Константин Яковлевич Ваншенкин
Москвичи

   Минувшей ночью, за два часа до рассвета, первый эшелон мощно форсировал великую водную преграду, неожиданно легко закрепился на правом берегу и до сих пор удерживал занятый рубеж, хотя и не развил успеха.
   Сделать это предстояло им.
   Петров вышел из полуосыпавшегося, лишь слегка подновленного замученными саперами блиндажа, где комбат ставил задачу командирам. День выдался по-осеннему холодный, сухой и чистый, он уже кончался, едва ощутимо наплывали сумерки.
   Блиндажи были отрыты в ложбине, среди рощи старых акаций, и потому не видны с той стороны.
   И сейчас, когда дело шло к вечеру, в лозняке, за вторым холмом, начиналось неторопливое, почти безбоязненное копошение, подтягивалась и накапливалась техника. Что ни говори, война уже шла под горку, они давно чувствовали себя прочно, и нынче, оттого что ночная операция прошла столь удачно, настроение у всех было приподнятое, верилось в успех.
   И Петров не испытывал никаких предчувствий, никакой маеты. Безотчетно прислушиваясь к смутным и редким шумам того берега, он смотрел, как стягивается за холмом техника, ждал обычной в таких случаях мимолетной встречи с Витей и с удовольствием чувствовал на себе новую, едва обмятую офицерскую шинель. Двубортная, ловко приталенная, да еще схваченная широким ремнем, она сама заставляла делаться стройным, подтянутым.
   По званию он все еще был старшина – сержантский состав, но должность с тех пор, как под Сычевкой убило комсорга батальона, вот уже семь месяцев исполнял офицерскую. Недавно его представили на младшего лейтенанта, но он пока не уяснил для себя – лучше ему будет или хуже.
   По крутым, сбитым ступенькам поднялся парторг батальона мелкорябой Казарычев и, как всегда не сразу, а осмотревшись и оценив обстановку, не то приказал, не то посоветовал:
   – Пройдись, потолкуй с ребятишками!
   – Есть, товарищ старший лейтенант! – ответствовал Петров. – Разрешите только, земляк тут у меня в артдивизионе…
   Мимо, в сумерках, уже медленно тянулись 76-миллиметровые орудия, впереди что-то застопорило, колонна почти остановилась, и Петров пошел вдоль нее, всматриваясь в солдат, но его окликнули первого:
   – Толя!
   Они учились вместе, на художественном факультете, и вместе пошли добровольцами, да и служили до сих пор рядом, видясь раз, а то и два раза в месяц.
   – Ну, как ты? – спросил Петров, глядя на Витю с некоторой временной отчужденностью, заторможенностью, отмечая про себя, что шинель на друге сидит колом. – Поддержи огоньком-то, не забудь!…
   – Не беспокойся, старшина, поддержит, – обнадежил кто-то из солдат. – Наводчик первый сорт…
   И Петров, как уже бывало не раз, почувствовал, что Витю здесь уважают нешуточно.
   – А ты как думал! – сказал он солдату. – У художников глаз точный.
   – Рисуешь? – спросил Витя.
   – Нет, не до этого.
   Неожиданно вдали, на гребне холма, подняв столб песка, разорвался одиночный снаряд, все повернули в ту сторону головы, вслушиваясь и желая убедиться, что это случайность.
   Мимо пробежал ординарец комбата, крепкий, складный, уже возбужденный предстоящим, крикнул Петрову:
   – Дрейфит, падла!
   Петров с удовольствием отрекомендовал его вслед:
   – Лихой парень. Ленька Рогов. Москвич, зацепский, – и, так как никто ничего не ответил, добавил: – И еще один есть. Старшина. С Арбата…
   К лафету была привязана железная печка.
   – Холодно, ребята? – посочувствовал Петров. – Но как ночью топить? Ведь искры…
   – Ольховые дрова искр совершенно не дают, – пояснил Витя.
   – Так где их взять, ольховые?…
   Тут колонна двинулась, все подхватились.
   – Витя, а ты-то рисуешь? – крикнул Петров уже вдогонку, будто вспомнил.
   – Немножко.
   Как всегда, при расставании с Витей он испытывал некоторое облегчение – свои, батальонные, сейчас были ближе. И все-таки, объясняя солдатам, что он там делал у артиллеристов, он произносил с истинным удовольствием: «Земляка встретил!» И теперь, почти неосознанно, он шел к еще одному москвичу.
   Было уже совершенно темно, но Петров ориентировался безошибочно, хотя они выдвинулись сюда только прошлой ночью. Лишь изредка он приостанавливался, пропуская очередную колонну незнакомых подразделений и частей, именуемых, согласно приказу, хозяйствами.
   Он скатился по сбитым ступенькам вниз, отбросил плащ-палатку, закрывающую вход, и оказался в глубоком и весьма просторном блиндаже. Светили три фитиля в сплющенных сверху крупнокалиберных гильзах.
   Дневальный, сидящий на краю нар, у входа, вскочил и крикнул протяжно:
   – Взво-о-од!…
   – Отставить! – сказал Петров. – Взводный здесь? Здорово, старшина.
   – Здорово, старшина, – добродушно ответил рослый парень, выйдя из полумрака.
   Их сближало то, что оба они были москвичи, что оба старшины и оба на офицерских должностях.
   – Чаю хочешь? – спросил хозяин. – Обожди только, сейчас они хлеб доделят.
   Лишь теперь Петров заметил, что посредине блиндажа, на расстеленной плащ-палатке, делят хлеб. Долгое время, уже привыкнув, они получали сухари, и лишь недавно, когда фронт притормозил, тылы догнали их, полевые пекарни обосновались где-то поблизости.
   Занимая середину блиндажа, на полу была разостлана плащ-палатка, солдат, которому это было доверено, опустившись на колени, умело резал финкой хлеб, остальные стояли кругом и смотрели. Вероятно, было буханки три с половиной или четыре, – сейчас он уже заканчивал. Он разделил очень тщательно, с довесками, и, не вставая, подался назад, сел себе на пятки, давая дорогу товарищам. Они быстро, но не суетясь, с достоинством, взяли каждый свою, по возможности заранее присмотренную пайку. Он, поднявшись, положил оставшуюся на край нар и стал счищать мякиш, налипший на лезвии.
   – Садись, – пригласил Петрова старшина. – Спирту выпьешь?
   – Нет, я только чаю.
   Ему подали зеленую кружку горячего, дымящегося чая, он, дуя, отхлебывал по глоточку.
   – «Боевой листок» выпустили, – сказал солдат, деливший хлеб, и кивнул на освещенную стену.
   – Ну-ка, ну-ка? – Петров, не выпуская кружки, приблизился, рассматривая. Над статейкой, зовущей совершенствовать боевое мастерство, красовался откровенно неумелый, но убедительный в своей наивности рисунок: река, на той стороне немец, заметно наложивший в штаны, и наш боец с автоматом, уже решительно занесший ногу над водной преградой.
   – Молодцы! – похвалил Петров. – Так и будет. И, движимый невольным юношеским порывом, он поставил кружку, нетерпеливо порылся в полевой сумке, не нашел того, что искал, и вытащил тетрадку, разграфленную платежными ведомостями… На обороте последнего листа синим крошащимся карандашом, скупо, лаконично, но с изумившим самого проникновением в суть, он изобразил встающих в атаку наших солдат, деревеньку на взгорке, перелесок вдали. Совершенно непонятно, по каким признакам, но определенно угадывался рассвет. Солдат на рисунке было всего несколько, и не было ни танков, ни самолетов, но тоже непостижимым образом чувствовалось, что за ними сила.
   – Здорово! – сказал кто-то.
   – Во дает старшина.
   И сам он, глубоко взволнованный, захлопнул тетрадку и сунул обратно в сумку»
   – Слушай, старшина, – говорил меж тем хозяин блиндажа. – Вот окончится война, встречаемся мы с тобой на Арбате. На Арбате-то бываешь? Дорогомилово твое рядом, через мост, и все дела…
   – Конечно. А у меня еще друг Витя Куликов из артдивизиона, он у Красных Ворот, в Хоромном тупике живет. Он прекрасный рисовальщик.
   – Да, ладно. Вот встречаемся на Арбате. «Здорово, старшина». – «Здорово, старшина». – «Ну, давайка зайдем»… Куда бы нам с тобой зайти?
   – Посидеть? В кафе «Кавказское».
   – Можно и так.
   – Ну что ж, – Петров встал. – Надо двигать. А сыро тут у вас!
   – Зря, что ли, я тебе спирт предлагал.
   – Хорошо, ночью в воду полезем, а то здесь загнешься, – сказал кто-то, и многие засмеялись.
   – Это у меня бабка была, покойница, да не бабка, прабабка, – вставил деливший хлеб, – так она мне все говорила, мол, миленький, не простужайся, а то носморк будет, носморк. Она считала, если – нос, то, значит, носморк, – еще пояснил он кому-то непонятливому.
   – Ну все, покурим еще на дорожку, чтобы светомаскировку не нарушать.
   Петров оторвал листик от сложенной гармошкой газеты, разровнял в нем махорку и залепил цигарку. Поднесли пунцово разгоревшийся трут, он почмокал губами, но цигарка прикурилась плохо, прожглась сбоку, куда со свистом стал проходить воздух. Петров попробовал еще ее отремонтировать, слюнил, зажимал и заклеивал бумажкой это место, но ничего не получалось.
   – Плохо дело, – притворно посочувствовал делильщик. – Примета такая. Зазноба-то, наверно, того…
   – Скурвилась, что ли? – произнес за него Петров, подумал, к кому бы это могло относиться, и сказал беззаботно:
   – А ты знаешь, некому! Никто не ждет… – И попрощался: – Счастливо!
   – Счастливо, – ответил старшина. – Нам тоже пора.
   И пока Петров карабкался по сбитым ступенькам, в блиндаже деловито прозвучала команда:
   – Ста-новись!
   В темноте, слабо подсвечиваемой далекими вспышками разрывов или ракет, он опять столкнулся с бегущим куда-то Ленькой Роговым, и тот, приостановившись, уверенный и чуть фамильярный, как все ординарцы, жарко шепнул ему в ухо:
   – Уже скоро! Не дрейфь, земляк!…
   Петров снисходительно усмехнулся, но неожиданно вспомнил эти слова, потом, когда плеснула под ногою черная вода, ощутимо качнулся и осел понтон.
   Заняли оборону на том берегу, окопались. Петров вылил воду из сапог, отжал портянки. Песок близ берега был мокрый, плотный, хорошо брался лопаткой. Но когда продвинулись вперед, видимо закрывая бреши в первой линии, картина изменилась: в сухом, текущем песке было трудно вырыть даже ячейку для положения «лежа». Он курился, тек, из него торчали только мелкие кустики да, как из-под снега, полузасыпанные мертвецы. Это была пустынная, чуть наклоненная к реке равнина с редким леском на горизонте, песок струился по ней, словно мела поземка.
   Стояла убаюкивающая, дремотная тишина. Конечно, она не была абсолютной: с правого фланга доносился дальний гул боя, все более уходящий от реки, но он лишь резче эту тишину подчеркивал.
   С вечера и ночью, да и утром, они были готовы ко всему, но, не встретив сопротивления, невольно расслабились, и теперь появление самолетов было для них особенно неожиданным. Самолеты пошли кругами – «лаптежники», с неубирающимися шасси, – поливая из пулеметов, а между колесами, хорошо было видно, у них висели бомбы, которые они почему-то не бросали, а берегли.
   Это нужно было переждать, перетерпеть, не могло же это продолжаться долго, должна же была появиться наша авиация, пока они чертили в небе черные круги и, вихляясь, заходили на свои одиночные цели.
   И тут неизвестно откуда возник и незнамо как распространился неприятный слух: немцы в лесочке!
   У Петрова висел на груди трофейный цейсовский бинокль в алюминиевом корпусе – предмет особой гордости, – он вынул его и, чуть привстав, вобрав голову в плечи, стал наводить, крутя регулятор, стараясь что-нибудь разобрать. Сперва он видел только деления на стеклах и вдруг, как будто рядом, обнаружил опушку леска, немцев меж стволами. Он чуть повел биноклем и ахнул: немцы шли в атаку. Они шли в рост, не таясь, а посреди строя горизонтально несли за углы красное полотнище со свастикой: знак для своих самолетов. Тут за спиной тяжело, удручающе громко рвануло, – он понял, что «лаптежник» бросил первую бомбу, – его сильно придавило к земле, сперва волной, а потом лавиной обрушившегося сверху песка. Он с трудом свалил его с себя, приподнимаясь, выгребая сзади, из-за ворота шинели.
   Мимо него в тучах песка пробежал солдат, за ним другой.
   – Куда? – крикнул Петров, вскочив и хватая его за плечи. – Назад!
   – Приказ был, – тоже прокричал солдат, – к реке отойти и закрепиться…
   Петров не знал, так ли это, но отпустил его. Мимо проходили и пробегали солдаты. Некоторые оборачивались и стреляли. Самолеты все крутились, но поднятый взрывами песок, вероятно, мешал им вести огонь прицельно.
   Петров тоже двинулся к реке. Обернувшись, он увидел сквозь тучи песка тот немецкий строй с полотнищем, он был заметно ближе. Петров снова поднял бинокль. Были хорошо видны лица, и это неожиданно напомнило ему кинотеатр «Аре», фильм «Чапаев», психическую атаку белых. И вдруг он увидел, что часть строя, два его правых ряда, исчезли, словно срезанные, и тут же полетели в разные стороны и вверх, но уже искромсанные, жуткие. Полотнище со свастикой упало. Следующий снаряд прошел по середине.
   – Дает Витя прикурить! – радостно закричал Петров. – Как в бабки!
   Он был коренной москвич, и хотя видал бабки, но сроду в них не играл, но здесь почему-то крикнул; – Как в бабки!
   И снова он двинулся к реке.
   Его ударило в правое плечо, и, упав лицом в мелкомолотый песок, он успел поразиться, с какой для себя легкостью сбила его эта сила. Он захотел было встать, но не сумел, и охватившее его безразличие показалось ему обычным его состоянием.
   Но его потянули, схватив под мышки, он встал на колени и, поддерживаемый, выпрямился.
   Он увидел рядом с собой рябое лицо парторга Казарычева.
   – Пошли! – сказал Казарычев строго, положив левую руку Петрова себе на плечо и обняв его за талию.
   – Пошли, – согласился Петров. Во рту у него скрипел песок. Кровь текла по животу, в штаны, но он еще не понимал и не верил, что это его кровь.
   Кругом поднимались столбы разрывов, но стояла тишина.
   Неожиданно Казарычев исчез, будто его и не было.
   Петров пошел один, на заплетающихся ногах, цепляя носками песок. Правая рука повисла и не действовала. Он заметил, что на груди нет бинокля, это не огорчило его. Может быть, когда он упал, ремешок перекинулся через голову или его рассекло осколком.
   Ему стало душно. Он расстегнул пальцами левой руки все пуговицы шинели, но не мог расцепить душивший его шейный крючок.
   Мимо бежал солдат. На нем была не каска, а потерявшая форму, растянутая, совершенно круглая пилотка. Петров окликнул его:
   – Помоги, солдат!
   Тот посмотрел с удивлением и побежал дальше, – на бровях и щеках его налип песок.
   Петров с непостижимой быстротой, выгнувшись, перетянул за спиной по ремню (мешал хлястик!) кобуру на левую сторону и выстрелил в воздух из ТТ, с левой руки.
   Солдат проникся, вернулся, расстегнул ему крючок и отвел немного в тыл. А кровь все текла.
   Он плелся, опираясь на солдата, и запоминал все: каждый кустик, каждую былинку.
   Потом встретились свои солдаты, и среди них тот, что делил вчера в блиндаже хлеб. Петров не сразу узнал его. Они говорили ему о чем-то очень важном, но он не мог понять, – лишь потом, в санбате, он, услышав это снова, вспомнит, что уже знает обо всем.
   Они перевязали его, отрыли неглубокий окопчик от осколков, и он лежал в нем на спине, глядя «а остывающее небо. Его бил озноб, зубы стучали невыносимо.
   В темноте появилась первая санитарная повозка. Санитары ходили и спрашивали раненых, какого они полка. Он был из другого, но попросил: «Ребята, возьмите меня, мне очень худо!» – и они положили его в темноте на повозку, на других стонущих раненых.
   В санбате, где было много своих, он перед эвакуацией в тыл узнал, что убиты парторг Казарычев и земляк – старшина с Арбата, и вспомнил, о чем ему говорили солдаты. Но и здесь, сквозь полузабытье, известие об их смерти не поразило его, ведь он мог погибнуть и сам.
   И еще он услышал, что немцев погнали хорошо, наступление разрастается.
   В госпитале он снова начал рисовать.
   Сперва, когда рука долго не разрабатывалась, сказал себе горько: «Ну вот, дождался». И, едва зашевелились пальцы, обрадовался несказанно, сунул в них карандаш, повел линию. Двинулось дело быстро, и вскоре он уже мог рисовать в блокноте, жадно набрасывать по памяти фронтовые сценки: рытье окопов, дележка хлеба, чистка оружия. И еще – атака на рассвете, перелесок вдали и деревенька на взгорке. Этот, последний сюжет он повторял множество раз, и все ему было далеко до того, сделанного в вечернем блиндаже наброска.
   Он изображал и госпитальную жизнь: обед в палате, получение письма из дома, врачебный обход.
   Он стал в госпитале популярным человеком. На списанных, в неотмываемых пятнах крови и тем не менее всякий раз с трудом отбиваемых у начсклада простынях он писал сухой кистью портреты маршалов.
   Вернувшись, он опять поступил в свой институт и благополучно окончил его. Двумя годами позже воротился и Витя. Он так и прошел всю войну без единой царапины. Теперь они опять были вместе. Учились, потом сами преподавали, потом работали – каждый в своей мастерской.
   И чем дальше отходила война, тем пристальнее стали вглядываться люди в те годы, в свою юность, в свою молодость, в лица тогда живых еще друзей. И, как многие былые части и соединения, их дивизия тоже организовала встречу ветеранов. Пришли и Петров с Куликовым. Вокруг были постаревшие, растроганные, но незнакомые им люди. Однако они знали других людей, которых знал и Петров. Оживали безнадежно потонувшие в памяти названия сел и деревень, вызывая реальнейшие, до подробностей зримые картины и лица.
   Внезапно Петрову показалось, что впереди, по диагонали, сидит Ленька Рогов, ординарец их комбата. В перерыве он двинулся туда и еще раз увидел его за толпой и крикнул: «Рогов!» Но когда пробился, Леньки там не оказалось.
   И еще один раз, через полгода, он встретился Петрову на улице, на Кузнецком, около Выставочного зала: он шел по другой стороне, но Петров был уверен, что тот заметил его. И опять, пока Петров переходил, Рогов как растворился.
   К двадцатилетию Победы, когда память о войне вспыхнула особенно ярко и живо, решено было провести встречу на отдаленной подмосковной станции, где в сорок первом формировалась дивизия.
   Петров и Куликов тоже поехали. Поселок сильно расстроился, ничего нельзя было узнать. Правда, школа, где стоял тогда штаб, сохранилась, и теперь в этой школе, в зале, они и провели свое заседание. Немногие из тех, кто был здесь когда-то, со слезами на глазах вспомнили себя и своих товарищей.
   В местном кафе на организованно собранные пятерки был заранее подготовлен банкет, и вскоре они уже веселые сидели за сдвинутыми пластиковыми столиками и пели песни.
   Й напротив Петрова сидел Рогов.
   – Ты что, Леня, – спросил Петров, слегка захмелев, – никак, сторонишься меня?
   Тот глянул в глаза и тоже спросил!
   – Зла на меня не держишь?
   – Нет. За что?
   – За тот день, когда ранило тебя. Петров помолчал, раздумывая:
   – Нет.
   – Ты хорошо все помнишь? – зашептал Рогов.
   – Все помню. А что?
   – Ничего. Я бегу, а ты стоишь, качаешься, шинель расстегнута, и говоришь мне: «Помоги, Леня», а я говорю: «Не могу!», а ты мне вслед: «Леня, ведь ты же москвич». Так всю жизнь этот твой голос в ушах и стоит. А я правда не мог. Ты видел, что делалось. Меня комбат в штаб полка послал. Ты уж, земляк, меня прости…
   – А ведь я этого совершенно не знал, – говорил Петров, потрясенный его рассказом, – ведь я этого, Леня, совершенно не запомнил.
   До сих пор ему казалось, что он помнил все.
   1970