Влас Михайлович Дорошевич
Памяти А.Г. Рубинштейна[1][2]
* * *
В благодарность за те прекрасные часы моей жизни, которые я провел, слушая тебя, я хотел бы попытаться нарисовать твой гениальный образ, великий художник, – для тех, кто тебя не понимает…
Рубинштейн не любил Одессы.
Бывая здесь часто по родственным связям, он отказывался выступать перед одесской публикой.[3]
Этот человек, с Бетховенской головой, в которой было нечто львиное, привык к почестям.
Быть может, он требовал их у толпы не только для себя, но и за десятки гениальных музыкантов, которые жили и умерли, не видя никаких почестей.
Когда он входил и уходил с концерта, молодые девушки, ученицы консерватории, со слезами восторга на глазах, целовали его руки.
В комнате для артистов никогда не раздавалось «Антон Григорьевич». Поклонники и поклонницы едва смели перешептываться, говоря:
– Наш волшебник… наш чародей…
Когда он выходил на эстраду, – после грома аплодисментов, должна была воцаряться благоговейная тишина.
Если кто-нибудь шепотом произносил слово, если шуршала афиша, или падал веер, – Рубинштейн устремлял на виновного один из тех взглядов, от которых хочется провалиться сквозь землю.
Когда на всероссийской выставке в Москве[4] рядом с концертным залом где-то загудел гудок, – Рубинштейн положил палочку и скрестил по-наполеоновски руки, пока насмерть перепуганные распорядители кинулись унимать непочтительный гудок.
На юбилейном представлении «Демона» в московском Большом театре[5], когда артист что-то не так сделал, Рубинштейн остановил оркестр.
Это было так тяжело, что бедные артисты готовы были уйти в землю.
Рубинштейн не любил одесской публики, и одесская публика платила ему тем же.
Рубинштейн не любил Одессы.
Бывая здесь часто по родственным связям, он отказывался выступать перед одесской публикой.[3]
Этот человек, с Бетховенской головой, в которой было нечто львиное, привык к почестям.
Быть может, он требовал их у толпы не только для себя, но и за десятки гениальных музыкантов, которые жили и умерли, не видя никаких почестей.
Когда он входил и уходил с концерта, молодые девушки, ученицы консерватории, со слезами восторга на глазах, целовали его руки.
В комнате для артистов никогда не раздавалось «Антон Григорьевич». Поклонники и поклонницы едва смели перешептываться, говоря:
– Наш волшебник… наш чародей…
Когда он выходил на эстраду, – после грома аплодисментов, должна была воцаряться благоговейная тишина.
Если кто-нибудь шепотом произносил слово, если шуршала афиша, или падал веер, – Рубинштейн устремлял на виновного один из тех взглядов, от которых хочется провалиться сквозь землю.
Когда на всероссийской выставке в Москве[4] рядом с концертным залом где-то загудел гудок, – Рубинштейн положил палочку и скрестил по-наполеоновски руки, пока насмерть перепуганные распорядители кинулись унимать непочтительный гудок.
На юбилейном представлении «Демона» в московском Большом театре[5], когда артист что-то не так сделал, Рубинштейн остановил оркестр.
Это было так тяжело, что бедные артисты готовы были уйти в землю.
Рубинштейн не любил одесской публики, и одесская публика платила ему тем же.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента