покуда клад не возьмет, а невемо что ему мешает… Сила в нем нелюдская: чепи рвет, ровно куделечку. Боюсь я его, шиша… Истинный сатана: я за ем слежу, слежу… Он видит! Все он видит, про все понимает. Я за стрельцы кинусь – он смеяться ну… Хвать-мать – нету его. Третьеводни на улице встрел – говорит, разговор есть… Я бы сам в приказ сдался – Ефимки тоже боюсь…
В умной голове Мымрина созрел план. Все свои интересы наблюдут – Аз Мыслете спокоен, соколы богаты…
– Завтра я его встренуть должен в кружале на Арбате…
…Возвращались поздно. Мымрин поделился хитрым планом с Авдеем, Авдей одобрял.
– И, словом, клад возьмем, а потом самого Ивашку. Государь сказывал: живого или мертвого представить. Можно и мертвого. Мертвый, он про клады не больно-то помнит…
– А Никишка Дурной? – затревожился Петраго-Соловаго.
– А ручки тебе на что господом дадены? – поинтересовался Мымрин.
Глава 3
Васька Мымрин с молодых ногтей был смышлен гораздо. То одно придумает, а то совсем другое что-нибудь. За смышленость его и переверстали из писарей в подьячие. Выдумал в те поры Васька тайное письмо: вроде и не написано ничего, а кому надо – прочтет. Вообще Васька непозволительно много думал. Ладно, что думал о государевом благе. А если бы о воровстве и смуте помышлял? Страшно представить, что натворил бы тот Васька Мымрин, будь он вором и шишом. Но вором и шишом он не стал, потому что его крепко пороли в детстве. А когда в детстве человека крепко порют, он неволею задумается: ежели меня за такую малость этак взгрели, так что же за воровство и татьбу положено?
На государевой службе он всегда наотлику ходил, как великий мастер распознавать заговоры да наговоры. Честно говоря, кабы не Васька, государь не прожил бы и сутки: или сглазили бы Алексея Михайловича, или зарезали. Жила у князя Куракина на дворе слепая ворожея Фенька, жила и жила. Так Мымрин и тут смекнул, что к чему. «И не Фенька это вовсе, – шептал он Алексею Михайловичу. – Это она для отводу глаз выдумала: Фенька, мол. А на деле не иная кто…» Конец доноса скрывался в царском ушке. Предположительно это была покойная Марина Мнишек. От нее ничего хорошего, кроме порчи и сглазу, ожидать было нельзя. Потому и дворовые люди князя Куракина пытаны были накрепко, и сам князь, и жена его, и волы его, и ослы его… За это дело приметили Ваську. А все оттого, что некогда велел князь Куракин гнать сопливого недоросля Васятку со двора взашей.
Не то Авдей. Авдей был силен. Ой, силен! Более нечего и сказать про Авдея. Так они и работали на пару: ум да сила.
…Ко кружалу подбирались в сумерках, с разных сторон. Стрельцов с собой не брали: каждому всего только по полклада достанется, да Авдей и так с десятью Щурами управится.
Целовальник мигнул: все, мол, в порядке, Никифор ждет Ивашку в особой горенке. Ждать было долго, взяли питья.
– Как войдем с двух сторон, – учил Васька, – так ты их обоих в ручки прими и лбами стукни до смерти!
– Ну, – не поверил Авдей. – Как же он, вор, нам клад объявит, покойный-то?
– То моя забота, – засмеялся Мымрин. – Мы все доподлинно узнаем.
Помолчали. Целовальник взял четверть и трижды звякнул об нее ковшиком. Это означало, что Щур появился.
Петраго-Соловаго рванулся было править государеву службу, но Васька одернул его.
– Сиди! – зашипел он. – Пущай наговорятся!
И снова успокоил напарника напитком. Так они ждали, ждали да и запели свою любимую песню, которую сами про себя же и сложили:
– Чхи! Чхи! Чхи!
Соколы снялись и полетели в тайную горенку: один по лестнице, другой черным ходом.
Авдей ворвался первым, изготовился имать и хватать, но хитрый Щур, видно, бросился ему в ноги и уронил, задув при том свечи, а сам бегал поблизости, увертываясь от Мымрина. Авдей ухватил Щура за ноги, стал вязать их узлом. От боли Щур заорал голосом Василия Мымрина.
Прибегал целовальник, зажигал свечи. На полу лежали трое: Авдей, Васька и покойный – по ножу в груди видно – Никифор Дурной. Об него, мертвенького, запнулся Авдей. С горя Авдей стал тихонько биться головой об косяк. Мымрин же не слишком горевал, даже продолжал мурлыкать песню про соколов. Потом, наказав целовальнику молчать, велел унести труп с глаз долой: на гулящем спросу не производили, за недосугом [Т.е. не заводили уголовного дела.].
– Ни Ивашки нету, – сказал Авдей, – ни клад не узнали.
Он долго и пристально вглядывался в мелкие глазки неизвестно чему радовавшегося Мымрина, а потом с криком: «У-у-умной!» – кинулся душить сослуживца.
На государевой службе он всегда наотлику ходил, как великий мастер распознавать заговоры да наговоры. Честно говоря, кабы не Васька, государь не прожил бы и сутки: или сглазили бы Алексея Михайловича, или зарезали. Жила у князя Куракина на дворе слепая ворожея Фенька, жила и жила. Так Мымрин и тут смекнул, что к чему. «И не Фенька это вовсе, – шептал он Алексею Михайловичу. – Это она для отводу глаз выдумала: Фенька, мол. А на деле не иная кто…» Конец доноса скрывался в царском ушке. Предположительно это была покойная Марина Мнишек. От нее ничего хорошего, кроме порчи и сглазу, ожидать было нельзя. Потому и дворовые люди князя Куракина пытаны были накрепко, и сам князь, и жена его, и волы его, и ослы его… За это дело приметили Ваську. А все оттого, что некогда велел князь Куракин гнать сопливого недоросля Васятку со двора взашей.
Не то Авдей. Авдей был силен. Ой, силен! Более нечего и сказать про Авдея. Так они и работали на пару: ум да сила.
…Ко кружалу подбирались в сумерках, с разных сторон. Стрельцов с собой не брали: каждому всего только по полклада достанется, да Авдей и так с десятью Щурами управится.
Целовальник мигнул: все, мол, в порядке, Никифор ждет Ивашку в особой горенке. Ждать было долго, взяли питья.
– Как войдем с двух сторон, – учил Васька, – так ты их обоих в ручки прими и лбами стукни до смерти!
– Ну, – не поверил Авдей. – Как же он, вор, нам клад объявит, покойный-то?
– То моя забота, – засмеялся Мымрин. – Мы все доподлинно узнаем.
Помолчали. Целовальник взял четверть и трижды звякнул об нее ковшиком. Это означало, что Щур появился.
Петраго-Соловаго рванулся было править государеву службу, но Васька одернул его.
– Сиди! – зашипел он. – Пущай наговорятся!
И снова успокоил напарника напитком. Так они ждали, ждали да и запели свою любимую песню, которую сами про себя же и сложили:
За пением и не заметили, что целовальник трижды чхнул условным чихом. Целовальник чхал-чхал, подскочил к соколам и, уже не в силах чхать натурально, сказал словами:
То не два сокола на дубу встрепенулися:
Два добра молодца изменушку почуяли.
Они по градам, по весям похаживают,
Воровство да смуту вываживают.
Ой, не скроешься, изменушка черная,
Ни в чистом поле, ни в густом бору:
Зачнут тебя соколы щипать-когтить,
К Ефимушке-кату повелят иттить,
Возьмет кат Ефимушка ременчат кнут,
Ан, глядишь, вот и вся правда тут!
Станет государь соколов ласкать-целовать,
Ласкать-целовать, приговаривать:
«Уж вы, соколы мои, птицы ясные,
Высоко вы, соколы, летали, много видели.
Велю вам, соколам, по кафтану дать,
По кафтану дать, деньгами одарять».
– Чхи! Чхи! Чхи!
Соколы снялись и полетели в тайную горенку: один по лестнице, другой черным ходом.
Авдей ворвался первым, изготовился имать и хватать, но хитрый Щур, видно, бросился ему в ноги и уронил, задув при том свечи, а сам бегал поблизости, увертываясь от Мымрина. Авдей ухватил Щура за ноги, стал вязать их узлом. От боли Щур заорал голосом Василия Мымрина.
Прибегал целовальник, зажигал свечи. На полу лежали трое: Авдей, Васька и покойный – по ножу в груди видно – Никифор Дурной. Об него, мертвенького, запнулся Авдей. С горя Авдей стал тихонько биться головой об косяк. Мымрин же не слишком горевал, даже продолжал мурлыкать песню про соколов. Потом, наказав целовальнику молчать, велел унести труп с глаз долой: на гулящем спросу не производили, за недосугом [Т.е. не заводили уголовного дела.].
– Ни Ивашки нету, – сказал Авдей, – ни клад не узнали.
Он долго и пристально вглядывался в мелкие глазки неизвестно чему радовавшегося Мымрина, а потом с криком: «У-у-умной!» – кинулся душить сослуживца.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента