Владимир Шулятиков
Памяти А. Писемского[1]
Сегодня исполнилось двадцать лет со дня смерти Алексея Феофилактовича.
Он умер одиноким: его памяти были посвящены сдержанно-холодные некрологи, его хоронили без шумных погребальных почестей[2].
Хоронили писателя, «плывшего против течения», хоронили автора «Взбаламученного моря»[3].
Память о романисте, враждовавшем с прогрессивным лагерем эпохи «великих реформ», память о публицисте, посягнувшем на «святую святых» шестидесятников, пережила память о его светлых литературных подвигах.
А были дни, когда имя Писемского произносилось с таким же уважением, как имена Тургенева или Гончарова, когда его талант считали первоклассным талантом, когда передовые литературные критики, не исключая автора «Очерков гоголевского периода русской литературы»[4] и теоретика «мыслящего пролетариата»[5], самым лестным образом отзывались об авторе «Тюфяка» и «Тысячи душ».
Дни его литературных подвигов – дни торжества того миросозерцания, которое было усвоено реалистами сороковых и пятидесятых годов, дни, когда это миросозерцание признавалось последним словом передовой интеллигенции.
Тогда Писемский в глазах общества был несомненным прогрессистом: тогда он играл видную роль в рядах писателей, работавших над ниспровержением романтического мировоззрения, тогда он развенчивал беспочвенных идеалистов, «лишних людей» и хищников-романтиков, следовавших примеру Печорина («Тюфяк», «М-r Батманов»)[6], тогда он ратовал против крепостничества, тогда он шел к «народу», изучал народный быт и народную «душу», тогда он требовал трезвого отношения к действительности со стороны писателя, стремился изгнать малейшее проявление поэтической «чувствительности» и царящей в «эмпиреях» фантазии из литературного обихода, тогда он поклялся культу «здравого смысла», тогда, вслед за другими корифеями литературы, он доказывал, что принцип разумного эгоизма не представляет из себя ничего опасного и отталкивающего («Тысяча душ»)[7], тогда он идеализировал всякого трезвого «труженика», не боясь возводить на пьедестал даже «труженика-бюрократа».
Но люди сороковых-пятидесятых годов стояли на «полдороге»: в них, по их же собственным признаниям, не переставали говорить «голоса исчезающей старины», над ними продолжало сохранять некоторую власть «наследие предков».
Отголосков старины было очень много в душе Писемского.
Он явился на поприще столичной жизни и литературной деятельности из «медвежьего» угла, из провинциальной глуши[8]. В нем текла кровь мелких помещиков старого закала. Его воспитывало захолустье деревни и уездного города. Он «учился» жизни в провинциальных канцеляриях, среди «дикого» провинциального общества.
Культурная атмосфера, в которую он попал, явившись в столицу, вихрь идей и настроений, которыми были богаты сороковые годы, не убили в нем «провинциала». Обитатели петербургских салонов с изумлением видели, что под культурной внешностью в нем кроется «великорусский мужик».
И «великорусский мужик» еще в пятидесятых годах поражал петербургских прогрессистов парадоксальностью своих мнений: он отказывался верить в доктрину «всеобщего развития», он считал женщину лишь за вещь, принадлежавшую мужчине, он смотрел на брак глазами «Домостроя»[9]; ко всяким поступательным шагам технического и промышленного прогресса он относился отрицательно, считая, например, железные дороги нужными лишь для «бешеных людей, не знающих на что употребить избыток своей животной силы», он не верил, наконец, в миссию народных масс: высказываясь за уничтожение крепостного права, он, тем не менее, не ожидал от освобожденного народа никаких светлых деяний, никакой розовой будущности для России.
Он умер одиноким: его памяти были посвящены сдержанно-холодные некрологи, его хоронили без шумных погребальных почестей[2].
Хоронили писателя, «плывшего против течения», хоронили автора «Взбаламученного моря»[3].
Память о романисте, враждовавшем с прогрессивным лагерем эпохи «великих реформ», память о публицисте, посягнувшем на «святую святых» шестидесятников, пережила память о его светлых литературных подвигах.
А были дни, когда имя Писемского произносилось с таким же уважением, как имена Тургенева или Гончарова, когда его талант считали первоклассным талантом, когда передовые литературные критики, не исключая автора «Очерков гоголевского периода русской литературы»[4] и теоретика «мыслящего пролетариата»[5], самым лестным образом отзывались об авторе «Тюфяка» и «Тысячи душ».
Дни его литературных подвигов – дни торжества того миросозерцания, которое было усвоено реалистами сороковых и пятидесятых годов, дни, когда это миросозерцание признавалось последним словом передовой интеллигенции.
Тогда Писемский в глазах общества был несомненным прогрессистом: тогда он играл видную роль в рядах писателей, работавших над ниспровержением романтического мировоззрения, тогда он развенчивал беспочвенных идеалистов, «лишних людей» и хищников-романтиков, следовавших примеру Печорина («Тюфяк», «М-r Батманов»)[6], тогда он ратовал против крепостничества, тогда он шел к «народу», изучал народный быт и народную «душу», тогда он требовал трезвого отношения к действительности со стороны писателя, стремился изгнать малейшее проявление поэтической «чувствительности» и царящей в «эмпиреях» фантазии из литературного обихода, тогда он поклялся культу «здравого смысла», тогда, вслед за другими корифеями литературы, он доказывал, что принцип разумного эгоизма не представляет из себя ничего опасного и отталкивающего («Тысяча душ»)[7], тогда он идеализировал всякого трезвого «труженика», не боясь возводить на пьедестал даже «труженика-бюрократа».
Но люди сороковых-пятидесятых годов стояли на «полдороге»: в них, по их же собственным признаниям, не переставали говорить «голоса исчезающей старины», над ними продолжало сохранять некоторую власть «наследие предков».
Отголосков старины было очень много в душе Писемского.
Он явился на поприще столичной жизни и литературной деятельности из «медвежьего» угла, из провинциальной глуши[8]. В нем текла кровь мелких помещиков старого закала. Его воспитывало захолустье деревни и уездного города. Он «учился» жизни в провинциальных канцеляриях, среди «дикого» провинциального общества.
Культурная атмосфера, в которую он попал, явившись в столицу, вихрь идей и настроений, которыми были богаты сороковые годы, не убили в нем «провинциала». Обитатели петербургских салонов с изумлением видели, что под культурной внешностью в нем кроется «великорусский мужик».
И «великорусский мужик» еще в пятидесятых годах поражал петербургских прогрессистов парадоксальностью своих мнений: он отказывался верить в доктрину «всеобщего развития», он считал женщину лишь за вещь, принадлежавшую мужчине, он смотрел на брак глазами «Домостроя»[9]; ко всяким поступательным шагам технического и промышленного прогресса он относился отрицательно, считая, например, железные дороги нужными лишь для «бешеных людей, не знающих на что употребить избыток своей животной силы», он не верил, наконец, в миссию народных масс: высказываясь за уничтожение крепостного права, он, тем не менее, не ожидал от освобожденного народа никаких светлых деяний, никакой розовой будущности для России.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента