Василий Петрович Авенариус
Чем был для Гоголя Пушкин
Литературный очерк

I

   «Гора с горой не сходится», – говорит пословица, и не совсем справедливо. Гениальные люди – те же горы среди прочей мелкоты людской – сходятся именно благодаря взаимной притягательной силе. Так сблизились два гения немецкой литературы – Гёте и Шиллер; так сошлись гордость и слава родной нашей словесности – Пушкин и Гоголь, несмотря на большую разность лет[1], на совершенную разнородность натур: положительной и отрицательной; оба – воплощенная жизнь; но Пушкин – вся ее красота и поэзия, Гоголь – вся ее будничная, неприкрашенная правда.
 
Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень
Не столь различны меж собой.
 
«Евгений Онегин»
   До знакомства своего с Пушкиным Гоголь не помышлял серьезно о писательской карьере, хотя, подобно большинству молодых людей, еще на школьной скамье упражнялся в стихах и в прозе. Семейная обстановка благоприятствовала развитию его таланта. Отец его, Василий Афанасьевич Гоголь-Яновский[2], сын полкового писаря, дослужившись до чина коллежского асессора, поселился в своей небольшой наследственной деревеньке Яновщине (в настоящее время – Васильевка), в 35-ти верстах от Полтавы. При скромных средствах Василий Афанасьевич был большой хлебосол и неистощимыми юмористическими рассказами умел приправлять всякое блюдо. Так Яновщина его сделалась вскоре своего рода умственным центром целого уезда. Здесь-то и происходили те сказочные «Вечера на хуторе», которые гениальный сын его перенес потом в своих повестях в Диканьку (Миргородского уезда, Полтавской губ.). Сосед и добрый приятель Гоголей, дальний родственник матери нашего писателя, Трощинский, в свое время важный сановник, скучая на покое от безделья, затеял у себя домашний театр. Ставились одни малороссийские пьесы, между прочим, и собственного сочинения главного режиссера – старика Гоголя, который в то же время исполнял также первые роли. Сын, отданный в Нежинскую гимназию, приезжая на праздники домой, не только присутствовал на этих спектаклях, но принимал в них иногда и участие. По его же почину в Нежинской гимназии воспитанниками была разучена и разыграна трагедия Озерова – «Эдип в Афинах», после чего были даны еще многие другие пьесы. Унаследовав от отца комическую жилку, молодой Гоголь брал на себя обыкновенно роли старух, как, например, роль Простаковой в «Недоросле», и играл, говорят, очень типично.
   Та же врожденная насмешливость заставила его взяться и за перо: первым литературным опытом его была стихотворная шутка на одного товарища, остриженного под гребенку и прозванного за то Расстригой Спиридоном. Затем следовали сатира на жителей г. Нежина: «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан», и трагедия «Разбойники». Последняя была навеяна, как надо думать, драмой Шиллера того же названия: пристрастившись к легкому чтению, Гоголь не только подбил товарищей выписывать в складчину разные журналы и сам взял на себя обязанности библиотекаря, но тратил и все свои небольшие карманные деньги на покупку книг; так выписал он себе, между прочим, из Лемберга сочинения Шиллера за 40 рублей. Прослыв между товарищами «писателем», он задумал издавать и свой рукописный журнал. Назвал он его «Звездой» и ежемесячно к первому числу выпускал книжку, тщательно самим им переписанную и составленную почти исключительно из собственных его произведений. Сатирическое направление его журнала внушало товарищам его если не благоговение перед ним, то страх: все сторонились от него, потому что каждую минуту могли ожидать, что он пустит им в нос «гусара»[3]. Так уже в школе он не знал братской привязанности сверстников, беззаветной юношеской дружбы, и к природным отличительным свойствам малоросса – добродушному юмору и скрытности у него прибавилась третья, отталкивающая уже черта – лицемерие. Двоедушничать, играть комедию и в действительной жизни со своими ближними доставляло ему даже тайное удовольствие.
   «Я почитаюсь загадкою для всех (откровенничает он в письме к матери в 1828 году); никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Верите ли, что я внутренно сам смеялся над собою вместе с вами! Здесь меня называют смиренником, идеалом кротости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом – угрюмый, задумчивый, неотесанный и проч., в третьем – болтлив и докучлив до чрезвычайности, у иных – умен, у других – глуп».
   Из того рвения, с которым Гоголь-юноша отдался сочинительству в ущерб даже школьным занятиям[4], можно было бы, пожалуй, заключить, что он понял уже свое истинное призвание, сознательно готовился к деятельности писателя. Но что это было не так, видно из собственных его слов. «Во сне и наяву мне грезится Петербург, с ним вместе и служба государственная», – писал он матери в феврале 1827 года.
   По мере приближения выпуска из гимназии нетерпение отличиться на служебном поприще все более в нем разгоралось.
   «Еще с самых времен прошлых, с самых лет почти непонимания (признавался он двоюродному брату своей матери, Петру Петровичу Косяровскому) я пламенел неугасаемою ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства, я кипел принести хотя малейшую пользу. Тревожные мысли, что я не буду мочь, что мне преградят дорогу, что не дадут возможности принести ему малейшую пользу, бросали меня в глубокое уныние. Холодный пот проскакивал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом; быть в мире и не означить своего существования – это было для меня ужасно. Я перебирал в уме все состязания, все должности в государстве и остановился на одном – на юстиции; я видел, что здесь работы будет более всего; что здесь только я могу быть благодетелен, здесь только буду истинно полезен для человечества. Неправосудие, величайшее в свете несчастье, более всего разрывало мое сердце. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни моей не утерять, не сделав блага… Никому, и даже из своих товарищей, я не открывался, хотя между ними было много достойных. Я не знаю, почему я проговорился теперь перед вами… что-то непонятное двигало пером моим, какая-то невидимая сила натолкнула меня…»
   То же самое повторяет он в своих записках, писанных 20 лет спустя:
   «…В те годы, когда я стал задумываться о моем будущем (а задумываться о будущем я начал рано – в ту пору, когда все мои сверстники думали еще об играх), мысль о писательстве мне никогда не входила в ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего добра. Я думал просто, что я выслужусь, и все это доставит служба государственная. От этого страсть служить была у меня в юности очень сильна: она пребывала неотлучно в моей голове, впереди всех моих дел и занятий. Первые мои опыты, первые упражнения в сочинениях, к которым я получил навык в последнее время пребывания моего в школе, были почти все в лирическом и серьезном роде. Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим моими шутками, хотя в самых ранних суждениях моих о людях находили уменье замечать те особенности, которые ускользают от внимания других людей, как крупные, так мелкие и смешные. Говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержанием самого склада и образа его мыслей и речей. Но все это не переносилось на бумагу, и я даже вовсе не думал о том, что сделаю со временем из этого употребление».
   Наконец заветная мечта его осуществилась: в 1828 году он был выпущен из гимназии с правом на чин XIV класса; оставалось только приложить свои силы к делу, стать «государственным человеком».

II

   Зная за собою слабость – неряшливость, Николай Васильевич еще за год до выпуска принял меры, чтобы явиться взыскательным петербуржцам в возможно привлекательном виде. Одному приятелю своему (Высоцкому), молодому чиновнику, служившему в Петербурге, он дал письменно такое поручение:
   «Нельзя ли заказать у вас в Петербурге портному самому лучшему фрак для меня? Мерку можешь снять с тебя, потому что мы одинакового росту и плотности с тобой. А ежели ты разжирел, то можешь сказать, чтобы немного уже… Напиши, пожалуйста, какие модные материи у вас на жилеты, на панталоны, выставь их цены и цену за пошитье… Какой-то у вас модный цвет на фраки? Мне бы очень хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами; а черных фраков у меня много, и они мне так надоели, что смотреть на них не хочется».
   Надо заметить, что старика Гоголя в то время не было уже в живых, и семья его, состоявшая из вдовы, одного сына и четырех дочерей, осталась в довольно стесненных обстоятельствах. Но для своего любимца Николаши мать ничего не пожалела: отправляя его в дальнюю дорогу, она вместе с прощальным благословением отдала ему чуть ли не последние наличные гроши.
   В январе 1829 года Николай Васильевич добрался до Петербурга. С первых же шагов пришлось ему несколько разочароваться.
   «Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал (писал он). Я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распускали другие о нем, также лживы».
   Еще более ошибся он в своих расчетах на быструю чиновную карьеру. Старик Трощинский хотя и дал ему с собой рекомендательное письмо к одному петербургскому сановнику (Л. И. Кутузову), но последний был опасно болен, и молодого провинциала сперва вовсе к нему не допустили. Несколько времени спустя перед ним хотя и открылись двери, но все участие сановника ограничилось любезными обещаниями.
   Между тем, избалованный матерью и не привыкший стесняться в расходах, Николай Васильевич начал испытывать все неудобства безденежья. После трех месяцев пребывания в Петербурге, нигде еще не пристроясь, он горько жаловался родным, что живет в четвертом этаже, отказывается от всяких удовольствий и «не франтит платьем, как было дома», а имеет только пару чистого платья для праздника или для выхода и халат для будня.
   Так-то поневоле ему пришлось искать временного заработка хоть литературной работой. Начало предвещало успех: посланное им, без подписи, к издателю «Сына Отечества» стихотворение «Италия» было напечатано. Ободренный этим, начинающий поэт издал, уже на собственный счет, большую поэму свою «Ганс Кюхельгартен», написанную еще в 1827 году. Но, увы! никто ее не похвалил: кто просто отмалчивался, кто находил, что это – подражание Фоссовой идиллии[5] «Луиза», а известный журналист Н. А. Полевой[6] отделал поэму безвестного автора так немилосердно, что тот навек закаялся писать стихи и вместе со слугой своим Якимом обежал все книжные лавки, чтобы отобрать оттуда свое злосчастное сочинение и дома сжечь его[7].
   Надо было попытать счастья еще на одном поле, где он некогда пожинал лавры: на театральных подмостках. Но и здесь самолюбию его был нанесен жестокий удар: когда он в кабинете директора театров князя Гагарина, в присутствии двух лучших актеров – Каратыгина и Брянского, был подвергнуть предварительному испытанию, на него, как назло, напала такая робость, что он прескверно прочел свою роль – и был признан не способным к театру!
   Ко всем этим неудачам прибавилась еще одна – сердечная. Сердце его заговорило, едва ли не единственный раз в жизни, – и не нашло взаимности.
   Оставалось одно – бежать куда глаза глядят. Он сел на пароход и укатил за границу. Но, едва ступив на немецкую почву, он сообразил, что взятых с собой денег у него недостанет на дальнейшее странствие, и вернулся домой – в 4-й этаж на Мещанской.
   В апреле 1830 года, наконец, Николаю Васильевичу удалось получить место помощника столоначальника в департаменте уделов. Но каково же было ему, мечтавшему вершить судьбы своего отечества, подшивать только «дела», вести реестр «входящих» и «исходящих» бумаг! Поэт Жуковский, покровитель всех молодых литературных талантов, принял участие и в Гоголе: сначала по его рекомендации Плетнев[8], инспектор Патриотического института, пригласил Николая Васильевича в этот институт старшим учителем истории; а затем Плетнев, со своей стороны, отрекомендовал его наставником детей в два аристократических дома – Васильчикова и Балабина.
   М. Логинов, видевший молодого Гоголя у Балабиных[9], в начале 1831 года, дает нам следующее характеристическое описание его наружности: «Небольшой рост, худой и искривленный нос, кривые ноги, хохолок волос на голове, не отличавшейся вообще изяществом прически, отрывистая речь, беспрестанно прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, – все это прежде всего бросалось в глаза. Прибавьте к этому костюм, составленный из резких противоположностей щегольства и неряшества: вот каков был Гоголь в молодости».
   Летом того же 1831 года молодой писатель граф Соллогуб[10] случайно встретился в первый также раз с Гоголем в Павловске, на даче у тетки своей, Васильчиковой. От последней Соллогуб услышал, что нанятый ею для детей наставник – «охотник до русской словесности и, как ей сказывали, даже что-то пописывает».
   «Как теперь помню это знакомство (рассказывает граф Соллогуб). Мы вошли в детскую, где у письменного стола сидел наставник с учеником и указывал ему на изображения разных животных, подражая притом их блеянию, мычанию, хрюканию и т. п. „Вот это, душенька, баран: бе, бе… Вот это корова, знаешь: му, му“. При этом учитель с каким-то особым оригинальным наслаждением упражнялся в звукоподражаниях. Признаюсь, мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Я поспешил выйти из комнаты, едва расслышав слова тетки, представлявшей мне учителя и назвавшей мне его по имени: Николай Васильевич Гоголь».
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента