Влас Михайлович Дорошевич
Старый палач
(Сахалинский тип)
* * *
В кандальном отделении «Нового времени», в подвальном этаже, живет старый, похожий на затравленного волка, противный человек с погасшими глазами, с болезненным, землистым лицом, с рыжими полуседыми волосами, с холодными, как лягушка, руками.
Это старый палач Буренин. Сахалинская знаменитость.
Всеми презираемый, вечно боящийся, оплеванный, избитый, раз в неделю он полон злобного торжества – в день «экзекуций».
Свои мерзкие и жестокие «экзекуции» он проводит по пятницам.
Это – «его день».
Он берет своей мокрой, холодной рукой наказуемого и ведет в свой подвальный застенок.
С мерзкой улыбкой он обнажает дрожащего от отвращения и ужаса человека и кладет его на свою «кобылу».
От этого бесстыдного зрелища возбуждается палач. Он торжествует. Задыхаясь от злобной радости, он кричит свое палаческое:
– Поддержись! Ожгу!
И «кладет» первый удар.
– Реже! Крепче!
И опьяневший от злобы и подлого торжества палач часа три-четыре истязает жертву своей старой, грязной, пропитанной человеческой кровью плетью.
Истязает умелой, привычной рукой, «добывая голоса», добиваясь крика.
Если жертва, стиснув зубы, полная презрения, молчит, не желая крикнуть перед палачом, злоба все сильнее сжимает сердце старого палача, и, бледный как смерть, он бьет, бьет, бьет, истязует, калечит жертву, «добывая голоса»!
Это молчание, полное презрения, бьет его по бледному лицу – его презирают даже тогда, когда он молчит.
И он задыхается от злобы.
Если жертва не выдержит прикосновения грязной, человеческой кровью пропитанной плети и у нее вырвется крик, – эти крики и стоны опьяняют палача.
– Что ты? Что ты? – говорит он с мерзкой и пьяной от сладострастья улыбкой. – Потерпи! Нешто больно? Нешто так бьют? Вот как бьют! Вот как! Вот как!
И он хлещет, уже не помня себя.
И чем чище, чем лучше, чем благороднее лежащая перед ним жертва, чем большей симпатией, любовью, уважением пользуется она, тем больше злобы и зависти просыпается в душе старого, презренного, оплеванного, избитого палача.
Тем больше ненависти к жертве чувствует он и тем больше тешит себя, терзая и калеча палаческой плетью свою жертву.
Случалось ему и вешать.
Его все избегают, и он избегает всех.
Угрюмый, понурый, мрачный, он пробирается сторонкой, по стенке, стараясь быть незамеченным, каждую минуту ожидая, что его изобьют, изобьют больно, жестоко, без жалости, без сострадания. Вся жизнь его сплошной трепет.
– Не тяжко ли это, Буренин?
– Должность такая, – угрюмо отвечает он, – я в палачах давно. И мне из палачей уж нельзя. Мне страх надо нагонять. Я страхом и держусь. Они меня ненавидят…
И с такой ненавистью он говорит это «они»! «Они» – это все.
– Они и за человека меня не считают. Я для них хуже гадины. Я ведь знаю. Подойдет иной, руку даже протянет. А я-то не вижу разве? Дрожь по нему пробегает от гадливости, как мою скользкую, холодную руку возьмет. Словно не к человеку, а к жабе притронулся. Тьфу!.. Убьют они меня, ваше высокоблагородие, ежели я палачество брошу.
И такая тоска, смертная тоска звучит в этом «убьют».
– И не жалко вам «их», Буренин?
– А «они» меня жалели? – И в его потухших глазах вспыхивает мрачный огонек. – Меня тоже, драли! Без жалости, без милосердия драли, всенародно. Глаз никуда показать нельзя: все с презрением, с отвращением глядят. Так драли, так драли, – с тоской, со смертной тоской говорит он, – у меня и до сих пор раны не зажили. Гнию весь. Так и я же их! Пусть и они мучатся! И я на них свое каторжное клеймо кладу. Выжигаю клеймо.
Это старый палач Буренин. Сахалинская знаменитость.
Всеми презираемый, вечно боящийся, оплеванный, избитый, раз в неделю он полон злобного торжества – в день «экзекуций».
Свои мерзкие и жестокие «экзекуции» он проводит по пятницам.
Это – «его день».
Он берет своей мокрой, холодной рукой наказуемого и ведет в свой подвальный застенок.
С мерзкой улыбкой он обнажает дрожащего от отвращения и ужаса человека и кладет его на свою «кобылу».
От этого бесстыдного зрелища возбуждается палач. Он торжествует. Задыхаясь от злобной радости, он кричит свое палаческое:
– Поддержись! Ожгу!
И «кладет» первый удар.
– Реже! Крепче!
И опьяневший от злобы и подлого торжества палач часа три-четыре истязает жертву своей старой, грязной, пропитанной человеческой кровью плетью.
Истязает умелой, привычной рукой, «добывая голоса», добиваясь крика.
Если жертва, стиснув зубы, полная презрения, молчит, не желая крикнуть перед палачом, злоба все сильнее сжимает сердце старого палача, и, бледный как смерть, он бьет, бьет, бьет, истязует, калечит жертву, «добывая голоса»!
Это молчание, полное презрения, бьет его по бледному лицу – его презирают даже тогда, когда он молчит.
И он задыхается от злобы.
Если жертва не выдержит прикосновения грязной, человеческой кровью пропитанной плети и у нее вырвется крик, – эти крики и стоны опьяняют палача.
– Что ты? Что ты? – говорит он с мерзкой и пьяной от сладострастья улыбкой. – Потерпи! Нешто больно? Нешто так бьют? Вот как бьют! Вот как! Вот как!
И он хлещет, уже не помня себя.
И чем чище, чем лучше, чем благороднее лежащая перед ним жертва, чем большей симпатией, любовью, уважением пользуется она, тем больше злобы и зависти просыпается в душе старого, презренного, оплеванного, избитого палача.
Тем больше ненависти к жертве чувствует он и тем больше тешит себя, терзая и калеча палаческой плетью свою жертву.
Случалось ему и вешать.
Его все избегают, и он избегает всех.
Угрюмый, понурый, мрачный, он пробирается сторонкой, по стенке, стараясь быть незамеченным, каждую минуту ожидая, что его изобьют, изобьют больно, жестоко, без жалости, без сострадания. Вся жизнь его сплошной трепет.
– Не тяжко ли это, Буренин?
– Должность такая, – угрюмо отвечает он, – я в палачах давно. И мне из палачей уж нельзя. Мне страх надо нагонять. Я страхом и держусь. Они меня ненавидят…
И с такой ненавистью он говорит это «они»! «Они» – это все.
– Они и за человека меня не считают. Я для них хуже гадины. Я ведь знаю. Подойдет иной, руку даже протянет. А я-то не вижу разве? Дрожь по нему пробегает от гадливости, как мою скользкую, холодную руку возьмет. Словно не к человеку, а к жабе притронулся. Тьфу!.. Убьют они меня, ваше высокоблагородие, ежели я палачество брошу.
И такая тоска, смертная тоска звучит в этом «убьют».
– И не жалко вам «их», Буренин?
– А «они» меня жалели? – И в его потухших глазах вспыхивает мрачный огонек. – Меня тоже, драли! Без жалости, без милосердия драли, всенародно. Глаз никуда показать нельзя: все с презрением, с отвращением глядят. Так драли, так драли, – с тоской, со смертной тоской говорит он, – у меня и до сих пор раны не зажили. Гнию весь. Так и я же их! Пусть и они мучатся! И я на них свое каторжное клеймо кладу. Выжигаю клеймо.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента