Виктор Мануйлов
Матильда

   Теперь, когда миновало несколько больничных дней, я вполне смирился с тем, что произошло, а поначалу мне показалось это чуть ли ни катастрофой. Да и то сказать: приехать на юг, в Сочи, чтобы отдохнуть и развеяться, а тут такое… А главное – я только что с трудом устроился на частной квартире, чтобы поближе к морю, уплатил за месяц вперед, едва начал оглядываться и примериваться, как обнаружилось это.
   – Да у тебя, парень, желтуха! – воскликнула моя квартирная хозяйка, Таисия Ардалионовна, хлопотливая толстушка лет сорока пяти, глянув на меня и всплеснув руками. – Тебе надо срочно ложиться в больницу. У нас хорошая инфекционная больница. И главврач там, хоть и армянин, однако очень порядочный человек. Кандидат наук. Я сама там много лет проработала, но потом получила квартиру и перевелась в санаторий: ездить далеко стало. Может, в Москве у вас и больницы лучше, и врачи тоже, да пока ты доедешь… А вещички пусть побудут у меня, вернешься из больницы – и живи на здоровье, купайся в море, ешь фрукты-овощи. При желтухе они очень полезны. Особенно арбузы и дыни. Загорать, правда, много нельзя, ну да ничего, как-нибудь перебьешься. А я тебя навещу при случае.
   Так все вот перевернулось. Оставив Таисии Ардалионовне все деньги, что у меня были, чтобы фрукты, во всяком случае, она не покупала на свои, если действительно вздумает меня навестить, попросил ее сдать в кассу обратный билет и к вечеру очутился в больнице, куда меня отвезла «скорая», вызванная моей участливой хозяйкой.
 
   Меня занесло в Сочи так же, как заносит в этот город многих мужчин в возрасте от около тридцати до сорока с хвостиком, у которых не удалась личная жизнь. Впрочем, и женщин тоже, но те начинают раньше – где-то с двадцати пяти. Этот белый город, рассыпанный по прибрежным холмам, будто специально создан для того, чтобы здесь можно было стряхнуть с себя прошлое, в котором ты потерпел поражение. Здесь к тебе может вернуться уверенность, здесь можно снова обрести достоинство и оптимизм. А можно растерять последнее, если начать строить воздушные замки. Сочи не для воздушных замков, он для нормальной животной жизни, жадной и скоротечной, как во время хода лосося на нерест: хватай, жируй, когда-то еще придется…
   Может, в это же самое время за тем же самым приехала сюда и моя бывшая жена. Может, не в Сочи, а, скажем, в Ялту. Или в Сухуми. Сухуми, пожалуй, даже более вероятен: ее всегда тянуло на черных. И ей, разумеется, повезло больше, чем мне. Только вряд ли она умеет ценить свое везение.
   Еще слава богу, что я лежу не в общей палате, не с алкоголиками и бомжами. Нашлась для меня просторная веранда, с пыльными пальмами и фикусами, с видом на три стороны света: слева – на запущенный больничный сад с полузасохшими сливами и яблонями на скате холма, с делянкой кукурузы и проса, на двухэтажный дом поздней сталинской готики, желтеющий за больничным бетонным забором; прямо – на далекие холмы поверх развесистых ив и гору Ахун с торчащей на ней, будто обломанная спичка, башней; справа – на крыши домишек и окружающие их садики; и на все три стороны – на голубое небо, на звезды по ночам, на солнце с раннего утра до вечера. И не потому досталась мне эта веранда, что я какой-то особенный, а исключительно потому, что мест в палатах не было, и мне предложили на выбор: коридор или веранда. Я выбрал веранду.
   Правда, здесь днем жарковато, а по ночам, наоборот, холодновато, и дует изо всех щелей, но мне дали три байковых одеяла, и даже лишний матрас.
   – Только вы тогда никого ко мне больше не подселяйте, – попросил я, оглядевшись. И мне пообещали.
   В первую же ночь выяснилось, что под полом веранды живут какие-то существа: то затихая, то усиливаясь, оттуда доносились шорохи, скрипы, повизгивания и похрюкивания, и я долго не мог уснуть, прислушиваясь и пытаясь определить, что же там такое происходит. Крысы? Но нигде после тщательного обследования я не смог обнаружить ни одной дыры в полу и стенах, а уж крысы бы точно их понаделали. И только случайно бросив взгляд за окно на желтое пятно от фонаря, равнодушно освещающего кусочек тропинки, увидел, как ее пересекает что-то темное, похожее на батон, за ним еще такое же, но уже несколько меньше, и еще, и еще, не более теннисного мяча, – и рассмеялся облегченно: ежи. И сразу же уснул спокойно.
   А через пару дней ко мне на веранду подселили Сергея, почти моего ровесника, врача-окулиста, страдающего, к тому же, чахоткой. Предварительно испросив моего согласия. Даже удивительно – это я по поводу согласия…
   – Между прочим, что господь ни делает – все к лучшему, – философски заключил мой рассказ о том, как я попал в больницу, Сергей. – Желтуха, между прочим, не самая худшая болезнь. Тебе, между прочим, шах.
   Мы с Сергеем разыгрывали тридцать восьмую партию в шахматы. Шел четвертый день нашего турнира. Играть нам, по правде говоря, не слишком-то хочется, но делать все равно нечего. До ужина далеко, обедали мы всего лишь полчаса назад. И ни книжек, ни журналов, ни газет: в инфекционных больницах чтение не поощряется, дабы не стала бумага разносчиком инфекций. Вот мы и двигаем потертые деревянные фигурки по потертой доске, заканчивая одну партию и тут же начиная новую. Мы играем даже тогда, когда лежим под капельницами. Как раз нам должны поставить эти самые капельницы, да почему-то задерживаются. Может, потому, что сегодня воскресенье?
   – Что-то с капельницами нынче не спешат, – заметил я, глянув на часы и прикрывая своего короля слоном. – Этак мы без ужина с тобой останемся.
   – Без ужина не останемся, но есть надо вовремя, ибо организм привыкает к порядку и своевременно вырабатывает желудочный сок, – говорит Сергей, будто он сам установил зависимость между порядком и выделением желудочного сока. Затем, глянув на меня белесыми глазами, великодушно предупредил: – Между прочим, я могу забрать твоего коня.
   – Что ж, бери.
   – Я зевки, между прочим, не принимаю.
   – Почему ты, между прочим, решил, что это зевок? Я, может, как раз и рассчитываю между прочим на то, что ты между прочим клюнешь на этого коня.
   Сергей надолго задумался, обхватив руками свою белобрысую голову с уже заметной проплешиной, даже не заметив моей издевки по поводу его бесконечных «между прочим». Он уставился на моего коня, и было видно, как его глаза мечутся по доске, отыскивая скрытый подвох. Так и не преодолев искуса, он уже было потянулся рукой за конем, как к нам на веранду пожаловал дежурный врач, еще довольно молодая и миловидная широкобедрая армянка, со всеми признаками раннего увядания: шея изрезана глубокими морщинами, морщины под глазами, а в глазах – усталость и печаль. Зовут докторшу Анна Ивановна, а больные между собой – Анна-Ануш, потому что на самом деле она не Анна, а Ануш, и отца ее зовут не Иван, а Аванес, но Ануш Аванесовна как-то не звучит для русского уха, да и докторша не против, чтобы ее звали на русский лад: чай не в Армении живет, а в России.
   – Мальчики, никто из вас не знает немецкого языка? – спросила озабоченно Анна-Ануш Ивановна-Аванесовна, переводя свои черные печальные глазищи с меня на Сергея и обратно. – Хожу-хожу по всем палатам, ну хоть бы кто-нибудь… Звонила домой Розалии Марковне: она немецкий знает, но ее нет дома… Ну, как воскресенье, так обязательно что-нибудь да случится! – Анна-Ануш всплеснула руками и тут же, будто испугавшись слишком вольного для армянской женщины жеста, сложила их на животе. – Прямо и не знаю, что делать.
   – А что хоть случилось-то? – спросил Сергей. – Я, между прочим, немножко знаю английский… Может, английский подойдет?
   – В том-то и дело, что нет. Она английского совсем не знает. Несколько слов по-русски – вот и все.
   – Да кто она-то?
   – Да немка же! Разве я вам не сказала? Фу! Я просто устала всем объяснять одно и то же.
   – Давайте я попробую, – предложил я свои услуги. – Когда-то я немного знал немецкий… Правда, это было давно. Очень давно. Так что ручаться не могу.
   – Господи! Да вы уж как-нибудь! – обрадовалась Анна-Ануш. – Нам бы только заполнить историю болезни, когда заболела и все такое. Пойдемте ради бога, а то мы с ума с ней скоро сойдем.
   И мы пошли.
   Мы шли по длинному коридору мимо палат. Двери в палаты распахнуты настежь, легкий сквознячок шевелил марлевые занавески. Больные лежали на своих койках, одни уже под капельницами, другие в ожидании, когда придет сестра и загонит в вену иглу. Наконец мы остановились перед закрытой дверью одноместной палаты, предназначенной не для простых смертных вроде меня. Анна-Ануш постучала, чего она не делала перед тем, как войти в другие палаты, и, не дожидаясь ответа, открыла дверь.
   – Заходите, – пригласила она меня, обернувшись, и посторонилась.
   Я вошел.
   Первое, что мне бросилось в глаза, – это среди матовой, притененной белизны стен, занавесок, тумбочки, табурета, в белой кипени простыни и пододеяльника, отороченных простенькими кружевами, на белой подушке – черная блестящая копна волос. Волосы раскинуты по всей подушке, но не как попало, а будто их специально укладывали, подгоняя волосок к волоску. Казалось, что они светятся черным светом. В палате густился прохладный полумрак, напитанный тонким ароматом духов, – и уж потом я разглядел в черной копне смуглое лицо и блестящие глаза.
   Меня так поразило это видение, что я на какое-то время опешил и замер в двух шагах от кровати. Со стороны я наверняка походил на какого-нибудь беспородного шницель-коктейля, учуявшего никому не принадлежащую кость.
   Черт меня побери, ничего подобного я не ожидал увидеть! Немка – и вдруг такая! В моем представлении немцы – это что-то белобрысое и голубоглазое. Или даже белоглазое, немного похожее на Сергея.
   – Guten Tag! – наконец-то вспомнил я, зачем меня сюда привели. И услыхал позади себя облегченный вздох Анны-Ануш.
   – Guten Tag! Здрасту-и-те! – прозвучал в ответ живой человеческий голос, будто рожденный шевелением черной копны волос.
   – Спросите у нее, как она себя чувствует, – зашипела сзади Анна-Ануш.
   Легко сказать – спросите. А как я ее спрошу, если с тех пор, как меня призвали в армию, не брал в руки ни одной немецкой книжки, не произнес ни единого немецкого слова, и даже в институте, на заочном отделении, – уже после армии, разумеется, – вынужден был учить английский, потому что немецкий там не предусмотрели? В моей голове вертелись отдельные слова, но они никак не хотели складываться в нужную и правильную фразу. Я чувствовал себя так, словно снова очутился в школе, меня вызвали к доске, и старый-престарый учитель немецкого языка, милейший и добрейший Иван Иваныч Загорулько, смотрит на меня поверх очков и говорит:
   – Nun, Erschof, lesen und ubersetzen!
   А я урока, как всегда, не выучил, не перевел какой-то дурацкий текст. Ну, не любил я этот немецкий! Просто терпеть его не мог! Весь этот язык в моем сознании умещался всего в три слова: halt! – zuruk! – vouer! и слова эти звучали слитно, как одно, звучали угрозой, от них несло ужасом и смертью. Только потом, уже закончив школу, я приехал в Москву, в семью отца, в чужую для меня семью, а там – мачеха, его молодая жена, учительница немецкого языка, и как-то так повелось, что мы с ней начинали день с «Guten Morgen!», а заканчивали «Guten Nacht!», не произнеся ни единого русского слова, и язык этот постепенно стал утверждаться в моей памяти и сознании.
   Наша игра с мачехой в немецкий продолжалась почти два года, пока меня не забрали в армию. И что удивительно: совершенно не способный, как мне казалось, к языкам, я так насобачился в ненавистном когда-то немецком, что под конец читал почти без словаря и даже одолел пару романов Анны Зегерс.
   Но когда это было… – больше десяти лет назад, совсем, можно сказать, в другой жизни.
   – Bitte, antworten Sie, – начал я с трудом подбирать слова и нанизывать их одно на другое без всякой системы. – Was… Нет-нет! Nain! Wie sind Sie… себя чувствуете? Черт, как это сказать? Wie sind Sie sich krank fuhlen? Verstehen Sie?
   Кое-как соорудив первую фразу, я отер с лица пот рукавом больничной пижамы и огляделся. И сразу же вперился в большое, в пол моего роста зеркало, из которого на меня глянул человек, одетый в линялую синюю пижаму, с рукавами и штанинами, сантиметров на пять короче моих рук и ног, четыре дня не бритый, и ни то чтобы совсем уж урод из уродов, но очень на урода смахивающий. При этом в качестве толмача я чувствовал себя человеком, вставшим на ноги после длительной болезни: его ноги хорошо помнят, как легко им давалось каждое движение, как могли они одним махом взлететь по лестнице на пятый этаж, перепрыгнуть канаву и даже, черт возьми, перевернуть их хозяина через голову, так что, кажется, достаточно одного усилия – и все вернется. Да не тут-то было: колени подламываются, руки шарят по стенам в поисках опоры, а опоры нет и не предвидится. И стоять на месте никак нельзя.
   А тут еще этот ждущий, блещущий взгляд, яркие губы, голые смуглые руки поверх белого, с кружевами, пододеяльника, каких нет в больнице больше ни у кого, длинные, тонкие пальцы, теребящие немецко-русский словарик.
   – Ja! Ja! Ich verstehe! Я понимай! Чу-и-ство-вать? Я плёхо чу-и-ство-вать.
   – Она плохо себя чувствует, – обернулся я к докторше.
   – Да-да, это я поняла. Спросите у нее, что у нее болит и где? Когда это началось? Обратила ли она внимание на цвет своей мочи и кала? Когда заметила пожелтение глаз?
   – Доктор, помилуйте! – взмолился я. – Я и в лучшие-то годы не знал по-немецки таких слов, как кал и моча, а уж о нынешнем времени и говорить не приходится: я и обычные слова с трудом припоминаю.
   – Но для меня это и есть самое главное! Мне же надо что-то записать в ее историю болезни! Или как вы думаете? – возмутилась Анна-Ануш Ивановна-Аванесовна, будто я был заправским толмачом, решившим почему-то придуриться. – Вы уж, миленький, постарайтесь, – спохватилась она. – Ну, хоть что-то! А завтра придет Розалия Марковна, и тогда мы разберемся.
   Я вздохнул и попросил у немки ее словарь. Но там ничего не было на интересующую докторшу тему. Решив оставить кал и мочу до понедельника, до прихода Розалии Марковны, я сосредоточился на самочувствии, на том, что и когда. Словарь переходил из рук в руки, иногда я готов был треснуть себя по лбу: искомое слово было так знакомо, так легко выговаривалось, что просто поразительно, как это я мог его забыть.
   Кое-как в историю болезни были вписаны несколько строк. Догадавшись, что Анна-Ануш от меня не отстанет, пока не вытянет нужные ей сведения, я закручивал какую-нибудь тарабарщину на полунемецком-полурусском, выслушивал нечто подобное из черной мерцающей копны и с нагло-уверенным видом выдавал сведения, которые мне больше подсказывала интуиция, чем точный перевод. В конце концов, мир от этого не рухнет, а у докторши-армянки будет чем отчитаться перед грозным главврачом, ее соплеменником, которого побаивался весь медперсонал, а Анна-Ануш – особенно. А там придет Розалия Марковна…
   Где-то в середине этого мучительного дознания я спохватился, что невежливо разговаривать, не представившись и не узнав имени своей собеседницы.
   – Entschuldigen Sie, bitte! Wie haisen Sie? – спросил я и замер в ожидании ответа.
   – Matilda.
   – О, Матильда! Sehr gut! Ich haist Dmitrij! Нет, не так! Meine Name ist Dmitrij. Можно просто Дима. Вот.
   – О! Я понимай! Что есть «вот»?
   – Вот? Вот есть… Wot ist gut, ist… ist richtig, то есть правильно. Такое слово – ничего! nichil! nichts! Versteen Sie?
   Я никак не мог вспомнить, как по-немецки слово-паразит, вводное слово, жестикулировал, потел от усердия, шаря в своей памяти, и в то же время пытался представить, что скрыто под одеялом, под больничной рубашкой, каково оно – тело немки с такими шикарными волосами. Я так давно – целую вечность – не знал женского тела, что теперь лишь с трудом мог побороть зов плоти и соблюдать какие-то приличия.
   «Черт возьми! – думал я. – Вот животные – у них все так просто, а у людей столько накручено условностей, столько надо потратить времени на обхаживание… И для чего? Для того, чтобы придти к тому же, к чему животное приходит за несколько минут. Идиотизм какой-то! А главное – она тоже хочет того же самого, что и я. Не может не хотеть», – уверял я себя, продолжая в то же время нести какую-то полурусскую-полунемецкую околесицу.
   О, как она хохотала! Она закрывала лицо руками, сквозь пальцы блестели ее глаза, а копна волос на подушке колыхалась, как колышутся волны, то вздымаясь, то опадая. Я сам готов был рассмеяться вместе с нею, но не видел ничего в своих словах смешного. Конечно, если поднатужиться, то можно представить, как выглядят мои упражнения с забытым языком с ее, немецкой, стороны, но вместо этого я чувствовал неловкость, будто нагло обманул всех, лишь бы оказаться в этой палате, рядом с этим иностранным чудом.
   Я всегда мечтал о женщине с длинными волосами, чтобы в них можно было зарыться лицом, вдыхать волнующий запах и что там еще. Почему-то этот литературный штамп, вычитанный из какой-то книжки еще в далеком детстве, так засел мне в голову, что и теперь, спустя много лет, я с трепетом смотрю на поток женских волос, спадающих на плечи и – обязательно! – хотя бы одна прядь – на грудь. Мне жалки женщины, которые отказываются от этого чуда, дарованного им природой и традициями, будто они обокрали сами себя и теперь делают вид, что никакой пропажи не произошло, что все так и было с самого начала.
   Вот и моя бывшая жена, едва став женою, взяла и отрезала свои волосы, хотя и не такие роскошные, как у Матильды. Ей, моей жене, видите ли, в тягость заниматься ими по нескольку раз на день. До женитьбы было не в тягость, а сейчас… И любовь моя сразу как-то угасла, будто на этот раз обокрали уже меня самого, будто выдернули стержень, соединяющий два сердца – ее и мое. Конечно, все было сложнее, но тогда, по горячим следам, мне казалось, что все дело в этом – в отрезанных волосах. В них действительно было хорошо зарываться лицом, особенно тогда, когда не хочется видеть равнодушного взгляда женщины, которая – твоя любовь. Когда же волосы исчезли и зарываться стало не во что, вдруг открылось, что кроме волос ничего и не было, а главное – не было любви, без которой волосы как бы опали сами собой, как опадают по осени листья, лишенные солнечного света и тепла.
   Я, кажется, увлекся. Я распрашивал Матильду обо всем, что интересовало меня больше, чем докторшу Анну-Ануш, и что обычно женщины если и не скрывают, то и не спешат сделать достоянием первого же встречного. Скоро я знал, что немка приехала в Сочи по турпутевке, что она студентка четвертого курса Берлинского университета, что изучает там биологию, живет в Ростоке с отцом и матерью, что у нее есть брат-школьник, что ей двадцать четыре года, что, наконец, она не замужем.
   Постепенно вспоминались слова, целые выражения на немецком, припомнилась даже пара немецких пословиц, которые я, переврав, тут же и выдал, чем привел Матильду в неописуемый восторг. Однако вмешалась Анна-Ануш, почувствовав, что наш разговор слишком далеко ушел от интересующей ее темы, и выставила меня вон.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента