Виссарион Григорьевич Белинский
Русская литература в 1840 году

   Дай оглянусь!
Пушкин


   Толпой угрюмою и скоро позабытой,
   Над миром мы пройдем, без шума и следа,
   Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
   Ни гением начатого труда;
   И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
   Потомок оскорбит презрительным стихом, —
   Насмешкой горькою обманутого сына
   Над промотавшимся отцом!
Лермонтов{1}

   Лет десять тому назад, когда были в большом ходу альманахи, беспрестанно появлялись так называвшиеся тогда «обозрения литературы». Частенько являлись они и в журналах. От этих «обозрений» сыры-боры загорались, поднимались страшные чернильные войны; «обозрения» давали жизнь литературе – в них принимала жаркое участие даже и публика, не только сами литераторы. Что же за причина была этому наводнению от «обозрений», этой страсти «обозревать»?{2} Или много литературных сокровищ было, так что боялись потерять им счет? Или так мало было этих сокровищ, что хотели знать наверное, чем именно владеют, и даже владеют ли чем-нибудь?.. Совершенно противоположные причины рождают иногда одинакое следствие. Если тогда не были действительно богаты, то считали себя богатыми: назади было светлое торжество решительной победы юного романтизма (как выражались тогда) над дряхлым и чахлым классицизмом; в настоящем было если не действительное достоинство, то разнообразная, яркая пестрота все новых и новых явлений литературы; а в будущем… о, как полно блестящих надежд было это будущее!.. И в самом деле, если тогда и слишком обольщались своим богатством, то все-таки потому, что преувеличивали его, а не потому, чтоб не было богатства. Нет, было: один Пушкин мог бы своею поэтическою деятельностию наполнить целый период любой европейской литературы. А ошибка заключалась в том, что тогда думали иметь не одного, а нескольких Пушкиных, то все же предполагали это в людях, которые, хотя далеко не были Пушкиными, однако сами по себе имели и теперь имеют свое значение, свое неотъемлемое достоинство. Если тогда надежды в будущем основывались частию на том, что все журналы и альманахи наполнялись отрывками из больших, но еще неконченных поэм, драм, повестей, романов, и даже появлялись первые томы «историй», которым никогда не суждено было окончиться, хотя и суждено было собрать обильную жатву заблаговременной подписки{3} – то не забудьте, что это было время, когда о смерти Пушкина никто и не думал, когда Жуковский часто напоминал о себе превосходными произведениями. При жизни Грибоедова чего не могли ожидать от творца «Горя от ума»? Какою роскошною зарею занялся рассвет таланта Веневитинова, какой пышный полдень, какой обильный вечер предсказывало прекрасное утро его поэтической деятельности! А впоследствии чего не почитали себя вправе ожидать от талантов, произведших, не говорим «Новика», «Кощея бессмертного», «Юрия Милославского», но даже и «Киргиз-кайсака»?..{4} Конечно, эти надежды поддержаны и оправданы только первым, и отчасти вторым; но, повторяем, в то время естественно было ожидать чего-то великого и от последних двух. Если тогда иные выходили, как говорится, «в люди» и приобретали громкое титло поэтов только за гладкие стихи, то разве теперь не повторяется подобное явление, с тою разницею, что даже и не за гладкие, а за шершавые вирши, но только наполненные дикими, изысканными и безвкусными вычурами в обороте мыслей и фраз?..{5} Как бы то ни было, но тогда имели слишком достаточные причины «обозревать».
   Нужны ли теперь «обозрения»? Есть ли теперь что обозревать?.. Мы уже сказали, что иногда совершенно противоположные причины производят одинакие следствия, – и потому утвердительно отвечаем, что теперь снова настает время «обозрений». Если б у нас не было ничего, достойного обозрения, то мы еще более должны были бы обозревать, потому что мы будем в выигрыше даже и тогда, когда окончательно узнаем, что у нас нет ничего: самое горькое сознание в бедности лучше смешного хвастовства воображаемым богатством. Если нам кажется несколько забавным прошлое время, когда обольщались «отрывками неконченных сочинений», то не подадим ли мы будущему времени более основательных причин смеяться над нами, гордящимися – ничем?.. Впрочем, кажется, еще нечего бояться итога, состоящего из одних нулей: если мы взглянем попристальнее на современную литературу, то в небольшом количестве ее страз и большом количестве булыжников найдем несколько и брильянтов. – Всему свое время: мы уже пережили период самообольщения, младенческих и юношеских восторгов; нам уже нужны не мечты, а действительность; для нас уже медный грош дороже мильонов рублей, вычеканенных из воздуха: словом, для нас настало время сознания. Посему «обозрения» нашего времени должны быть основательнее, солиднее, так сказать: ибо их цель не похвалы людям своего прихода и брань на других прихожан, не лирические излияния чувства, гордящегося мгновенным успехом; но приведение в ясность существенного вопроса, сознание факта.
   Вследствие этого мы и за дело должны приниматься не попрежнему. Рассуждая о чем-нибудь, мы прежде должны привести себе в ясность, о чем мы рассуждаем. Мы должны более всего избегать слов, которых значение, утверждено не мыслию, а общественным употреблением, временем и навыком и под которыми посему всякий разумеет, что ему угодно, ни мало не беспокоясь о том, что разумеют под ним другие. К таким-то неопределенным и произвольным словам принадлежит и слово «литература».
   За всяким очарованием неизбежно следует разочарование – таков закон жизни. Эпоха перехода из юношества в мужество обыкновенно сопровождается разочарованием. Обогащенный опытами жизни, изведавший ее противоречия, переходящий в мужество, человек уже не бросается в крайности, не презирает старого потому только, что оно старое, не обольщается новым потому только, что оно новое. Мало этого: часто случается, что он обращается к старому и, в досаду всему новому, только в прошедшем видит хорошее, а в новом упрямо не хочет ничего видеть. Настоящий момент русской литературы ознаменован именно этим направлением. Повсюду слышатся жалобы на настоящее, похвалы прошедшему{6}. Конечно, тут играет важную роль и разочарованное самолюбие, и другие личные причины, но в основании всего этого есть и часть истины; главная же причина – досада на себя за прошлое очарование, которое оказалось ложным. С тех пор, как на Руси печатаются книги, до настоящего мгновения, все повторяют: «Литература! литература! русская литература!», не дав себе отчета в значении вообще слова «литература», а следовательно, и в значении слов «русская литература». Обольщенные и ослепленные несколькими действительно великими проявлениями творческой силы в русском духе, мы не позаботились определить их отношения к так называемой русской литературе и потому никак не могли догадаться, что произведения наших великих поэтов – сами по себе, а русская литература – сама по себе, что между ими нет ничего общего и ни одно из них не доказывает существования другого. Эта мысль не новая: она давно уже затаилась в некоторых умах и временами пробивалась наружу, возбуждая удивление даже тех самих, которые ее выговаривали. Лет шесть тому назад вдруг раздался резко и громко вопрос: есть ли у нас литература? существует ли русская литература?{7} Так как этот вопрос выговорен был среди общего очарования, когда публика в «Библиотеке для чтения» думала найти пышный и роскошный цвет русской литературы, и так как этот вопрос был совершенно неожидан, то тем сильнее и разнообразнее было произведенное им впечатление на всех и каждого. Одни приняли его за странность, имеющую, впрочем, прелесть новости; другие почли его за нелепый парадокс, за пошлую шутку над здравым смыслом; третьи увидели в нем непреложную истину; четвертые приняли его за оскорбление чувства народной гордости. Кто был прав, кто виноват? – Кажется, все были правы и виноваты, кроме последних, которые решительно не правы, ибо истина выше всяких чувств – и частных и народных, и смиренных и гордых, а сомнение есть первый шаг и единственный путь к истине. Что же касается до вопроса о существовании русской литературы, – много можно было бы сказать даже и в пользу существования ее; но мы хотим взглянуть поближе на отрицательную сторону вопроса и исследовать ее основательнее; Для этого надобно прежде всего определить предмет вопроса – значение слова «литература». Запутанность споров, делающая невозможным примирение спорящих сторон, происходит чаще всего от несоблюдения этого правила: обыкновенно начинают спорить, не сказав друг другу о чем хотят спорить, и потому все споры бывают большею частию за слова, а не за идеи.
   Но прежде нежели приступим к определению вопросного пункта, нам должно поговорить о предмете, который собственно чужд всякой внутренней связи с ним, но который, по причине общественного нашего образования, должен составлять приступ ко всякому рассуждению. Конечно, говоря о нем, мы будем иметь в виду совсем не тех людей, которые знают, что во всякой истине главное дело – сама же истина, а не повторение пошлых общих мест, которые все повторяют по привычке, не веря им.
   Нет ничего смешнее и нелепее, как находить дерзким и даже преступным сомнение в существовании нашей литературы. Истина есть высочайшая действительность и высочайшее благо; только одна она дает действительное, а не воображаемое счастие. Самая горькая истина лучше самого приятного заблуждения. О, вы, чувствительные существа, так крепко держащиеся за свои бедные убежденьица, предпочитающие самое грубое, но приятное для ваших конфектных сердец заблуждение горькой истине, – к вам в особенности обращаем мы речь свою. Вы приходите в дом умалишенных и видите человека, который, надев сверх своего вязаного колпака бумажную корону, почитает себя властелином: ведь он счастлив своим убеждением, так счастлив, что вам, знающим всю тягость жизни, должно б было от всей души завидовать его счастию – не правда ли?.. Но отчего же вы смотрите на него с невольным сожалением и не можете без содрогания подумать о возможности для вас самих подобного блаженства?.. Видите ли, самая ужасная истина лучше самого лестного заблуждения? – А между тем как много на свете таких бумажных властелинов и не в одном доме умалишенных, а в своих собственных, и притом иногда очень богатых, домах, между людьми, которые пользуются известностию отлично умных голов?.. Гениальный Сервантес в своем «Дон-Кихоте» творчески воспроизвел идею этих бумажных рыцарей, для которых приятный обман дороже горькой истины… Как рады они своему несчастию, как горды своим позором!.. Неужели же им должно завидовать? Нет, вы смотрите на них с тем насмешливым состраданием, которое уничижительнее, обиднее полного презрительного невнимания!.. И потому, если бы результатом вопроса о существовании нашей литературы было горькое убеждение в ее несуществовании, и тогда мы были бы в выигрыше, а не проигрыше и обязаны были бы благодарностию и тому, кто сделал этот вопрос, и тому, кто решил его. Лучше благородная, сознательная нищета в действительности, нежели мишурное, шутовское богатство в воображении. Из всех родов нищих самые жалкие – испанские нищие, потому что они просят у вас не копейки христа-ради, а ста тысяч пиастров взаймы и, получив от вас копейку, гордо уверяют вас, что скоро возвратят вам с благодарностию ваши сто тысяч пиастров…
   Но нам нечего бояться вопроса о существовании нашей литературы и по другой причине: беспристрастное решение этого вопроса не сделает нас нищими, а только оставит нас при небольшом, но ценном сокровище и пооблегчит наши карманы от меди и мусора, в куче которых зарыто наше чистое золото. Пусть даже останется и медь, но только чтоб мы отличали свое золото от меди и не принимали медь за золото! Вот результат, которым будем мы обязаны вопросу о существовании нашей литературы, – результат прекрасный! Но, кроме того, и сам по себе этот вопрос должен радовать нас: с него начинается новая эпоха нашей литературы и нашего общественного образования, потому что он есть живое свидетельство потребности сознания и мысли. Пушкин не раз изъявлял свое негодование на дух неуважения к историческому преданию и заслуженным авторитетам отечественной литературы, – неуважения, которым обозначилось новейшее критическое движение: мы понимаем это оскорбление великого поэта, но не разделяем его. Этот дух неуважения не случайность, и причина его заключается не в буйстве, не в невежестве, но в разумной необходимости. Действительна одна истина, и только в одной истине благо и счастие; но истина сурова, неумолима и жестока до тех пор, пока человек только спустится к ней и еще не овладел ею. Первый шаг к ней, как мы уже сказали, – сомнение и отрицание{8}. Истина есть единство противоположностей, и пока человек переживает ее моменты – он бросается из одной крайности в другую, беспрестанно впадает в преувеличение, исключительность и односторонность; но как скоро процесс совершился и различия разрешились в гармоническое единство, то все ограниченные частности улетучиваются в общее, ложь остается за временем, а истина за разумом. Следовательно, нечего бояться истины и лучше смотреть ей прямо в глаза, нежели зажмуриваться самим и ложные, фантастические цвета принимать за действительные. Только робкие и слабые умы страшатся сомнения и исследования. Кто верует в разум и истину, тот не испугается никакого отрицания. Мы видим в Пушкине великого мирового поэта; другие видят в нем только великого русского поэта (отрицая тем мировое значение России), а иные находят в нем только отличного версификатора. Кто прав, кто виноват? кого казнить, кого миловать?.. Никого, милостивые государи! В свободном царстве мысли не должно быть казней и ауто-дафе! Пусть всякий свободно выговаривает свое убеждение, если только оно свободно, то есть чуждо личностей и меркантильного духа. О Пушкине говорят и спорят: одно это уже показывает, что предмет важен. Ложное мнение и ошибочные понятия о Пушкине не повредят ему в потомстве, но только скорее решат вопрос о нем. Пушкин явится ни больше, ни меньше, как тем, что он есть в самом деле, и из всех различных и противоположных, мнений о нем утвердится только одно – именно то, которое истинно. Конечно, отвратительно видеть осла, который, помня когти и страшное рыкание льва, некогда приводившие его в трепет, лягает могилу этого «геральдического льва» своим «демократическим копытом» (по выражению самого Пушкина){9}, – однакож должно радоваться даже самым ложным, но только независимым мыслям о великом поэте: они показывают потребность разумного сознания, которое всегда начинается отрицанием непосредственного знания, то есть знания по привычке или по преданию. Вот точка, с которой должно смотреть на так называемый дух неуважения в современной литературе. Этот дух неуважения – предвестник, светлая заря скорого и истинного духа уважения, который будет состоять не в минералогических характеристиках поэзии и не в пустозвонных фразах о потомках Багрима; – фразах, под которыми, как под скорлупою гнилого ореха, кроется пустота и которые тешат своими побрякушками детское самолюбие{10}; но духа, который будет состоять в верной критической оценке каждого писателя по его заслуге и достоинству, – оценке, произнесенной на основании науки об изящном и перешедшей в общественное сознание.
   Мы сказали, что в первый раз сомнение в существовании русской литературы было высказано лет шесть тому назад. Но было, помнится, в конце первого года существования «Библиотеки для чтения», следовательно, случилось в самое время, в самую пору. Поразительно и грустно было видеть, как это представил такой плотный журнал, соединивший в себе деятельность почти всех известных, полуизвестных и неизвестных русских литераторов. Кто не помнит этого времени?.. Но здесь мы должны обратиться несколько назад, желая быть понятными равно для всех читателей.
   Недавно[1] мы говорили об ошибочном употреблении слов «словесность» и «литература», которые бессознательно смешивались и употреблялись одно за другое, как будто бы они были не синонимы, а два разные слова для выражения совершенно одной и той же идеи. Вследствие этой ошибки у нас существовала литература еще до Рюрика и благополучно процветала до эпохи Петра Великого, а отсюда начала новое существование благодаря великому таланту Кантемира. Да, была словесность, которая есть везде, где есть слово, язык, но которая состоит из произведений случайных, ничем между собою не связанных, и для которой поэтому нет еще истории, а может быть только каталог. В литературе совершается развитие духа народа; литература – важная сторона истории народа. В произведениях словесности мы можем проследить только развитие языка, а не духа народного, который является в ней в неподвижности своего непосредственного, так сказать безыскусственного явления. Но в нашей словесности нельзя следить даже и за развитием языка, потому что она выражалась не живым народным словом, а каким-то книжным наречием, неподвижным и мертвым. Однакож лишь только дан был толчок непосредственности народа, как в самом книжном языке оказалось движение, – и сатиры Кантемира в самом деле как будто открывают собою начало литературы. Но что это за литература! Кантемир был первый русский поэт и писал – сатиры! Поэзия всякого народа начинается или эпопеею, как впервые пробудившимся в народе поэтическим сознанием его прошедшей жизни, или лирикою, как голосом непосредственного чувства, впервые пробудившегося. Явление же сатиры относится скорее к истории общества, а не искусства, не поэзии; оно скорее результат созревшей гражданственности, а не песнь молодого народа, и тем более – не первый цвет молодого искусства. Очевидно, что сатиры Кантемира – явление чисто случайное; что дух народный в них не участвовал; что они вышли не из этого духа, не его выразили и не к нему возвратились. Одно уже иностранное происхождение их автора показывает, что они не имели в самих себе никакой необходимости, могли и быть и не быть, а потому самому и были они словно не были. Книга приняла их в себя, в книге и остались они; их знают школы, а не общество; но и школам известны они как мертвый исторический факт, а не как живое явление, по законам внутренней необходимости возникшее из предшествовавшего ему явления и оставившее после себя какие-нибудь результаты, которые в свою очередь породили какие-нибудь явления. Да и кто составлял публику сатир Кантемира? – Сам автор их. Они не рассердили даже тех, на кого были писаны, потому что жертвы остроумия Кантемира, за неумением грамоте, не могли читать их. Хороша литература, для которой нет публики!.. Явился Василий Кириллович Тредиаковский, «профессор элоквенции, а паче хитростей пиитических» апотеоз школьной бездарности, – и все заслуги его языку состояли разве в введении двух-трех новых слов (как, например слова «предмет»), и еще в том, что он искажал язык свой варварскою фразеологиею; а заслуги поэзии только в том, что он опрофанировал ее. Между тем этот человек занимает свое место в истории русской литературы; о нем говорят и судят, даже в наше время нашлись люди, которые очень осердились на Лажечникова за то, что он в своем «Ледяном доме» вывел шута шутом, а не человеком, достойным уважения!{11} – Ломоносов положил начало первому периоду русской литературы, – и школы утвердили за ним титло ее отца. В самом деле, он для поэзии сделал гораздо больше, чем для прозы собственно. Он первый установил фактуру стиха, ввел в русское стихосложение и метры, свойственные духу языка; язык его стихотворений, несмотря на свою напыщенность и изобилие поэтических вольностей, естественнее, лучше языка его прозы; сквозь их риторическую одежду изредка блещут искры поэзии, а среди звучных и великолепных фраз иногда попадаются поэтические образы. Что же до его прозы – трудно решить, больше вреда или больше пользы оказал он русскому языку, заковав его в чуждое ему построение латинских и немецких периодов. В том и другом он был законодателем и имел сильное влияние как основатель какой-то школьной, схоластической литературы, мало имевшей (если не совсем неимевшей) отношения к обществу, но высоко уважаемой в школах. Отсутствие народных элементов, рабская подражательность ложным образцам, слепое уважение к единожды признанным авторитетам и схоластические формы – вот характер всех его литературных произведений: и тяжелых трагедий, и «Петриады». и высокопарных речей, и даже лирических пьес[2]. Сумароков имел большое влияние на распространение в полуграмотном обществе охоты к чтению, и его столь же справедливо называют отцом русского театра, как Ломоносова – отцом русской литературы. Сумароков, по положительной бездарности своей, оказал больше вреда, чем пользы зарождавшейся литературе; но нельзя отрицать, чтоб он не оказал некоторых услуг общественной образованности. Деятельность его была разнообразнее деятельности Ломоносова: он писал во всех родах, и если бы имел поменьше претензий на гениальность и побольше – не говорим таланта, – а способности, не возносился бы в недоступную для его ограниченности превыспренность, а писал бы в легком роде – комедии, фарсы, сатиры, журнальные статьи, – он был бы замечательным для своего времени литератором; и хотя его творения также были бы забыты, но влияние их на свое время было бы действительнее и полезнее. Херасков, также человек без всякого поэтического призвания, еще больше утвердил направление, данное Ломоносовым литературе. Современники называли его российским Гомером и Виргилием; Державин не смел думать даже о равенстве с ним, не только о превосходстве над ним. Надутый и холодный Петров был торжеством схоластической литературы. Сам Державин, поэт по своей натуре и призванию, талант несравненно высший Ломоносова, покорился этому схоластическому направлению, заметному даже в лучших его созданиях… Итак, что же мы видим в этом периоде русской литературы? – пустое и бесплодное подражание, схоластическое, враждебное обществу и жизни направление и случайные проблески дарований – не больше. Видим словесность, но не видим литературы.
   Ломоносовский период русской литературы был сменен Карамзинским. Вместо подражания римлянам и немцам XVII и первой половины XVIII века мы стали подражать французам. Язык сверг с себя латинско-германские вериги и вместо их облекся в шитый французский кафтан прошлого века. Это было шагом вперед: язык приблизился к языку живому, общественному; литература из надуто героической сделалась сентиментально общественною и современною. «Бедная Лиза» убила «Кадма и Гармонию»; стихи к Лилетам и Нинам сбавили цены с громких од. Трагедии Озерова начали извлекать у зрителей слезы умиления, вместо того чтоб только возводить их души на дыбу мишурных фраз. Между тем, независимо от Карамзина, является поэтический юноша, дает новый толчок языку и вводит в русскую литературу туманы Альбиона и немецкую мечтательность{12}, а самостоятельная, художническая Муза Батюшкова борется с ложным французским направлением – и то побеждает его, то побеждается им. Вот, в кратком очерке, два периода русской литературы – Ломоносовский и Карамзинский, за которыми последовал Пушкинский… Теперь взглянем на значение слова «литература».
   Слово «литература» по-русски может быть переведено словом «письменность». Отсюда ясно, что литература есть совокупность словесных произведений, хранящихся не в памяти и устах народа, но в книге и развивавшихся в последовательном порядке и зависимости друг от друга. Словесность есть клад, зарытый в земле и немногими знаемый; литература есть общее достояние. Занятие словесностью есть род элевзинских таинств; литературою – открытое дело, имеющее прямое и определенное значение. Произведения словесности – тени, являющиеся на заклинание магика; произведения литературы – живые, всем известные и для всех равнодоступные лица, с определенными именами. Арена словесности – келья монаха кабинет мудреца, зала пиршеств, темный лес, зеленые дубровы и широкие поля; оттуда выходили все произведения ее – хроники, летописи, легенды, песни, сказки и пр. Арена литературы имеет определенное место: это род сцены, на которой разыгрывается драма перед лицом многочисленного собрания, изъявляющего рукоплесканиями и кликами участие свое и восторг. Письмо спасло произведения словесности от забвения и из хранилища памяти перевело их в хранилище рукописи; книга родила и упрочила возможность литературы и произведения самой словесности сделала принадлежностию литературы. Словесность существовала у всех народов, пока слово было достоянием целого народа, а не избранных из среды лиц, составляющих народ: оттого-то и неизвестны творцы этих наивных и могущественных в своей целомудренной простоте народных песен, легенд и сказок. Если сохранились имена летописцев, – этим они обязаны искусству писания, а не сокровищнице народной памяти, удерживавшей в себе только пословицы и песни, как произведения отдельных лиц, которые превосходили все прочие глубокостию своих натур, силою талантов, но не образованием. И потому летописи, требовавшие людей, которые бы превосходили современников своим образованием, уже представляют собою как бы начало литературы. Все европейские литературы начались в средних веках богословскими сочинениями, и преимущественно богословскою полемикою; но только книгопечатание могло дать этой полемике и обширнейший круг действия, и большую энергию, и большее влияние, и больший интерес: ибо только книгопечатание могло дать этой великой драме приличную для нее сцену, с которой всем равно были видны ее ход и развитие. Отдельность, изолированность и сепаратность произведений ума – характеристическая принадлежность словесности; общность, взаимная связь, зависимость и соотносительность – характеристическая принадлежность литературы.
   Но все это только описание, признаки, а не определение литературы, из которого единственно может быть видна сущность вопроса. Литература есть сознание народа: в ней, как в зеркале, отражается его дух и жизнь; в ней, как в факте, видно назначение народа, место, занимаемое им в великом семействе человеческого рода, момент всемирно исторического развития человеческого духа, который он выражает своим существованием. Источником литературы народа может быть не какое-нибудь внешнее побуждение или внешний толчок, но только миросозерцание народа. Миросозерцание всякого народа есть зерно, сущность (субстанция) его духа, тот инстинктивный внутренний взгляд на мир, с которым он родится, как с непосредственным откровением истины, и который есть его сила, жизнь и значение, – та призма с одним или несколькими первосущными цветами радуги, сквозь которую он созерцает тайну бытия всего сущего. Миросозерцание есть источник и основа литературы. Это фон, на котором рисуются ее картины, канва, по которой вышиваются ее узоры. Чтоб объяснить это примером, мы должны указать на литературы важнейших в развитии человечества народов. Разумеется, это будут не характеристики, а только легкие намеки: определить миросозерцание народа – задача великая, труд гигантский, достойный усилий величайших гениев, представителей современного философского знания. Это значит исчерпать всю жизнь народа, о котором идет речь… Однакож попытаемся сделать хоть легкий очерк.
   Оставляя в стороне санскритскую поэзию, в исполинских и чудовищных образах которой ярко светится пантеистическое миросозерцание, которое поняло бога в его воплощении в природе и ее великих процессах, – обратимся к другому народу древности, более близкому к нам, считающим себя европейцами, – к грекам.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента