Влас Михайлович Дорошевич
Кризис Московского Художественного театра[1]

1

   Для каждого, кто более или менее знаком с московским Художественным театром, кто внимательно следил за его нарождением и дальнейшим развитием – ясно, что за последние годы театр переживает кризис.
   Стоит воспроизвести в памяти блестящие постановки первых лет – «Федора Иоанновича», чеховский репертуар, «Юлия Цезаря», ряд ибсеновских пьес, с «Брантом» во главе[2], и сравнить их с тем, что нам было дано в последнее время, чтобы всякое сомнение на этот счет было рассеяно.
   Чехов послужил импульсом к рождению и развитию Художественного театра, и без него едва ли театр так скоро приковал бы к себе внимание лучшего общества, но, с другой стороны, Художественный театр создал драматурга Чехова, выявил его, и, не будь Художественного театра, мы знали бы Чехова только как беллетриста и лишь, между прочим, автора нескольких пьес для чтения.
   С необычайной тонкостью уловил театр основные идеи Ибсена, сумел подойти к ним и воплотить в живые образы. Великолепная игра Москвина и Качалова, при тщательной постановке и верности в изображении эпох, показала нам Алексея Толстого – «Царь Федор» – и Шекспира – «Юлий Цезарь» – в совершенно новом освещении.
   Наконец, «На дне», «Потонувший колокол», «Одинокие»[3]… Ряд дивных, до сих пор не виданных ни на наших, ни на заграничных сценах, зрелищ!
   Да и неудивительно, когда во главе театрального предприятия стали не чиновники, не невежественные ремесленники-антрепренеры и не бездарные меценаты, а тонкие знатоки искусства, его страстные и вдохновенные жрецы – Станиславский и Немирович.
   После продолжительной спячки, от банальных и скучных зрелищ казенной сцены, где дальше вымученных, мертворожденных писаний Гнедичей, Шпажинских или разного, в том же роде, переводного и оригинального хлама двинуться никак не могут, от коршевского лубка – русский театр вдруг сделал несколько гигантских шагов в сторону чистого художественного творчества.
   Казалось – еще одно титаническое усилие и мы уже у заповедных врат золотого царства, того простого и прекрасного театра будущего, в длительном ожидании которого давно исстрадалась душа.
   И вот тут, на светлом пороге и произошла досадная остановка. Театр занемог.
   Умер Чехов.
   За несколько времени до его смерти, под жестокими топорами упали белые, озаренные милыми утренними лучами деревья «Вишневого сада». Чарующей гаммой прозвучала эта последняя постановка, лучшее, что когда-либо создавал Художественный театр по изяществу простоты, по мягкости и правдивой настроенности красок.
   И на все, что с таким старанием и нежной любовью отдал театру искренний, тонкий художник – грубым и лживым мазком посягнул Андреев.

2

   Составители репертуара растерялись. Любимый и близкий душе чеховский репертуар, в силу обстоятельств, был исчерпан. Туманный, нудный Гамсун не удался[4]. И театр пошел навстречу моде.
   Произошло высшее святотатство, дикое, хотя и невольное, надругательство над святыней.
   Была поставлена «Жизнь Человека»[5]. Дом молитвы превратился в провинциальный светский базар с безвкусным бархатом на стенах, с крикливыми желтыми платьями, грубой стилизацией, плоским и ходульным исполнением плоской и жизненно-лживой пьесы.
   Болезнь началась.
   И продолжалась, мучительная и изнуряющая, в течение нескольких лет. Тяжелый бред то ослабевал, то усиливался. Кошмар сменялся кошмаром.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента