Виссарион Григорьевич Белинский
Сказка за сказкой. Том II

   СКАЗКА ЗА СКАЗКОЙ. Том II. Санкт-Петербург. В типографии Штаба Отдельного корпуса внутренней стражи. 1842. В 8-ю д. л. 379 стр.

   Благодаря прекрасной повести г. Кукольника «Сержант Иван Иванович, или Все за одно», издание «Сказка за сказкой» обратило на себя общее внимание: первый выпуск, заключавший в себе повесть, о которой мы говорим, был скоро раскуплен{1}. Такая же блестящая участь, по-видимому, ожидала и следующие повести под общею фирмою «Сказка за сказкой»; но как общего у них с первою была только одна фирма и как каждая следующая повесть была все хуже и хуже предшествовавшей, то публика, приобретши первый выпуск, не захотела иметь последующие. Чтоб помочь горю, все выпуски были переплетены в одну книгу, на заглавии которой было выставлено: Том I. Ради одной первой повести можно купить и весь том: так сделали, вероятно, многие, которые не успели заблаговременно приобрести «Сержанта Ивана Ивановича Иванова, иди Все за одно». Опыт – великое дело в искусстве выгодно спускать с рук книги!
   Второй том «Сказки за сказкой» также не без хороших, как и не без плохих вещей. Из четырех заключающихся в нем повестей нам больше других нравится повесть г. Кукольника «Позументы». Мы уже не раз имели случай замечать, что г. Кукольник мастер писать интересные рассказы из времен Петра Великого{2}. Главные достоинства их – простота, естественность и правдоподобие. Заметно, что он изучал эту эпоху и вник в дух ее. Каждое лицо, в каком бы оно ни было положении, говорит у него своим и своего времени языком. Борьба, – то смешная и комическая, то достолюбезная и трогательная, – борьба европеизма и народности просвечивает и в понятиях и в языке действующих лиц тех рассказов г. Кукольника, которых содержание взято из эпохи Петра Великого. Долго было бы распространяться о том, как у него это делается, и для удобнейшего доказательства выписываем несколько мест из «Позументов».
   К новгородскому почтмейстеру, отставному сержанту, Богдану Кирилловичу Чегликову зашел, по своему обыкновению, приятель его, новгородский воевода и отставной капитан, Федор Ильич Шаплыгин. Отправив почту, хозяин заметил, что гость сбирается уходить.
   – Что ты, что ты это? Помилуй, Федор Ильич, куда ты в такую стужу?
   – Эх, Богдан Кирилыч, старому солдату мороз потеха. У меня, что принадлежит до левой руки, так не совсем хорошо. В Польше по левое плечо, так сказать, оторвало, а ноги… могу похвастать. И теперь без привалу, на три перехода, хоть сейчас…
   – Что ты это, Федор Ильич, право не по-соседски. Просидел со мной за полночь, компанства ради; я зевнул, а ты и обиделся.
   – Бог с тобой, Богдан Кирилыч, зевай себе сколько хочешь; стану я обижаться! На всякое чихание не наздравствуешься.
   – Так отчего же ты идешь?
   – Иду, потому что пора. Боря у меня один дома с няней. Ведь мы не в городе. Добрая верста до моей усадьбы. Без хозяина всякое может прилучиться. На людей не надейся. Прощай, Богдан!
   – Экой ты, право! Когда-то еще приедет Автамон, а я тут сиди один. Ну, повремени, пока почта. Выпьем себе настоечки, а если хочешь, так мы с тобой московские куранты почитаем.
   – Посидеть, изволь, посижу, а уж от курантов уволь. Право, это куранты недоброе; зачем народу знать, что за морем делается? Добро бы еще сенатские али другие какие нужные указы друковали, а то обо всяких немцах пишут, что который по своим городам делает.
   – Ну, брат, извини! Там иной раз такое начитаешь, что во всю жизнь не только не увидишь, да и не услышишь. Ну, знаешь ли, примерно, что турским султаном перскому шаху штильштанд аккордован?
   – Да это, брат, каждый солдат знает, который был под Азовом.
   – Ну, а что?
   – Да известно что…
   – Не отвиливай, скажи что?
   – Да как же я скажу, когда Настасья Ивановна не спит…
   – Уж это мой грех, говори…
   – Ну, изволь, когда привязался; это, значит: что турский султан приказал перского шаха на кол посадить.
   – Как на кол?
   – Ну, да, на кол, на шпиль; это, ради страшности такой, по-немецки и написано.
   – Вот что! а я совсем другой толк давал…
   Поутру, после этого разговора, Богдан Кириллович так раздумался сам с собой:
   Спасибо государю: правда, поцеловала меня проклятая картечь в ногу; орех кажется, а на всю жизнь окалечило; умирать приходилось; так нет, на казенный кошт вылечили… Спасибо светлейшему! Слово сказал ямской канцелярии – Богдан почтмейстером в Новгороде, Богдан в почете, Богдан женат, Богдан семь лет живет припеваючи; у Богдана Наташа по седьмому году красавица, у Богдана наследник есть, пойдет в солдаты; если глупая картечь не заденет, махнет и в генералы; нынче заслуга – что прежде род – стал и новый порядок; генерал, почт-директор, по всей дороге почтмейстеров чуть не палкой взыскал, а Богдану спасибо. Не только мелкие дворяне Богдану в дружбу пошли, да и большие, и чиновники, и богатые… Вот Фома Иванович Зяблик – и бригадир, кажется, а всякий раз к себе в Туровку зазывает в гости, и уж не я буду, если не приготовил на каждое рыло наше по гостинцу. А что в самом деле, Настасья Ивановна, нынче день не почтовый; почитай два дни никакой почты не будет; вторничная отошла, а пятничная в субботу придет, а вторничная из Москвы раньше пятницы не будет. А у нас прием в середу прошел, а до пятницы далеко. Как ты думаешь?
   – Не мое дело об этом думать. У меня своя забота, надо Никитку искупать по вечеру; так и благо, что эти почтари холодить избы не будут.
   – Да не то, Настенька! Я думал бы к его высокородию, к Фоме Иванычу съездить; здешний ям даром меня свозит, а ведь его высокородие не без причины в Туровку кличет. Видно, желает чем ни есть наше к нему почитание наградить!
   – Так что же? Ведь не я поеду, не мое и дело; поезжайте с богом, расходу меньше.
   – И то правда! Так я поеду, Настенька!
   – Поезжайте!
   – Постой же, я Автамону скажу…
   И почтмейстер распорядился. Вернулся Богдан Кириллович, оделся в Автамонов тулуп и кеньги; шапка зимняя своя была; подпоясался почтальонским патронташем с пистолетами; Автамон про случай зарядил их пулями. И сани готовы.
   – Ну, прощай, Настенька, – сказал Богдан Кириллович и стал жену и детей целовать; отцеловал детей да хотел на иконы перекреститься. Глядь, сундучок стоит.
   – Послушай, Настенька, ты ларец-то прибереги, припрячь: тут за тысячу рублей казенного сбора.
   – Ах ты господи, беда какая, я от страха умру. Слышал ты, что вчера Ефим рассказывал?
   – Вздор, Настенька, сущий вздор; воры далече, а я про случай Автамону накажу, чтобы не отлучался, а ты знаешь Автамона – не выдаст. Да и под самым городом; ямщики тут же; две пары почтовых лошадей на конюшне. Вздор.
   – Так смотри же, Богдан Кириллович, не забудь Автамону сказать…
   – Да вот Автамон в конторе стоит. Слышишь, Автамон, тут за тысячу рублей казенных денег, так не плошай, никуда не отходи, если приезжие будут, сюда никого не пущай; в приемные комнаты пусть идут; станция велика! Слышишь?
   – Слушаю-с, ваше благородие, не изволь беспокоиться; у меня топорик есть, за боевое всякое ружье справится.
   – То-то же, гляди!
   Почтмейстер уехал, а Настасья Ивановна, сама не зная зачем, схватила ларец, потрясла – золотом и серебром отзывается; ей так стало страшно, что не приведи господи; села она на ларец, да и давай Никиту качать, а Наташа с куклой по-своему лепечет… Прошел час, другой. Настасья Ивановна со страхом освоилась, только все ларчика из-под мышки не выпускает; стала она и обед стряпать, а ларец все на глазах; то и дело Автамона кличет: «Тут ли ты, Автамон?..»
   – Тут, матушка, не бойся, двери на щеколде, топорик точу про случай.
   И точно, Автамон отпускал старую, ржавую секиру с особенным усердием. Чем чище становилось железо, тем с большею жадностию засматривались глаза Автамона на тусклое, широкое поле топора, на тонкую линию острия, и старые глаза мутились, и топор выпадал из черствых рук его.
   – Тьфу ты, нечистая сила! – бормотал Автамон. – Такого со мной ни под турком ни под шведом не приключалось.
   – С кем ты там разговор ведешь, Автамон?
   – Так про себя бормочу… – отвечал он громко, а потом сказал тихо: – Да, про себя! Нет! С чертом! Сгинь, пропади, нечистое наваждение!
   Автамон подошел к дверям своим, посмотрел, плотно ли заперты, влез на полати, да и давай ко сну себя неволить; закрыл глаза, а в глазах искры – будто из кошки ночью огнем сыплет; те искры час от часу круглее, крупнее, да и стали добрыми кружками, то серебреником прокатится, то упадет златницей. Не спится Автамону; видит, беда, да сам не знает, какая. Затянул было песню во всю ивановскую; голос его от военных невзгод был такой сиплый, будто ветер поздней осенью; перепугался Никитка, да и давай кричать. Почтмейстерша вышла в почтальонскую избу, глянула на топор да чуть не обомлела, а с полатей Автамон пуще кричит.
   – Полно, Автамонушка! – говорит почтмейстерша, – не пугай детей!
   – Просим прощенья! Виноват, что-то за сердце укусило, так я хотел злую муху песней согнать. Ах ты господи, чудно право… Скоро ли-то барин воротится?..
   – Э, Богдан Кириллович любит кутнуть! Я больно боюсь, чтобы ему не запоздать. Того гляди, к приему не вернется…
   – Не изволь беспокоиться! Барин службу знает и нас службе учил…
   Ушла почтмейстерша, да и воротилась; вынесла Автамону стаканчик настойки, штей миску и добрую окраину хлеба.
   – Кушай на здоровье! – молвила и пошла с Наташей обедать. Автамон молча стоял перед настойкой и думал крепкую думу: «Пить или не пить! Экая добрая! А отчего добрая? недоброго боится; а в другой день барина журит, зачем старому Автамону рюмку водки пожаловал, а и рюмка-то с наперсток. Право, не знаю, пить или не пить!.. Да уж куда ни шло; от стакана не охмелею».
   Проглотил Автамон стаканчик, да и рожу скорчил, будто не любо.
   – Ух, обожгло! А ты чего глядишь! пошел прочь! – И с неистовством бросил секиру под лавку. – Лежи там, пока спросят.
   Стал Автамон шти хлебать, да за каждым хлебком и вздохнет. Не доел Автамон, да и задумался; перед ним рыжий мужик стоит, да и ухмыляется; не то чтобы зубы у него из-под усов торчали, а кабаньи клыки, не то чтобы ногти на руках, а длинные рукавицы, да из-под тех рукавиц черные когти вылезли… а глаза не глаза: уголья; да их будто кто изнутра раздувает: так и пышут, да и огонь тот какой-то заколдованный; не то чтобы страх наводил, а будто в стужу банный дух – так и нежит, все косточки разбирает. Любо смотреть на рыжего, а рыжий собою хуже всякого пугала; постоял рыжий, постоял, да и нагнулся, взял топорик, да и хотел в контору.
   – Не замай! – крикнул Автамон, – я и сам справлюсь!
   – Оно и лучше, – сказал рыжий. – А деньгу, пожалуй, всю себе возьми: у меня и своей довольно!
   – Ой ли?
   – Да! а на тысячу рублей нашему брату, простому человеку, и веку не хватит столько денег изжить. Ну, так прощай! сегодня встренемся! – И ушел рыжий.
   Автамона будто что укололо; проснулся; на дворе стук; возятся ямщики; сани закладывают; не успел он и в окно поглядеть, проезжий сел, да и уехал.
   – Гм! Да зачем же топор? – сказал Автамон. – И так отдаст. Только разве для страху ей показать. А уж деньги мои… Заживет Автамон; а закричит, проклятый Сергей ямщик услышит; только один и остался…
   Зазвенел колокольчик. Не прошло двух-трех минут, ямщик Сергей!!!!!!
   – Возьми, Автамон, ключи… – кричит ямщик. – Господин какой-то приехал, никого нет; я барина повезу на моей паре, а с той станции ямщики дать не хотят, говорят, что уж дома покормят; так возьми ключи…
   – Пожалуй!
   Отворил Автамон двери, взял ключи, да за думой своей черной забыл двери запереть и сел в избе на лесенке, которая на чердак вола. Сидит. Смерклось, а секира в темноте светится… Стал он озираться; показалось ли ему, али и заправду из-за печки рыжий глядит, будто спрашивает: «Что же ты, Автамон?»
   – А вот сейчас, была не была! – И пошел в контору.
   – Кто там? – спросила Настасья Ивановна дрожащим голосом.
   – Да что, родимая, право, не в мочь! Крепился, крепился, не могу, подай деньги!
   – Деньги?
   – Деньги, родимая, видишь – руки дрожат, топорик под лавкой; сердце жжет; не супротивься; я тебя не трону; давай ларчик… В лес… Рыжий проводит.
   – Что это с тобой, Автамон! Ты честный служивый; Богдан Кириллович на тебя, что на самого себя надеялся…
   – Да и я надеялся, да видишь – не устоял!
   – Да вспомни, Автамон, бога! Ведь ты будешь хуже всякого вора; вспомни, какой у нас царь и строгий и всезнающий, от него не уйдешь; ведь ты же и крещеный, не какой нехристь, Автамонушка, ты у нас что сын…
   – Быть по-твоему! – сказал Автамон, махнул рукой и пошел в избу. Настасья Ивановна спрыгнула с постельки, ларчик под мышку, да и бежит к дверям; приложила ушко, слышит – ревет Автамон, видно, богу плачется; не тут-то было; опутал его нечистый; зло слезы выжимает; схватился он с прилавка, поднял секиру, кричит: «Не могу, суди меня бог и государь, не могу!» – и бежит в контору.
   Обмерла Настасья Ивановна, да за дверьми и притаилась, а он словно бешеный за перегородку. Кричит: «Подай, ведьма, деньги, подай!» Тут Настасья Ивановна в избу почтальонскую, да на лесенку, да на чердак, да дубовую дверь и задвинула…
   – Стара шутка! – кричит Автамон, – не уйдешь, – да Никитку из колыбели за ногу схватил, свечу взял, да на лесенку и лезет.
   – Подай деньги! – кричит, – не то хвачу твоего щенка об стену! Подай деньги!
   – Не могу! – кричит почтмейстерша не своим голосом. – Не мое, царское!
   Тут Наташа выбежала, видит или так, не видя, что двери отперты, выскочила на двор, кричит во все детское горло… Ан тут у ворот сани: офицер какой-то спрыгнул.
   – Сюда, сюда! – кричит Наташа; офицер за нею, в избу; а там уже и ребенок и Настасья Ивановна в крови плавают; офицер шпагу наголо; Автамон не поддается; офицер пуще, пуще, да и проколол Автамона; вдруг выстрел, завизжала пуля, офицеру в самое сердце влилась, тот повалился на мертвого Автамона, да и дух вон…
   – Вот тебе, разбойник! – сказал почтмейстер, держа в руках пистолет. – Бедный Автамон! дорого ты за усердие поплатился!
   Поздно узнал свою ошибку бедный Богдан Кириллович – и скрылся неизвестно куда… Дочь его, Наташу, приютил к себе Федор Ильич. Наташу, как родную, полюбили все в доме, и Федор Ильич, и сын его, Борис Федорович, мальчик лет двенадцати, который отличался наклонностию к женским работам и славно ткал ручники, под руководством няни своей, Акулины. Прошло пять лет. В один день капитан отправился в город, взявши с собой Наташу, а воротился один. Грустно ему было и самому, грустно ему было и за сына, и он, со слезами на глазах, открыл ему, что отдал Наташу ее дяде, нарочно приехавшему за нею из Петербурга.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента