Борис Васильев
«Холодно, холодно…»
***
Издалека донесся глухой натужный стон. Он рос, выравнивался, наполнялся мощью, постепенно перерождаясь в строгий, выверенный рев сотен лошадиных сил. Тяжко задрожала земля, с придорожных елей посыпались иглы, смолкли птицы и звери, и из тумана показалась машина. Она не рвалась вперед, пожирая километры, не вздыхала, похрустывая от перегрузки — она надвигалась солидно и неотвратимо, точно была явлением стихий, а не результатом человеческого труда. Тупое широкое рыло равнодушно взирало на мир зарешеченными глазницами фар, кабина напоминала кафе, а за нею вырисовывалось огромное сооружение без окон и продухов, зашитое в алюминий и выкрашенное сверкающей серебристой краской.
Это был всего-навсего гигантский холодильник, а как-то не верилось, что такое чудовище может быть предназначено для мирной перевозки продуктов. Скорее можно было предположить, что это — передвижная бойня, цех по убийству скота: что в него не грузят замороженные туши, а сами туши — еще живые, теплые, еще умеющие страдать и бояться смерти — покорно идут в оцинкованное нутро, едва переступая дрожащими от ужаса ногами…
Рефрижератор показался из плотного мокрого тумана хмурым октябрьским вечером на пустынном шоссе. Машина двигалась неспешно, держась ближе к осевой линии, но сразу притерлась к правой обочине, как только одинокий пешеход неуверенно поднял руку. Это был солдат-первогодок в выгоревшем за лето мятом мундире. На обветренном лице кое-где и кое-как рос белый пушок, светлые глаза смотрели сквозь толстые очки с юношеской готовностью.
— Защитникам отечества! — весело приветствовал солдата шофер. — Далеко собрался?
— До Михнева не подвезете?
— Садись.
Солдат живо взобрался на высокую подножку. Глянул на водителя, улыбнулся виновато:
— Знаете, у меня денег нет.
— Обижаешь. — Хлопнула дверца, заурчал, наращивая обороты, мотор. — Я так считаю, что дорога вообще должна быть бесплатной. А я еще и по соседу стосковался: напарника моего аппендицит прихватил. Ну, сняли с рейса в больницу, вот шесть сотен кеме один и пилю. С непривычки петь начал, чтоб не заснуть. Напарник у меня — мировой мужик, мы с ним на этом крокодиле, считай, пол-Европы изъездили. А знаешь, где человека легче всего проверить? За кордоном, усек? Ежели он — дерьмо, так там сразу себя проявит. Жлобиться станет, пенензы считать, на спичках экономить — я таких не люблю. Надо все в меру, так, что ли? И напарник мой в этом плане в полном порядке. А в рейсе, я тебе прямо скажу, хорошо, когда справа от тебя стоящий мужик сидит: мало ли, что может случиться. Усек, солдат?
— Да, да, конечно. Вы правы.
Шофер был приветлив и добродушно словоохотлив; солдат поддакивал, но слушал вполуха. Он осторожно, искоса, но очень внимательно разглядывал водителя, и водитель нравился ему: сильный, уверенный в себе бывалый человек с кажущейся небрежностью вел тяжелую машину, и она покорно подчинялась каждому его движению. Юноша умилялся сноровке мастера, не подозревая, что сам он вызвал в мастере как раз обратные чувства. Шоферу не понравилось в солдате все: и толстые стекла очков, и беспомощные близорукие глаза, и мятый мундир, и сутуловатая, совсем не военная фигура. «Защитничек, — презрительно отметил он про себя. — Маменькин сынок, сразу видать». Но спросил вполне благожелательно:
— Мама, поди, тоже в очках?
— В очках, — почему-то обрадовался солдат. — Она библиотекой заведует.
— А папа?
— Не знаю, — суховато сказал пассажир. — Он бросил нас. Давно, я его и не помню.
— Да, поездил я по Европам, поездил, — начал вдруг шофер, неуклюже пытаясь сгладить возникшую неловкость. — Сперва-то я на маршруте Варшава — Москва работал, а сейчас на длинный, на Афины — Стокгольм, перешел. Маршрут правильный: дороги отличные— раз, стран побольше — два. У меня в Афинах приятель, в Стокгольме приятель: нормально живут, добротно. Я им — сувенирчик, они мне — сувенирчик. Юрген и Христо. Хорошие ребята, с пониманием, сами — шоферы-дальнорейсовики: сутки дома, семь — в пути. Да. Пятый год на сухомятке, а брюхо еще держится. У всех моих корешей язвы — ну вповалку! — а у меня — тьфу, тьфу! У меня докторишко знакомый, точнее даже — родственник. Ну, родня родней, а сувенирчик сувенирчиком, точно? Все-таки загранрейсы — это возможности. Вот он меня и научил: первое, говорит, режим, второе — термос. Да не с чаем, там, не с кофеем: с бульончиком, усек? И я — в полном порядке, и он — в полном порядке: сигареты «Кент» не переводятся. Да, режим — это главное дело… Во, как раз наше время. Ты как, солдат, насчет перекусона? Солдат спит — служба идет, солдат ест — служба бежит, так, что ли? У меня и кофе найдется, не только бульон.
— Спасибо, я сыт.
— Ладно, помалкивай, дорога дружбой держится. А с солдатом куском не поделиться — это, брат, не понашенски, не по-рабочему.
Говоря без умолку, шофер плавно причалил к обочине. Вылез, обошел машину, привычно пнул ногой в скаты, проверил пломбы на воротах холодильной камеры. Солдат терпеливо ждал в машине.
— У меня тоже вроде как служба, — сказал водитель, взбираясь на место. — Я ведь не только рулило, я еще и охранник. Немного, правда, в этот рейс мяса, но и за ним надо приглядывать, верно, солдат?
Солдат издал нечто среднее между смешком и покашливанием. Он был застенчив, предпочитал помалкивать и всегда соглашался.
— Сейчас свет включим, терпеть не могу в темноте жевать. Вроде как сам от себя тайком.
Зажглась лампочка, и случайные попутчики смогли впервые как следует рассмотреть друг друга. Солдат оказался совсем неказистым воином: худым, длинношеим, узкоплечим и чересчур уж тихим. А добродушно болтливый шофер выглядел довольным жизнью плотным здоровяком, любившим, вероятно, вкусно поесть, сладко поспать и уютно поковыряться в какой-нибудь несложной домашней технике. И если в солдате чувствовалось неуменье быстро завязывать знакомства, то водитель, наоборот, был чрезвычайно общителен. Они были противоположностью, но противоположностью не дополняющей друг друга, а как бы вычитающей что-то. И поэтому разговор не вязался, несмотря на общую еду.
— Ешь, ешь, нажимай, — скорее уже по привычке угощал водитель. — Солдату всегда жрать охота, по себе знаю.
— Мне, знаете, хватает в армии.
— Хватает? — шофер покосился. — В институт, что ли, срезался?
— Я вообще не сдавал.
— Что ж так? Хлипкий ты для рабочего человека. Тебе в интеллигенцию надо.
— Я в Суриковское хочу, — нехотя признался солдат.
— Кого же это из него выпускают?
— Там живописи учат. И ваянию.
— Живописи… — разочарованно повторил водитель. — А что же не сдавал, если живописи хочешь?
— Как вам сказать, — солдат помолчал. — Чтобы творить, надо многое знать. Не из книжек, а из жизни. Я, например, Попкова люблю: вот он знал, что писал.
— Кто такой?
— Виктор Попков. Художник.
— Художник, — протянул шофер. — От слова «худо», так, что ли? Да ты пей кофе, пей.
— Спасибо, не хочется. Вы как-то нехорошо сказали про Попкова. А он—серьезный художник, большой. И нет его уже, погиб.
— Да пустое это все, — проворчал шофер, убирая еду. — Художники, живописи. Сейчас техника все решает. Я, например, слайды уважаю, а пленку — нормальный «кодак», заметь, — за кордоном беру. Кто — шмутье, а я — пленку. Классная пленочка! Выбрал видок, щелкнул— ну и какая живопись сравнится? Видел я этих художников: сидят целый день срисовывают, срисовывают, а я — щелк — и пожалуйста.
— Вы не правы, — солдат сердито поправил очки и начал краснеть. — Вы совершенно, абсолютно не правы сейчас, извините.
— Что-то больно ты вежливый: извиняюсь да извиняюсь. Ты с рабочим человеком говоришь, нечего вежливостью пугать. Крой правду-матку: она и есть самая вежливая.
— Извините, я так не умею, но относительно вашей идеи заменить живопись слайдами все же скажу. Это очень наивное мнение, что художник пишет натуру, как она есть. Это как раз слайды копируют природу, а живопись никогда копированием не занималась и не должна заниматься. Живопись…
— Ладно, живопись — это к примеру, не заводись. Искусство служит народу, слыхал? Я с работы прихожу, так ты мне отдохнуть дай, отвлеки, юморок там, Леонова или Райкина. А то мы вкалываем как звери, а артисты эти для себя всякие трагедии в постановках разыгрывают. Знаешь, как это называется? Это называется искусство для искусства, усек?
— Извините, искусство для исскуства — это же совсем иное. Это…
— Ну, будет, будет тебе баллон на меня катить, — решительно перебил шофер. — Я ведь просто так сказал, со своей точки.
Разговор вел к взаимному охлаждению, а впереди ждала дорога, и старший первым забил отбой:
— Лучше расскажи, из-за кого в самоволку сорвался.
Солдат, строго нахмуренный, уже изготовившийся для спора, заулыбался всем лицом, как улыбаются в любви и в детстве.
— А как вы угадали, что я в самоволке?
— А я, брат, Штирлиц, — засмеялся шофер. — Мундирчик на тебя хреноватый, в таком через капепе не выпустят. Так или не так?
— В общем, так. Знаете, удивительное сочетание обстоятельств: штаб считает, что я — в роте, а рота — что я в штабе лозунги к Октябрьским пишу. — Раньше двух дней ни за что не хватятся, а я за это время Наташку повидаю и назад.
— Вот, значит, из-за кого солдаты через забор сигают, — усмехнулся водитель. — «Вы служите, мы вас подождем», так, что ли?
— Ну, как сказать, — засмущался солдат. — В общем, в школе учились вместе. Она способная девчонка, в медицинский с ходу поступила, а их курс как раз в Михнево на картошку послали. То-то удивится, когда появлюсь!
— Точно, — водитель вздохнул. — У меня тоже Наташка. Дочка. В прошлом году школу кончила да так без дела и болтается. Дурная молодежь пошла.
— Извините, а зачем же вы обобщаете? Молодежь разная.
— Разная? — шофер покрутил головой. — Один кричит: неси, неси! Второй: вези, вези! Вот и вся разница. Я за кордоном воды стакан выпить не решаюсь, а ей все мало.
— Кому — ей? Молодежи?
— Ладно, кончили! — жестко отрубил шофер. — Все вы хороши, когда вам тряпки понадобятся.
Взревел мотор, машина плавно отвалила от обочины, расстилая в густеющем сумраке шлейф черного дыма. Она шла легко, играючи, подрагивая от избытка клокочущих в ней сил. А люди недружелюбно молчали, уже жалея, что судьба свела их на этой дороге.
— Хороший автомобиль, — неуверенно похвалил солдат только для того, чтобы хоть что-то сказать.
— Да, класс, — без особого энтузиазма отозвался шофер.
И опять нависло молчание. Уютно урчал мотор, чуть покачивались сиденья, веяло расслабляющим теплом.
— А вы часто за границей бываете?
Солдату было не очень интересно, часто ли бывает шофер за границей: просто он испытывал большое неудобство от молчания и считал себя виноватым в нем. И неожиданно вопрос его попал в точку: водитель довольно заулыбался, вновь благосклонно поглядев на пассажира.
— По графику положено два раза в месяц. Ну, я подсчитал, прикинул возможности и предложил встречный план за счет увеличения средней скорости и сокращения стоянок. Приняли, назвали почином, и теперь за кордоном я уже три раза в месяц буду бывать. Вот так, усек? Не покумекаешь — не подработаешь.
— Вы не шутите? — солдат недоверчиво посмотрел на него. — Знаете, я первый раз живого инициатора вижу, не обижайтесь, пожалуйста. Вы, можно сказать, тот самый положительный герой, которого я изучать должен, если хочу всерьез живописью заняться. А я хочу, потому что это не детское увлечение, а мечта всей жизни.
Юная горячность пассажира понравилась водителю. Он был человеком отходчивым и с готовностью откликнулся на искреннюю заинтересованность случайного спутника.
— Изучай, дело хорошее. Я тебе так скажу, что дураков много кругом. Болтают: за границей, мол, заработок. Ну, заработок — это точно, только за этот заработок там такую работенку требуют, что и лоб не утрешь. А наши крикуны о чем мечтают? О том, чтоб работать как при социализме, а получать как при капитализме. Нет, милый друг, хочешь хорошо получать — хорошо и повкалывай, так, что ли?
— Абсолютно с вами согласен! — с комсомольской готовностью подтвердил солдат.
— Раньше-то и я дураком был: искал, как бы словчить, — с удовольствием продолжал шофер. — А потом понял: самое выгодное — это нормально работать. Ну, сперва, конечно, пришлось повкалывать, поработать на авторитет: перевыполнял, соревновался, на собраниях не отмалчивался, как некоторые, по общественной линии тоже. Трудный был период, ничего не скажу, зато теперь — полный порядочек. Теперь авторитет на меня работает, усек?
Говорил он с таким самодовольством, что солдату стало не по себе. Наивный энтузиазм его таял с каждой фразой собеседника, но юноша из деликатности изо всех сил улыбался.
— Да, конечно, конечно.
— И все нормально. Кому премия? Мне. Кому квартиру без очереди? Между прочим, на троих трехкомнатную дали, представляешь? Кому путевку на курорт, когда захочу? Обратно мне. И рейсы, заметь, я сам выбираю, и почин этот опять же. И им выгодно, и мне выгодно: на этом почине я полтора оклада буду иметь и, главное, дополнительную валюту, усек? В какой загранице ты такие блага получишь? Да ни в какой, ответственно тебе говорю. А что от меня требуется? Нормально работать да мораль соблюдать. Ну, там, не опаздывать, не халтурить, не пить, с женой, к примеру, чтоб все путем. Я все соблюдаю, и я — главней директора: тот место боится потерять, а я ни хрена не боюсь. Я — представитель рабочего класса, усек? Вот кем надо быть: представителем.
— Трудно, наверно.
— Да чего там! Конечно, сорваться боязно: среди представителей тоже, знаешь, конкурс. Как чуть оступился, так сразу шансы получаешь навылет просквозить. Народ злой стал, завистливый…
И опять между ними точно кошка мелькнула: солдат замкнулся, насупился, даже голову в плечи втянул. Его угнетали развязные откровения шофера: он считал его очень глупым, втайне удивляясь, как такого терпят на работе. А между тем водитель был далеко не глуп: он прошел превосходную школу и точно знал, с кем надо помолчать, кому — поддакнуть, а кого и анекдотом развеселить. Перед случайным попутчиком, который через полчаса сойдет с машины, не имело смысла играть. А вот похвастать перед ним уменьем жить, преподать, так сказать, урок хотелось, ибо его собственная дочь подобных уроков не выносила и тут же кричала: «Заткнись!» И в этом разговоре водитель брал реванш и за отбившуюся от рук дочь, и за пренебрежение коллег, и за всю очкастую, хилую, никчемную интеллигенцию, которая куда чаще ставила трагедии для себя, чем комедии для него.
Однако даже сейчас, туманным октябрьским вечером в разговоре со случайным попутчиком на пустынном шоссе шофер осторожничал. Роль, избранная им роль энтузиаста-передовика, целиком и полностью разделяющего мнение начальства еще до того, как начальство само сформулирует это мнение, — требовала высшей дипломатии, иезуитского притворства и крысиной приспособляемости к обстоятельствам. Он давно уже выдрессировал самого себя, привыкнув не только слышать каждое свое слово, но и по-звериному чуять, как это слово воспринимает собеседник. И поэтому, чутко ощущая растущее неприятие солдата и получая от самоутверждения сладчайшее удовлетворение, не зарывался, вовремя выравнивая крен.
— Вообще-то я, конечно, сгущаю, усек? Коллектив у нас здоровый, как говорится. Вон по спорту все призы взяли, я сам золотой значок имею. Ты спортом-то увлекаешься?
— Не очень, знаете, — нехотя признался солдат. — Правда, если международная встреча, то я смотрю.
— Болеешь, значит?
— Болею. За наших.
— А я — за «Спартачок». Но и сам занимаюсь. Спорт, он очень полезный и в смысле здоровья и для самообороны. Лет десять назад случай был. Иду я вечером с работы и — трое под банкой. Дай закурить, то да се, ну, и накидали мне полное рыло. Думаешь, защитил кто? Милиция там, дружинники? Какое! Вот с той поры я и понял, что за меня только один человек вступится: я сам. Самбо изучил, штангу регулярно толкаю, зарядка каждый день. И — в форме: кто ко мне сейчас сунется и кто мне мои сорок семь даст? Не курю, выпиваю только по праздничкам, режимчик и — нормальный вид. Так что зря ты этим пренебрегаешь. Поверь, зря.
— Возможно, — солдат пожал плечами. — Мама говорит, что сейчас все о теле заботятся, а о душе забыли. А прежде о душе больше думали.
— Чего?.. — Шофер с искренним изумлением уставился на пассажира. — Да ты никак сектант, что ли? Что ты мелешь, какая душа…
Машина не ощутила сопротивления, не вздрогнув, не звякнув, солдат ничего не расслышал, и только водитель опытным ухом и чуть дернувшимся рулем уловил неладное. И сразу нажал на тормоз.
— Что такое?..
Вылез, хлопнув, дверцей. Ровно урчал на холостых оборотах мотор. Солдат выглянул, но на пустынной, затянутой туманом дороге никого не было. Спрыгнул на асфальт, поеживаясь от пронзительной сырости.
— Где вы? Что-нибудь случилось?
Никто не отозвался, и звуков никаких не слышалось, только работал двигатель да по козырьку фуражки щелкали редкие и тяжелые дождевые капли. Солдат постоял, послушал и пошел вдоль огромного серебристого чрева рефрижератора. Обогнул его и в нескольких шагах на шоссе увидел размытую туманом фигуру.
— Вот вы где! Я уж думал…
И замолчал: на мокром асфальте у ног водителя неподвижно лежала девушка в светлом плаще. Рядом ручкой вверх валялся пестрый складной зонтик, чуть раскачиваясь то ли от ветерка, то ли еще по инерции.
— Что с ней?
— Что?.. — испуганно переспросил шофер. — Я не видел ее, не видел. Туман, ни хрена не видно. Я на тебя глядел, подонок ты, сволота, гад…
— Она… Она дышит, — солдат стал на колени рядом с девушкой, не решаясь прикоснуться. — Она жива, она без сознания просто! — Он вскочил в крайнем возбуждении, в стремлении что-то немедленно делать, куда-то бежать, звать на помощь. — Ее надо в больницу. Немедленно в больницу, слышите?
— В больницу? — водитель все еще находился в растерянности и все время переспрашивал. — Да, да, в больницу. А никого нет. Нет ведь никого.
— Так сами же и отвезем! — Солдат суетился, бегал вокруг девушки, дергал шофера за куртку. — Сами, сами отвезем, понимаете?
— Да. Сами. Сами отвезем, — бормотал шофер. — В машину. В машину ее. Берись.
Они подняли девушку, неуклюже семеня и толкая друг друга, понесли к рефрижератору. У тупого, вагонного зада водитель остановился.
— Клади. Клади, говорю!
Растерянность его прошла, как только появилось действие. И действовал он быстро, точно зная, что должен делать. Они опустили девушку на дорогу, шофер сорвал пломбы, распахнул тяжелые ворота холодильной камеры. Внутри вспыхнула лампочка, нестерпимо ярко отразившись в ослепительно белых стенах.
— Бери. За ноги ее, ну!
— Зачем?.. — со страхом спросил солдат, увидев мороженые туши и ощутив ледяной выдох холодильника. — Сюда нельзя, нельзя! Надо к вам в кабину, там диван, я видел…
— Дурак. Дурак ты, — водитель зачем-то схватил его за мундир, затряс. — Она же помрет в кабине. Кровью изойдет, усек? А здесь — прохлада, врачи всегда травмы замораживают, видал по телевизору? Бери, ну? Бери же!
Они опять подняли девушку, положили на розовые стылые глыбы мяса. В ярком свете солдат видел ее мертвенно-белое лицо, залитое кровью платье, рассыпавшиеся волосы.
— Нельзя ей здесь, — приглушенным шепотом сказал он, и в голосе его послышалось готовое взорваться отчаяние. — Это мертвых замораживают, а не живых. Мертвых!
— А мы не виноваты, не виноваты! — вдруг истерически закричал шофер. — Это она во всем виновата, она! — Он бил машину кулаками, пинал, плевал на нее, продолжая выкрикивать: — Сволочь! Гадина! Падла!..
Потом угомонился. Стоял, упершись лбом в мокрую стену холодильника, громко всхлипывал, вздрагивая всем телом.
— Ехать надо, — сказал солдат. — Ну, что вы? Ну, будет вам, будет. Надо ее спасать. Спасать, слышите?
Водитель глубоко вздохнул, вытер ладонями лицо. Посмотрел на неподвижную девушку, старательно оправил сбившуюся на коленях юбку.
— Садись.
Захлопнул дверь камеры, задвинул засовы, сгорбившись, прошел на место. Не глядя на солдата, включил передачу.
— Тут больница должна быть. Недалеко тут.
Он разгонял машину, не щадя двигателя, точно бежал с того места, где тупое рыло рефрижератора зацепило ненароком идущую по шоссе девушку. Видно, пожалела туфельки, не захотела месить грязь на обочине. А тут туман и дождь в лицо, и зонт, которым загораживалась она от дождя и из-за которого не видела дороги. Только ведь не объяснишь же все это суду, ничего не расскажешь и ничего не докажешь. Одно мгновение, миг один, и не вернуть его, не переиграть, не исправить. Господи, почему же тебя нету? Не знаю, что бы отдал, только бы не было этого беспомощного тела на пустынном шоссе. Полжизни бы отдал. Полжизни…
Ехали молча, уставившись в прорезанную лучами фар призрачную мглу за ветровым стеклом. Выл, захлебываясь, мотор, машину било на невидимых ухабах, и при каждом толчке солдат судорожно жмурился, ясно представляя, как подпрыгивает на каменных заледенелых тушах беспомощное девичье тело. Но от того, что он жмурился, видения не исчезали, а шофер гнал и гнал, и все ревело сейчас в кабине. «Надо сказать, что нельзя ей там, — лихорадочно думал солдат. — Надо остановить, потребовать…» И ничего не говорил, не требовал, а лишь изо всех сил зажмуривал глаза…
— Я сойду! — не выдержав, крикнул он неожиданно для самого себя. — Остановите. Остановите!..
— Тебе в Михнево, — не глядя, буркнул шофер. — Рано еще. Сиди.
— А ее куда? Куда? Там же холодно. Холодно там, понимаете?
— В поликлинику, — тупо бормотал водитель. — В поликлинике тепло, врачи. Скоро должен быть, я знаю, травмопункт.
Солдат заплакал. Он плакал по-детски, вслух, сняв сразу запотевшие очки и ладонями размазывая слезы. Плакал от ужаса, от не оставляющего его видения нежного тела на мороженом мясе, от беспомощности и жалости. И за слезами не заметил, как стих мотор и остановилась машина.
— Ну, чего ты, чего? — водитель потряс его за плечо. — Утрись-ка. Страшно? Ну, тогда иди. Иди. Я сам ее сдам. Один. Иди.
Солдат глубоко вздохнул, достал платок, долго сморкался, шепча что-то. Водитель сидел молча, уронив голову на скрещенные на руле руки.
— Холодно ей там. Холодно.
— Иди, — шофер поднял голову, уставив на солдата странно отрешенный взгляд. — Иди, говорю.
— Да, да, — солдат суетливо запихивал в карман платок. — Я пойду. Я сейчас.
Он вылезал боком, нащупывая рукой выход и не решаясь оторвать глаз от тяжелого, оплывшего лица водителя. Выбравшись на шоссе, не захлопнул дверцы, а начал пятиться от машины, беспрестанно повторяя:
— Спасибо вам. До свидания. Спасибо вам. До свидания.
Вдруг повернулся и побежал, не оглядываясь, втянув голову в узкие плечи. И сразу же закричал. Закричал еще до того, как шофер выпрыгнул из кабины.
Так они и бежали по шоссе, оставив позади приглушенно пофыркивающую машину с девушкой за двойными стенами холодильной камеры. Солдат кричал непрерывно, кричал не слова, а сам крик: «А-а-а!..» Кричал в смертельной тоске, уже ничего не соображая. А шофер бежал молча, и, заслышав его грузные шаги за спиной, солдат сам упал на обочину.
— Зачем же ты побежал, дурачок? Зачем? Ах, дурачок, дурачок…
Шофер неторопливо взял солдата за плечи, проволок по грязи и рывком сбросил в переполненный водой кювет. Солдат попытался встать, забился, и они оба оказались в воде. Но водитель был посильнее и потяжелее: пригнул солдата, запихал под воду, навалился. Обождал, когда с бульканьем выйдет воздух, когда окончательно перестанет содрогаться тело, и выбрался на шоссе.
— Ты зачем побежал? — задыхаясь, бормотал он. — Ты настучать на меня побежал? Ах ты, дурачок, дурачок…
Солдат лежал на дне кювета настолько мелкого, что из воды торчал обтянутый потертыми брюками худой мальчишеский зад, а носки сапог упирались в обочину. Беспрестанно бормоча, водитель снял башмаки, вылил из них воду, кое-как отжал мокрые штанины.
— Сейчас подружку тебе рядом положу. Под бочок, чтоб не скучно.
Носком столкнул в воду отлетевшую фуражку, тяжело шаркая мокрыми ботинками, пошел к машине. Постоял у кормы, осмотрелся, прислушался и распахнул двухстворчатые ворота.
И обмер: на мороженых тушах сидела девушка, судорожно кутаясь в перепачканный плащ. Синие губы ее мелко дрожали.
— Х-холодно, — с трудом выговорила она. — Холодно, холодно, холодно…
Шофер с грохотом захлопнул створки ворот. Придавил всем телом, точно ожидая, что изнутри вот-вот начнут ломиться.
— Ы-ых!..
Никто не ломился в тяжелые ворота, и в холодильнике было глухо, как в склепе. Шофер обождал немного, торопливо, сбивая в кровь руки, вогнал штыри в пазы затворов, тяжко, со стоном вздохнул. Постоял, долго и настороженно вслушиваясь в туман. Пустынно и тихо было на дороге.
Шофер еще раз осмотрел запоры, медленно побрел вдоль кювета. Остановился у мертвого солдата, долго тупо смотрел на него. Потом громко икнул и прошел на свое место. Хлопнула дверца.
Взревел мотор, и огромная серебристая машина, набирая скорость, скрылась в густых октябрьских сумерках. И только рев сотен лошадиных сил долго еще доносился из тумана, все слабея, переходя в стон и наконец замолкнув навсегда.
Это был всего-навсего гигантский холодильник, а как-то не верилось, что такое чудовище может быть предназначено для мирной перевозки продуктов. Скорее можно было предположить, что это — передвижная бойня, цех по убийству скота: что в него не грузят замороженные туши, а сами туши — еще живые, теплые, еще умеющие страдать и бояться смерти — покорно идут в оцинкованное нутро, едва переступая дрожащими от ужаса ногами…
Рефрижератор показался из плотного мокрого тумана хмурым октябрьским вечером на пустынном шоссе. Машина двигалась неспешно, держась ближе к осевой линии, но сразу притерлась к правой обочине, как только одинокий пешеход неуверенно поднял руку. Это был солдат-первогодок в выгоревшем за лето мятом мундире. На обветренном лице кое-где и кое-как рос белый пушок, светлые глаза смотрели сквозь толстые очки с юношеской готовностью.
— Защитникам отечества! — весело приветствовал солдата шофер. — Далеко собрался?
— До Михнева не подвезете?
— Садись.
Солдат живо взобрался на высокую подножку. Глянул на водителя, улыбнулся виновато:
— Знаете, у меня денег нет.
— Обижаешь. — Хлопнула дверца, заурчал, наращивая обороты, мотор. — Я так считаю, что дорога вообще должна быть бесплатной. А я еще и по соседу стосковался: напарника моего аппендицит прихватил. Ну, сняли с рейса в больницу, вот шесть сотен кеме один и пилю. С непривычки петь начал, чтоб не заснуть. Напарник у меня — мировой мужик, мы с ним на этом крокодиле, считай, пол-Европы изъездили. А знаешь, где человека легче всего проверить? За кордоном, усек? Ежели он — дерьмо, так там сразу себя проявит. Жлобиться станет, пенензы считать, на спичках экономить — я таких не люблю. Надо все в меру, так, что ли? И напарник мой в этом плане в полном порядке. А в рейсе, я тебе прямо скажу, хорошо, когда справа от тебя стоящий мужик сидит: мало ли, что может случиться. Усек, солдат?
— Да, да, конечно. Вы правы.
Шофер был приветлив и добродушно словоохотлив; солдат поддакивал, но слушал вполуха. Он осторожно, искоса, но очень внимательно разглядывал водителя, и водитель нравился ему: сильный, уверенный в себе бывалый человек с кажущейся небрежностью вел тяжелую машину, и она покорно подчинялась каждому его движению. Юноша умилялся сноровке мастера, не подозревая, что сам он вызвал в мастере как раз обратные чувства. Шоферу не понравилось в солдате все: и толстые стекла очков, и беспомощные близорукие глаза, и мятый мундир, и сутуловатая, совсем не военная фигура. «Защитничек, — презрительно отметил он про себя. — Маменькин сынок, сразу видать». Но спросил вполне благожелательно:
— Мама, поди, тоже в очках?
— В очках, — почему-то обрадовался солдат. — Она библиотекой заведует.
— А папа?
— Не знаю, — суховато сказал пассажир. — Он бросил нас. Давно, я его и не помню.
— Да, поездил я по Европам, поездил, — начал вдруг шофер, неуклюже пытаясь сгладить возникшую неловкость. — Сперва-то я на маршруте Варшава — Москва работал, а сейчас на длинный, на Афины — Стокгольм, перешел. Маршрут правильный: дороги отличные— раз, стран побольше — два. У меня в Афинах приятель, в Стокгольме приятель: нормально живут, добротно. Я им — сувенирчик, они мне — сувенирчик. Юрген и Христо. Хорошие ребята, с пониманием, сами — шоферы-дальнорейсовики: сутки дома, семь — в пути. Да. Пятый год на сухомятке, а брюхо еще держится. У всех моих корешей язвы — ну вповалку! — а у меня — тьфу, тьфу! У меня докторишко знакомый, точнее даже — родственник. Ну, родня родней, а сувенирчик сувенирчиком, точно? Все-таки загранрейсы — это возможности. Вот он меня и научил: первое, говорит, режим, второе — термос. Да не с чаем, там, не с кофеем: с бульончиком, усек? И я — в полном порядке, и он — в полном порядке: сигареты «Кент» не переводятся. Да, режим — это главное дело… Во, как раз наше время. Ты как, солдат, насчет перекусона? Солдат спит — служба идет, солдат ест — служба бежит, так, что ли? У меня и кофе найдется, не только бульон.
— Спасибо, я сыт.
— Ладно, помалкивай, дорога дружбой держится. А с солдатом куском не поделиться — это, брат, не понашенски, не по-рабочему.
Говоря без умолку, шофер плавно причалил к обочине. Вылез, обошел машину, привычно пнул ногой в скаты, проверил пломбы на воротах холодильной камеры. Солдат терпеливо ждал в машине.
— У меня тоже вроде как служба, — сказал водитель, взбираясь на место. — Я ведь не только рулило, я еще и охранник. Немного, правда, в этот рейс мяса, но и за ним надо приглядывать, верно, солдат?
Солдат издал нечто среднее между смешком и покашливанием. Он был застенчив, предпочитал помалкивать и всегда соглашался.
— Сейчас свет включим, терпеть не могу в темноте жевать. Вроде как сам от себя тайком.
Зажглась лампочка, и случайные попутчики смогли впервые как следует рассмотреть друг друга. Солдат оказался совсем неказистым воином: худым, длинношеим, узкоплечим и чересчур уж тихим. А добродушно болтливый шофер выглядел довольным жизнью плотным здоровяком, любившим, вероятно, вкусно поесть, сладко поспать и уютно поковыряться в какой-нибудь несложной домашней технике. И если в солдате чувствовалось неуменье быстро завязывать знакомства, то водитель, наоборот, был чрезвычайно общителен. Они были противоположностью, но противоположностью не дополняющей друг друга, а как бы вычитающей что-то. И поэтому разговор не вязался, несмотря на общую еду.
— Ешь, ешь, нажимай, — скорее уже по привычке угощал водитель. — Солдату всегда жрать охота, по себе знаю.
— Мне, знаете, хватает в армии.
— Хватает? — шофер покосился. — В институт, что ли, срезался?
— Я вообще не сдавал.
— Что ж так? Хлипкий ты для рабочего человека. Тебе в интеллигенцию надо.
— Я в Суриковское хочу, — нехотя признался солдат.
— Кого же это из него выпускают?
— Там живописи учат. И ваянию.
— Живописи… — разочарованно повторил водитель. — А что же не сдавал, если живописи хочешь?
— Как вам сказать, — солдат помолчал. — Чтобы творить, надо многое знать. Не из книжек, а из жизни. Я, например, Попкова люблю: вот он знал, что писал.
— Кто такой?
— Виктор Попков. Художник.
— Художник, — протянул шофер. — От слова «худо», так, что ли? Да ты пей кофе, пей.
— Спасибо, не хочется. Вы как-то нехорошо сказали про Попкова. А он—серьезный художник, большой. И нет его уже, погиб.
— Да пустое это все, — проворчал шофер, убирая еду. — Художники, живописи. Сейчас техника все решает. Я, например, слайды уважаю, а пленку — нормальный «кодак», заметь, — за кордоном беру. Кто — шмутье, а я — пленку. Классная пленочка! Выбрал видок, щелкнул— ну и какая живопись сравнится? Видел я этих художников: сидят целый день срисовывают, срисовывают, а я — щелк — и пожалуйста.
— Вы не правы, — солдат сердито поправил очки и начал краснеть. — Вы совершенно, абсолютно не правы сейчас, извините.
— Что-то больно ты вежливый: извиняюсь да извиняюсь. Ты с рабочим человеком говоришь, нечего вежливостью пугать. Крой правду-матку: она и есть самая вежливая.
— Извините, я так не умею, но относительно вашей идеи заменить живопись слайдами все же скажу. Это очень наивное мнение, что художник пишет натуру, как она есть. Это как раз слайды копируют природу, а живопись никогда копированием не занималась и не должна заниматься. Живопись…
— Ладно, живопись — это к примеру, не заводись. Искусство служит народу, слыхал? Я с работы прихожу, так ты мне отдохнуть дай, отвлеки, юморок там, Леонова или Райкина. А то мы вкалываем как звери, а артисты эти для себя всякие трагедии в постановках разыгрывают. Знаешь, как это называется? Это называется искусство для искусства, усек?
— Извините, искусство для исскуства — это же совсем иное. Это…
— Ну, будет, будет тебе баллон на меня катить, — решительно перебил шофер. — Я ведь просто так сказал, со своей точки.
Разговор вел к взаимному охлаждению, а впереди ждала дорога, и старший первым забил отбой:
— Лучше расскажи, из-за кого в самоволку сорвался.
Солдат, строго нахмуренный, уже изготовившийся для спора, заулыбался всем лицом, как улыбаются в любви и в детстве.
— А как вы угадали, что я в самоволке?
— А я, брат, Штирлиц, — засмеялся шофер. — Мундирчик на тебя хреноватый, в таком через капепе не выпустят. Так или не так?
— В общем, так. Знаете, удивительное сочетание обстоятельств: штаб считает, что я — в роте, а рота — что я в штабе лозунги к Октябрьским пишу. — Раньше двух дней ни за что не хватятся, а я за это время Наташку повидаю и назад.
— Вот, значит, из-за кого солдаты через забор сигают, — усмехнулся водитель. — «Вы служите, мы вас подождем», так, что ли?
— Ну, как сказать, — засмущался солдат. — В общем, в школе учились вместе. Она способная девчонка, в медицинский с ходу поступила, а их курс как раз в Михнево на картошку послали. То-то удивится, когда появлюсь!
— Точно, — водитель вздохнул. — У меня тоже Наташка. Дочка. В прошлом году школу кончила да так без дела и болтается. Дурная молодежь пошла.
— Извините, а зачем же вы обобщаете? Молодежь разная.
— Разная? — шофер покрутил головой. — Один кричит: неси, неси! Второй: вези, вези! Вот и вся разница. Я за кордоном воды стакан выпить не решаюсь, а ей все мало.
— Кому — ей? Молодежи?
— Ладно, кончили! — жестко отрубил шофер. — Все вы хороши, когда вам тряпки понадобятся.
Взревел мотор, машина плавно отвалила от обочины, расстилая в густеющем сумраке шлейф черного дыма. Она шла легко, играючи, подрагивая от избытка клокочущих в ней сил. А люди недружелюбно молчали, уже жалея, что судьба свела их на этой дороге.
— Хороший автомобиль, — неуверенно похвалил солдат только для того, чтобы хоть что-то сказать.
— Да, класс, — без особого энтузиазма отозвался шофер.
И опять нависло молчание. Уютно урчал мотор, чуть покачивались сиденья, веяло расслабляющим теплом.
— А вы часто за границей бываете?
Солдату было не очень интересно, часто ли бывает шофер за границей: просто он испытывал большое неудобство от молчания и считал себя виноватым в нем. И неожиданно вопрос его попал в точку: водитель довольно заулыбался, вновь благосклонно поглядев на пассажира.
— По графику положено два раза в месяц. Ну, я подсчитал, прикинул возможности и предложил встречный план за счет увеличения средней скорости и сокращения стоянок. Приняли, назвали почином, и теперь за кордоном я уже три раза в месяц буду бывать. Вот так, усек? Не покумекаешь — не подработаешь.
— Вы не шутите? — солдат недоверчиво посмотрел на него. — Знаете, я первый раз живого инициатора вижу, не обижайтесь, пожалуйста. Вы, можно сказать, тот самый положительный герой, которого я изучать должен, если хочу всерьез живописью заняться. А я хочу, потому что это не детское увлечение, а мечта всей жизни.
Юная горячность пассажира понравилась водителю. Он был человеком отходчивым и с готовностью откликнулся на искреннюю заинтересованность случайного спутника.
— Изучай, дело хорошее. Я тебе так скажу, что дураков много кругом. Болтают: за границей, мол, заработок. Ну, заработок — это точно, только за этот заработок там такую работенку требуют, что и лоб не утрешь. А наши крикуны о чем мечтают? О том, чтоб работать как при социализме, а получать как при капитализме. Нет, милый друг, хочешь хорошо получать — хорошо и повкалывай, так, что ли?
— Абсолютно с вами согласен! — с комсомольской готовностью подтвердил солдат.
— Раньше-то и я дураком был: искал, как бы словчить, — с удовольствием продолжал шофер. — А потом понял: самое выгодное — это нормально работать. Ну, сперва, конечно, пришлось повкалывать, поработать на авторитет: перевыполнял, соревновался, на собраниях не отмалчивался, как некоторые, по общественной линии тоже. Трудный был период, ничего не скажу, зато теперь — полный порядочек. Теперь авторитет на меня работает, усек?
Говорил он с таким самодовольством, что солдату стало не по себе. Наивный энтузиазм его таял с каждой фразой собеседника, но юноша из деликатности изо всех сил улыбался.
— Да, конечно, конечно.
— И все нормально. Кому премия? Мне. Кому квартиру без очереди? Между прочим, на троих трехкомнатную дали, представляешь? Кому путевку на курорт, когда захочу? Обратно мне. И рейсы, заметь, я сам выбираю, и почин этот опять же. И им выгодно, и мне выгодно: на этом почине я полтора оклада буду иметь и, главное, дополнительную валюту, усек? В какой загранице ты такие блага получишь? Да ни в какой, ответственно тебе говорю. А что от меня требуется? Нормально работать да мораль соблюдать. Ну, там, не опаздывать, не халтурить, не пить, с женой, к примеру, чтоб все путем. Я все соблюдаю, и я — главней директора: тот место боится потерять, а я ни хрена не боюсь. Я — представитель рабочего класса, усек? Вот кем надо быть: представителем.
— Трудно, наверно.
— Да чего там! Конечно, сорваться боязно: среди представителей тоже, знаешь, конкурс. Как чуть оступился, так сразу шансы получаешь навылет просквозить. Народ злой стал, завистливый…
И опять между ними точно кошка мелькнула: солдат замкнулся, насупился, даже голову в плечи втянул. Его угнетали развязные откровения шофера: он считал его очень глупым, втайне удивляясь, как такого терпят на работе. А между тем водитель был далеко не глуп: он прошел превосходную школу и точно знал, с кем надо помолчать, кому — поддакнуть, а кого и анекдотом развеселить. Перед случайным попутчиком, который через полчаса сойдет с машины, не имело смысла играть. А вот похвастать перед ним уменьем жить, преподать, так сказать, урок хотелось, ибо его собственная дочь подобных уроков не выносила и тут же кричала: «Заткнись!» И в этом разговоре водитель брал реванш и за отбившуюся от рук дочь, и за пренебрежение коллег, и за всю очкастую, хилую, никчемную интеллигенцию, которая куда чаще ставила трагедии для себя, чем комедии для него.
Однако даже сейчас, туманным октябрьским вечером в разговоре со случайным попутчиком на пустынном шоссе шофер осторожничал. Роль, избранная им роль энтузиаста-передовика, целиком и полностью разделяющего мнение начальства еще до того, как начальство само сформулирует это мнение, — требовала высшей дипломатии, иезуитского притворства и крысиной приспособляемости к обстоятельствам. Он давно уже выдрессировал самого себя, привыкнув не только слышать каждое свое слово, но и по-звериному чуять, как это слово воспринимает собеседник. И поэтому, чутко ощущая растущее неприятие солдата и получая от самоутверждения сладчайшее удовлетворение, не зарывался, вовремя выравнивая крен.
— Вообще-то я, конечно, сгущаю, усек? Коллектив у нас здоровый, как говорится. Вон по спорту все призы взяли, я сам золотой значок имею. Ты спортом-то увлекаешься?
— Не очень, знаете, — нехотя признался солдат. — Правда, если международная встреча, то я смотрю.
— Болеешь, значит?
— Болею. За наших.
— А я — за «Спартачок». Но и сам занимаюсь. Спорт, он очень полезный и в смысле здоровья и для самообороны. Лет десять назад случай был. Иду я вечером с работы и — трое под банкой. Дай закурить, то да се, ну, и накидали мне полное рыло. Думаешь, защитил кто? Милиция там, дружинники? Какое! Вот с той поры я и понял, что за меня только один человек вступится: я сам. Самбо изучил, штангу регулярно толкаю, зарядка каждый день. И — в форме: кто ко мне сейчас сунется и кто мне мои сорок семь даст? Не курю, выпиваю только по праздничкам, режимчик и — нормальный вид. Так что зря ты этим пренебрегаешь. Поверь, зря.
— Возможно, — солдат пожал плечами. — Мама говорит, что сейчас все о теле заботятся, а о душе забыли. А прежде о душе больше думали.
— Чего?.. — Шофер с искренним изумлением уставился на пассажира. — Да ты никак сектант, что ли? Что ты мелешь, какая душа…
Машина не ощутила сопротивления, не вздрогнув, не звякнув, солдат ничего не расслышал, и только водитель опытным ухом и чуть дернувшимся рулем уловил неладное. И сразу нажал на тормоз.
— Что такое?..
Вылез, хлопнув, дверцей. Ровно урчал на холостых оборотах мотор. Солдат выглянул, но на пустынной, затянутой туманом дороге никого не было. Спрыгнул на асфальт, поеживаясь от пронзительной сырости.
— Где вы? Что-нибудь случилось?
Никто не отозвался, и звуков никаких не слышалось, только работал двигатель да по козырьку фуражки щелкали редкие и тяжелые дождевые капли. Солдат постоял, послушал и пошел вдоль огромного серебристого чрева рефрижератора. Обогнул его и в нескольких шагах на шоссе увидел размытую туманом фигуру.
— Вот вы где! Я уж думал…
И замолчал: на мокром асфальте у ног водителя неподвижно лежала девушка в светлом плаще. Рядом ручкой вверх валялся пестрый складной зонтик, чуть раскачиваясь то ли от ветерка, то ли еще по инерции.
— Что с ней?
— Что?.. — испуганно переспросил шофер. — Я не видел ее, не видел. Туман, ни хрена не видно. Я на тебя глядел, подонок ты, сволота, гад…
— Она… Она дышит, — солдат стал на колени рядом с девушкой, не решаясь прикоснуться. — Она жива, она без сознания просто! — Он вскочил в крайнем возбуждении, в стремлении что-то немедленно делать, куда-то бежать, звать на помощь. — Ее надо в больницу. Немедленно в больницу, слышите?
— В больницу? — водитель все еще находился в растерянности и все время переспрашивал. — Да, да, в больницу. А никого нет. Нет ведь никого.
— Так сами же и отвезем! — Солдат суетился, бегал вокруг девушки, дергал шофера за куртку. — Сами, сами отвезем, понимаете?
— Да. Сами. Сами отвезем, — бормотал шофер. — В машину. В машину ее. Берись.
Они подняли девушку, неуклюже семеня и толкая друг друга, понесли к рефрижератору. У тупого, вагонного зада водитель остановился.
— Клади. Клади, говорю!
Растерянность его прошла, как только появилось действие. И действовал он быстро, точно зная, что должен делать. Они опустили девушку на дорогу, шофер сорвал пломбы, распахнул тяжелые ворота холодильной камеры. Внутри вспыхнула лампочка, нестерпимо ярко отразившись в ослепительно белых стенах.
— Бери. За ноги ее, ну!
— Зачем?.. — со страхом спросил солдат, увидев мороженые туши и ощутив ледяной выдох холодильника. — Сюда нельзя, нельзя! Надо к вам в кабину, там диван, я видел…
— Дурак. Дурак ты, — водитель зачем-то схватил его за мундир, затряс. — Она же помрет в кабине. Кровью изойдет, усек? А здесь — прохлада, врачи всегда травмы замораживают, видал по телевизору? Бери, ну? Бери же!
Они опять подняли девушку, положили на розовые стылые глыбы мяса. В ярком свете солдат видел ее мертвенно-белое лицо, залитое кровью платье, рассыпавшиеся волосы.
— Нельзя ей здесь, — приглушенным шепотом сказал он, и в голосе его послышалось готовое взорваться отчаяние. — Это мертвых замораживают, а не живых. Мертвых!
— А мы не виноваты, не виноваты! — вдруг истерически закричал шофер. — Это она во всем виновата, она! — Он бил машину кулаками, пинал, плевал на нее, продолжая выкрикивать: — Сволочь! Гадина! Падла!..
Потом угомонился. Стоял, упершись лбом в мокрую стену холодильника, громко всхлипывал, вздрагивая всем телом.
— Ехать надо, — сказал солдат. — Ну, что вы? Ну, будет вам, будет. Надо ее спасать. Спасать, слышите?
Водитель глубоко вздохнул, вытер ладонями лицо. Посмотрел на неподвижную девушку, старательно оправил сбившуюся на коленях юбку.
— Садись.
Захлопнул дверь камеры, задвинул засовы, сгорбившись, прошел на место. Не глядя на солдата, включил передачу.
— Тут больница должна быть. Недалеко тут.
Он разгонял машину, не щадя двигателя, точно бежал с того места, где тупое рыло рефрижератора зацепило ненароком идущую по шоссе девушку. Видно, пожалела туфельки, не захотела месить грязь на обочине. А тут туман и дождь в лицо, и зонт, которым загораживалась она от дождя и из-за которого не видела дороги. Только ведь не объяснишь же все это суду, ничего не расскажешь и ничего не докажешь. Одно мгновение, миг один, и не вернуть его, не переиграть, не исправить. Господи, почему же тебя нету? Не знаю, что бы отдал, только бы не было этого беспомощного тела на пустынном шоссе. Полжизни бы отдал. Полжизни…
Ехали молча, уставившись в прорезанную лучами фар призрачную мглу за ветровым стеклом. Выл, захлебываясь, мотор, машину било на невидимых ухабах, и при каждом толчке солдат судорожно жмурился, ясно представляя, как подпрыгивает на каменных заледенелых тушах беспомощное девичье тело. Но от того, что он жмурился, видения не исчезали, а шофер гнал и гнал, и все ревело сейчас в кабине. «Надо сказать, что нельзя ей там, — лихорадочно думал солдат. — Надо остановить, потребовать…» И ничего не говорил, не требовал, а лишь изо всех сил зажмуривал глаза…
— Я сойду! — не выдержав, крикнул он неожиданно для самого себя. — Остановите. Остановите!..
— Тебе в Михнево, — не глядя, буркнул шофер. — Рано еще. Сиди.
— А ее куда? Куда? Там же холодно. Холодно там, понимаете?
— В поликлинику, — тупо бормотал водитель. — В поликлинике тепло, врачи. Скоро должен быть, я знаю, травмопункт.
Солдат заплакал. Он плакал по-детски, вслух, сняв сразу запотевшие очки и ладонями размазывая слезы. Плакал от ужаса, от не оставляющего его видения нежного тела на мороженом мясе, от беспомощности и жалости. И за слезами не заметил, как стих мотор и остановилась машина.
— Ну, чего ты, чего? — водитель потряс его за плечо. — Утрись-ка. Страшно? Ну, тогда иди. Иди. Я сам ее сдам. Один. Иди.
Солдат глубоко вздохнул, достал платок, долго сморкался, шепча что-то. Водитель сидел молча, уронив голову на скрещенные на руле руки.
— Холодно ей там. Холодно.
— Иди, — шофер поднял голову, уставив на солдата странно отрешенный взгляд. — Иди, говорю.
— Да, да, — солдат суетливо запихивал в карман платок. — Я пойду. Я сейчас.
Он вылезал боком, нащупывая рукой выход и не решаясь оторвать глаз от тяжелого, оплывшего лица водителя. Выбравшись на шоссе, не захлопнул дверцы, а начал пятиться от машины, беспрестанно повторяя:
— Спасибо вам. До свидания. Спасибо вам. До свидания.
Вдруг повернулся и побежал, не оглядываясь, втянув голову в узкие плечи. И сразу же закричал. Закричал еще до того, как шофер выпрыгнул из кабины.
Так они и бежали по шоссе, оставив позади приглушенно пофыркивающую машину с девушкой за двойными стенами холодильной камеры. Солдат кричал непрерывно, кричал не слова, а сам крик: «А-а-а!..» Кричал в смертельной тоске, уже ничего не соображая. А шофер бежал молча, и, заслышав его грузные шаги за спиной, солдат сам упал на обочину.
— Зачем же ты побежал, дурачок? Зачем? Ах, дурачок, дурачок…
Шофер неторопливо взял солдата за плечи, проволок по грязи и рывком сбросил в переполненный водой кювет. Солдат попытался встать, забился, и они оба оказались в воде. Но водитель был посильнее и потяжелее: пригнул солдата, запихал под воду, навалился. Обождал, когда с бульканьем выйдет воздух, когда окончательно перестанет содрогаться тело, и выбрался на шоссе.
— Ты зачем побежал? — задыхаясь, бормотал он. — Ты настучать на меня побежал? Ах ты, дурачок, дурачок…
Солдат лежал на дне кювета настолько мелкого, что из воды торчал обтянутый потертыми брюками худой мальчишеский зад, а носки сапог упирались в обочину. Беспрестанно бормоча, водитель снял башмаки, вылил из них воду, кое-как отжал мокрые штанины.
— Сейчас подружку тебе рядом положу. Под бочок, чтоб не скучно.
Носком столкнул в воду отлетевшую фуражку, тяжело шаркая мокрыми ботинками, пошел к машине. Постоял у кормы, осмотрелся, прислушался и распахнул двухстворчатые ворота.
И обмер: на мороженых тушах сидела девушка, судорожно кутаясь в перепачканный плащ. Синие губы ее мелко дрожали.
— Х-холодно, — с трудом выговорила она. — Холодно, холодно, холодно…
Шофер с грохотом захлопнул створки ворот. Придавил всем телом, точно ожидая, что изнутри вот-вот начнут ломиться.
— Ы-ых!..
Никто не ломился в тяжелые ворота, и в холодильнике было глухо, как в склепе. Шофер обождал немного, торопливо, сбивая в кровь руки, вогнал штыри в пазы затворов, тяжко, со стоном вздохнул. Постоял, долго и настороженно вслушиваясь в туман. Пустынно и тихо было на дороге.
Шофер еще раз осмотрел запоры, медленно побрел вдоль кювета. Остановился у мертвого солдата, долго тупо смотрел на него. Потом громко икнул и прошел на свое место. Хлопнула дверца.
Взревел мотор, и огромная серебристая машина, набирая скорость, скрылась в густых октябрьских сумерках. И только рев сотен лошадиных сил долго еще доносился из тумана, все слабея, переходя в стон и наконец замолкнув навсегда.