Волошин Максимилиан

И Ф Анненский - лирик


   Максимилиан Волошин
   И.Ф.Анненский - лирик
   И. Ф. АННЕНСКИЙ - ЛИРИК
   "Все мы умираем неизвестными"...
   Слова Бальзака оказались правдой и для Иннокентия Федоровича Анненского. {1}
   Но "жизнь равняет всех людей, смерть выдвигает выдающихся". Надо надеяться, что так случится и теперь.
   И. Ф. Анненский был удивительно мало известен при жизни не только публике, но даже литературным кругам. На это существовали свои причины: литературная деятельность И. Ф. была разностороння и разнообразна. Этого достаточно для того, чтобы остаться неизвестным. Слава прижизненная - удел специалистов. Оттого ли, что жизнь стала сложнее и пестрее, оттого ли, что мозг пресыщен яркостью рекламных впечатлений, память читателя может запомнить в наши дни о каждом отдельном человеке только одну черту, одно пятно, один штрих; публика инстинктивно протестует против энциклопедистов, против всякого многообразия в индивидуальности. Она требует одной определенной маски с неподвижными чертами. Тогда и запомнит, и привыкнет, и полюбит.
   Быть многогранным, интересоваться разнообразным, проявлять себя во многом - лучшее средство охранить свою неизвестность. Это именно случай Иннокентия Федоровича Анненского; и лишь теперь для него начнется синтетизирующая работа смерти.
   И. Ф. был звездой с переменным светом. Ее лучи достигали неожиданно, снопами разных цветов, то разгораясь, то совсем погасая, путая наблюдателя, который не отдавал себе отчета в том, что они идут от одного и того же источника. И надо отдать справедливость, что у Иннокентия Федоровича были данные для того, чтобы сбить с толку и окончательно запутать каждого, кто не знал его лично.
   Вспоминаю хронологическую непоследовательность моих собственных впечатлений о нем и о его деятельности.
   В начале девятисотых годов в беседе о прискорбных статьях Н. К. Михайловского о французских символистах: "Михайловский совсем не знал французской литературы - все сведения, которые он имел, он получал от Анненского". Тогда я подумал о Николае Федоровиче Анненском и только гораздо позже понял, что речь шла об Иннокентии Федоровиче.
   Года два спустя, еще до возникновения "Весов", Вал. Брюсов показывал мне книгу со статьей о ритмах Бальмонта. {2} На книге было неизвестное имя И. Анненский. "Вот уже находятся, значит, молодые критики, которые интересуются теми вопросами стиха, над которыми мы работаем", - говорил Брюсов.
   Потом я читал в "Весах" рецензию о книге стихов "Никто" (псевдоним хитроумного Улисса, {3} который избрал себе Иннокентий Федорович). К нему относились тоже как к молодому, начинающему поэту; он был сопоставлен с Иваном Рукавишниковым. {4}
   В редакции "Перевала" я видел стихи И. Анненского (его считали тогда Иваном Анненским). "Новый декадентский поэт. Кое-что мы выбрали. Остальное пришлось вернуть".
   Когда в 1907 году Ф. Сологуб читал свою трагедию "Лаодамия", он упоминал о том, что на эту же тему написана трагедия И. Анненским. {5} Затем мне попался на глаза толстый том Эврипида в переводе с примечаниями и со статьями И. Анненского; {6} помнились какие-то заметки, подписанные членом ученого комитета этого же имени,- то в "Гермесе", то в "Журнале Министерства народного просвещения", доходили смутные слухи о директоре Царскосельской гимназии и об окружном инспекторе Петербургского учебного округа...
   Но можно ли было догадаться о том, что этот окружной инспектор и директор гимназии, этот поэт-модернист, этот критик, заинтересованный ритмами Бальмонта, этот знаток французской литературы, к которому Михайловский обращался за сведениями, этот переводчик Эврипида - все одно и то же лицо? {7}
   Для меня здесь было около десятка различных лиц, друг с другом не схожих ни своими интересами, ни возрастом, ни характером деятельности, ни общественным положением. Они слились только в тот мартовский день 1909 года, когда я в первый раз вошел в кабинет Иннокентия Федоровича и увидал гипсовые бюсты Гомера и Эврипида, стену, увешанную густо, по-старинному, фотографиями, литографиями и дагерротипами, шкафы с книгами - филология рядом с поэтами, толстые томы научных изданий рядом с тоненькими "plaquettes" [брошюрами (франц.)] новейших французских авторов, еще не проникших в большую публику. Наружность Иннокентия Федоровича гармонировала с этим кабинетом, заставленным старомодными, уютными, но неудобными креслами, вынуждавшими сидеть прямо. Прямизна его головы и его плечей поражала. Нельзя было угадать, что скрывалось за этой напряженной прямизной - юношеская бодрость или преодоленная дряхлость. У него не было смиренной спины библиотечного работника; в этой напряженной и неподвижной приподнятости скорее угадывались торжественность и начальственность. Голова, вставленная между двумя подпиравшими щеки старомодными воротничками, перетянутыми широким черным пластроном, не двигалась и не поворачивалась. Нос стоял тоже как-то особенно прямо. Чтобы обернуться, Иннокентий Федорович поворачивался всем туловищем. Молодые глаза, висячие усы над пухлыми слегка выдвинутыми губами, прямые по-английски волосы надо лбом и весь барственный тон речи, под шутливостью и парадоксальностью которой чувствовалась авторитетность, не противоречили этому впечатлению. Внешняя маска была маской директора гимназии, действительного статского советника, члена ученого комитета, но смягченная природным барством и обходительностью.
   Все, что было юношеского, - было в неутомленном книгами мозгу; все, что было старческого, было в юношески стройной фигуре. Хотелось сказать: "Как он моложав и бодр для своих 65 лет!", а ему было на самом деле около пятидесяти. {8}
   Его торжественность скрывала детское легкомыслие; за гибкой подвижностью его идей таилась окоченелость души, которая не решалась переступить известные грани познания и страшилась известных понятий; за его литературною скромностью пряталось громадное самолюбие; его скептицизмом прикрывалась открытая доверчивость и тайная склонность к мистике, свойственная умам, мыслящим образами и ассоциациями; то, что он называл своим "цинизмом", было одной из форм нежности его души; его убежденный модернизм застыл и остановился на определенной точке начала девяностых годов.
   Он был филолог, потому что любил произрастания человеческого слова: нового настолько же, как старого. Он наслаждался построением фразы современного поэта, как старым вином классиков; он взвешивал ее, пробовал на вкус, прислушивался к перезвону звуков и к интонациям ударений, точно это был тысячелетний текст, тайну которого надо было разгадать. Он любил идею, потому что она говорит о человеке. Но в механизме фразы таились для него еще более внятные откровения об ее авторе. Ничто не могло укрыться в этой области от его изощренного уха, от его ясно видящей наблюдательности. И в то же время он совсем не умел видеть людей и никогда не понял ни одного автора как человека. В каждом произведении, в каждом созвучии он понимал только самого себя. Поэтому он был идеальным читателем.
   Перелистывая немногие и случайные письма, полученные мною за эти несколько месяцев знакомства от Иннокентия Федоровича, я нахожу такие фразы, глубоко характерные для его отношения к слову:
   "Да, Вы будете один... Вам суждена, быть может, по крайней мере на ближайшие годы, роль, мало благодарная". Пишет он мне после первого нашего свидания: "Ведь у вас - школа. . . у Вас не только светила, но всякое бурое пятно не проснувшихся, еще сумеречных трав, ночью скосмаченных... знает, что они СЛОВО и что ничем, КРОМЕ СЛОВА, ИМ - светилам - не быть, что отсюда и их красота, и алмазность, и тревога, и уныние.
   ... Мысль ...Мысль? ...Вздор все это. Мысль не есть плохо понятое слово; в поэзии у мысли страшная ответственность ...И согбенные, часто недоумевающие, очарованные, а иногда - и нередко - одураченные словом, мы-то понимаем, какая это святыня, сила и красота. . .
   ... А разве многие понимают, что такое СЛОВО у нас? Но знаете, за последнее время и у нас, ух! как много этих, которые няньчатся со словом и, пожалуй, готовы говорить об его культе. Но они не понимают, что самое СТРАШНОЕ и ВЛАСТНОЕ слово, т. е. самое ЗАГАДОЧНОЕ, может быть, именно слово БУДНИЧНОЕ. {9}
   Я не стесняюсь приводить эти слова только потому, что это "ВЫ" - здесь лишь форма выражения, а читать следует "я". Это самого себя Иннокентий Федорович под впечатлением нескольких моих стихотворений почувствовал одиноким, себя понял осужденным на роль мало благодарную в течение ближайших лет, себя знал носителем школы, сам сознавал, что для него внешний мир ничего, КРОМЕ СЛОВА, не представляет, сам трепетал красотой и алмазностью, тревогой и унынием страшных, властных, загадочных - БУДНИЧНЫХ слов.
   Каким поэтом мог быть тот сложный и цельный человек, намеренная парадоксальность речей которого была лишь бледным отражением парадоксальных сочетаний, составлявших гармоническую сущность его природы? Это был нерадостный поэт. Поэт БУДНИЧНЫХ слов. В свою лирику он вкладывал не творчество, не волю, не синтез, а жесткий самоанализ...
   Я завожусь на тридцать лет,
   Чтоб жить мучительно дробя
   Лучи от призрачных планет
   На "да" и "нет", на "ах" и "бя".
   ... И был бы верно я поэт,
   Когда бы выдумал себя. . . ...
   И был бы мой свободный дух
   Теперь не "я", он был бы "Бог". . . {10}
   Он не хотел "выдумывать себя" и свое земное "я" противопоставлял сурово и свободно божественной своей сущности, становясь на диаметрально противоположную точку самоутверждения, чем требования: "Твори самого себя в возможном", "Верой уходи в несозданное". Для него слово оставалось сурово БУДНИЧНЫМ, потому что он не хотел сделать его именем, т. е. одухотворить его призывной, заклинающей силой. Его поэзия оставалась бескрылой, как Акропольская Победа, а любовь - "безлюбой". Он сам захотел и этой "бескрылости" и этой "безлюбости", и они дались ему большим трудом, потому что он был рожден и крылатым и любящим.
   Когда перелистываешь страницы "Кипарисового ларца", {11} то убеждаешься, что все это написано не в моменты бодрого и творческого подъема воли, которая ушла целиком в другие работы и труды И. Ф. Анненского, а в минуты горестного замедления жизни, в минуты бессонниц, невралгических болей, сердечных припадков, хандры, усталости и упадка сил. Лирика отразила только одну - эту сторону его души.
   Разве, охватив взглядом всю разнообразную и богатую деятельность Иннокентия Федоровича, можно назвать его человеком бездейственным? Между тем в стихах - это человек, который только смотрит и мучительно-пассивно переживает.
   Лишь шарманку старую знобит,
   И она в закатном мленье мая
   Все никак не смелет злых обид,
   Цепкий вал кружа и нажимая.
   И никак, цепляясь, не поймет
   Этот вал, к чему его работа,
   Что обида к старости растет
   На шипах от муки поворота.
   Но когда бы понял старый вал,
   Что такая им с шарманкой участь,
   Разве петь кружась он перестал?
   Оттого что петь нельзя не мучась... {12}
   То, что было юношеского, гибкого, переменчивого и наивного в характере Иннокентия Федоровича, не нашло отражения в его стихах. Но разве напряженной прямизне его стана, за которой чувствовалась и скрываемая боль, и дряхлость, и его негибкой голове, не поворачивавшейся в высоких воротничках, подпиравших щеки, не соответствуют эти мучительные слова о том, что "обида к старости растет на шипах от муки поворота"?
   Там все, что прожито - желанье и тоска,
   Там все, что близится - унылость и забвенье. {13}
   Для выражения мучительного упадка духа он находил тысячи оттенков. Он всячески изназвал изгибы своей неврастении. "Только не желать бы, да еще не помнить, да еще не думать". Сердце-это "счетчик муки, машинка для чудес". "В сердце, как после пожара, ходит удушливый дым".
   "О, как я чувствую накопленное бремя
   Отравленных ночей и грязно-белых дней"....
   ... "И было мукою для них (для струн),
   Что людям музыкой казалось"...
   Воспоминанья "надо выстрадать и дать им отойти".
   Ничто не удавалось в стихах Иннокентия Федоровича так ярко, так полно, так убедительно законченно, как описание кошмаров и бессонниц.
   Вот он не спит в вагоне железной дороги
   ... Пока с разбитым фонарем,
   Наполовину притушенным,
   Среди кошмарных дум и дрем
   Проходит полночь по вагонам.
   ... И чем ее дозоры глуше,
   Тем больше чада в черных снах
   И задыханий и удуший,
   Тем больше слов, как бы не слов,
   Тем отвратительней дыханье
   И запрокинутых голов
   В подушках красных колыханье. . . {14}
   Вот он лежит больной с ледяным мешком на голове. Опять бессонница:
   Ночь не тает.
   Ночь как камень,
   Плача тает только лед,
   И струит по телу пламень
   Свой причудливый полет.
   Но лопочут, даром тая,
   Ледышки на голове!
   Не запомнить им, считая,
   Что подушек только две,
   И что надо лечь в угарный
   В голубой туман костра,
   Если тошен луч фонарный
   На скользоте топора... {15}
   Вот кошмар дневной. Тоже железнодорожный кошмар импрессиониста:
   ... В темном зное полудней
   Гул и краски вокзала...
   Полумертвые мухи
   На разбитом киоске,
   На пролитой известке
   Слепы, жадны и глухи...
   Уничтожиться, канув
   В этот омут безликий,
   Прямо в одурь диванов
   В полосатые тики. {16}
   Вот еще бессонница, комната, дождь...
   Мне тоскливо, мне не вмочь,
   Я шаги слепого слышу:
   Надо мною он всю ночь
   Оступается о крышу. {17}
   Вот стук часов не дает ему спать:
   Разве тем и виноват,
   Что на белый циферблат
   Пышный розан намалеван? {18}
   Вагон, вокзал железной дороги, болезнь - все мучительные антракты жизни, все вынужденные состояния безволия, неизбежные упадки духа между двумя периодами работы, неврастения городского человека, заваленного делами, который на минуту отрывается от напряжения текущего мига и чувствует горестную пустоту, и бесцельность, и разорванность своей жизни...
   Увы! Таковы были те минуты ОТДЫХА, которые он отдавал своей собственной душе, ритму своего "я".
   Страшно редки в его лирике слова, выводящие из этого круга обыденности, слова о "тоске осужденных планет", {19} о том, что он любит все, "чему в этом мире ни созвучья, ни отклика нет", о том, что существует "не наша связь и лучезарное Слияние", и какие это все бескрылые, безвольные слова, сравнительно с тою сосредоточенной, будничной силой, которая говорит в его кошмарах. Только один Случевский ("После казни в Женеве") находил такие реальные, такие мучительные сравнения, как Анненский.
   У него острый взгляд импрессиониста на природу. Но импрессионист не внутри природы - он вне ее и смотрит на нее. И. Ф. Анненский смотрит на природу сквозь переплет окна из комнаты.
   Ты опять со мной, подруга-осень,
   Но сквозь сеть нагих твоих ветвей
   Никогда бледней не стыла просинь,
   И снегов не видел я мертвей.
   Я твоих печальнее отребий
   И черней твоих не видел вод.
   На твоем линяло-ветхом небе
   Желтых туч томителен развод. {20}
   Но весна еще больше, чем осень, надрывает его душу. "Эта резанность линий, этот грузный полет, этот нищенский синий и заплаканный лед". Не воскресение, а истлевший труп Лазаря видит он в ликах весны.
   Уплывала Вербная Неделя
   На последней, на погиблой льдине.
   Уплывала в дымах благовоний,
   В замираньи звонов похоронных,
   От икон с глубокими глазами
   И от Лазарей, забытых в черной яме. {21}
   Даже в ясные летние вечера, среди тонких эстетических эмоций, колет сердце все та же тоска:
   Бесследно канул день. Желтея, на балкон
   Глядит туманный диск луны, еще бестенной.
   И в бесконечности распахнутых окон
   Уже не зрячие тоскливо-белы стены. {22}
   С весной у Иннокентия Федоровича были какие-то старые счеты и целый ряд мучительных ассоциаций; главным образом с нею была связана идея смерти.
   В лирике, основанной на такого рода душевных состояниях, как лирика И. Ф., представление о смерти не может не занимать громадного места. И она занимает его, и притом в самых скорбных и мучительных и безобразных своих ликах: в лике трупа, панихиды, смертельной тоски, гроба, скелета. . . Он знает тысячу интимных примет ее. У нее "узкий след", она в "кисейной тонкой чадре с мальвовыми полосами", об ней говорит "шелест крови", от нее "в удушливом дыму вянут космы хризантем", "Ужас в бледных зеркалах и молит и поет, и с поясным поклоном страх нам свечи раздает!". "Ночь напоминает Смерть всем - даже выцветшим покровом". Она "так страстно не разгадана в чадре живой, как дым, она на волнах ладана над куколем твоим".
   Она - Смерть всюду, всегда с ним в эти тусклые, томительные, нестерпимые минуты, которые были для него так несправедливо минутами лирических вдохновений. Иногда с жуткой настойчивостью он начинал кликать Смерть:
   Все еще он тянет нитку
   И никак не кончит пытку
   Этот сумеречный день...
   Хоть бы ночь скорее, ночь!
   Самому бы изнемочь,
   Да забыться примиренным,
   И уйти бы одуренным
   В одуряющую ночь! {23}
   И она пришла совсем такая, какой он видел ее, какой страшился, какой ждал, какую, верно, втайне против воли, хотел; пришла в "желтых парах петербургской зимы", "на желтом снегу, облипающем плиты", подошла на улице в один из антрактов деловой жизни, неожиданно и сразу сжала сердце одним нажимом пальцев. И он в шубе, с портфелем в котором лежала приготовленная лекция, что он ехал в этот день читать, мертвый опустился на ступени подъезда Царскосельского вокзала. Полиция отвезла труп неизвестного человека, скончавшегося на улице, в Обуховскую больницу; там его раздели и положили его обнаженное тело, облагороженное мыслью, ритмами и неврастенией, на голые доски в грязной мертвецкой...
   ... Из церкви Царскосельской гимназии, где совершалось отпевание, белый катафалк с гробом, с венками лавров и хризантем медленно и тяжело двигался по вязкому и мокрому снегу; дорогу развезло; ноябрьская оттепель обнажила суровые загородные дали; день был тихий, строгий, дымчатый; земля кругом была та страшная "весенняя", с которой у него соединялся образ смерти. И мне, следовавшему за гробом в самом конце процессии, {24} вспоминались, как кощунственная эпитафия, как загробная клоунада, трагически-циничные стихи покойного - "Черная весна":
   Под гулы меди гробовой
   Творился перенос,
   И жутко задран, восковой
   Глядел из гроба нос.
   Дыханья, что ли, он хотел
   Туда, в пустую грудь?
   Последний снег был темно-бел,
   И тяжек рыхлый путь.
   И только изморозь мутна
   На тление лилась,
   Да тупо черная весна
   Глядела в студень глаз
   С облезлых крыш, из бурых ям,
   С позеленелых лип...
   А там - по мертвенным полям
   С разбухших крыльев птиц...
   О люди! Тяжек жизни след
   По рытвинам путей,
   Но ничего печальней нет,
   Как встреча двух смертей...
   ПРИМЕЧАНИЯ К СТАТЬЕ "И. Ф. АННЕНСКИЙ - ЛИРИК"
   Опубликовано в журнале "Аполлон" (1910, янв., Э 4, отд. 2, с. 11-16). Печатается по тексту этого издания с раскрытием сокращенных написаний имени и отчества Анненского ("Ин. Фед.", "Ин. Федор.").
   Иннокентий Федорович Анненский (1855-1909) - выдающийся поэт, драматург, критик, переводчик Еврипида и современной французской поэзии, филолог, педагог. Волошин познакомился с Анненским в первых числах марта 1909 г. и регулярно встречался с ним в последующие месяцы, вплоть до скоропостижной кончины Анненского, последовавшей. 30 ноября. Встречи поэтов, наиболее частые в сентябре-ноябре 1909 г., были связаны с подготовкой и выпуском в свет первых номеров литературно-художественного журнала "Аполлон", но, помимо общих литературных дел и интересов текущего дня, Волошина и Анненского особенно сближала любовь к античной культуре и к творчеству новейших французских поэтов, наследниками которых в деле обновления поэтического слова они оба себя считали. "Мне радостно, что теперь, после десятилетия в Париже, возвращаясь окончательно в Россию, я встретил Вас, потому что увидел в Вас (а это так редко!) человека, с которым можно не только говорить, а у которого можно учиться", - писал Волошин Анненскому 5 марта, на следующий день после их первой встречи (ЦГАЛИ, ф. 6, oп. 1, ед. хр. 307). В статье "О современном лиризме" Анненский анализировал стихотворение "Лиловые лучи" и на его примере пытался показать характерные черты поэтического облика Волошина - "нашего молодого и восторженного эстетика" (Аполлон, 1909, ноябрь, Э 2, отд. 1, с. 9-10). Статья "И. Ф. Анненский - лирик" была написана Волошиным в декабре 1909 г. по заказу редакции "Аполлона" и помещена в подборке статей памяти Анненского наряду со статьями Ф. Ф. Зелинского, Г. И. Чулкова и Вяч. И. Иванова. При работе над ней Волошин пользовался рукописью еще не вышедшей в свет книги стихов Анненского "Кипарисовый ларец" (1910). "Я очень прошу Вас дать мне на несколько дней "Кипарис ларец", - писал он сыну покойного поэта В. И. Анненскому-Кривичу, - т к иначе я не смогу написать той статьи, что обещал для январского Э "Аполлона". Что касается "трагедий", то в этой статье я не думаю касаться, т к думаю написать отдельно. Они мне необходимы - но на срок более продолжительный. Мне точно так же был бы необходим "Эврипид". Но это не спешно, хотя бы очень хотелось иметь все вместе, но с возможностью держать долго. Стихи же мне надо на 2-3 дня. Я сделаю выписки" (ЦГАЛИ, ф. 5, оп. I, ед. хр. 66). Своего намерения написать впоследствии также о трагедиях Анненского и о его переводах Еврипида Волошин не реализовал.
   Подробнее о взаимоотношениях Волошина и Анненского см. в записи устного рассказа Волошина об Анненском, сделанной Л. В. Горнунгом и Д. С. Усовым (1924), и в комментариях к ней (Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Иннокентий Анненский в неизданных воспоминаниях. - В кн.: Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1981. Л., 1983, с. 69-71, 123-126). См. также: Анненский И. Ф. Письма к М. А. Волошину/Публикация А. В. Лаврова п В. П. Купченко.- В кн.: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1976 год. Л., 1978, с. 242-252.
   {1}... оказались правдой и для Иннокентия Федоровича Анненского. - Ср. рассказ Волошина об Анненском: "Когда я вспоминаю теперь его фигуру - у меня всегда возникает чувство какой-то обиды; вспоминаются слова Бальзака: "La gloire c'est le soleil des morts, nous mourrons tous inconnus" ) (Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник, 1981, с. 69). Эти слова, по всей вероятности, воспроизводят в сильно измененном виде фразу из романа Бальзака "Поиски Абсолюта" ("La recherche de l'Absolu", 1834): "La gloire est le soleil des morts; de ton vivant, tu seras malheureux comrne tout ce qui fut grand, et tu ruineras tes enfants". В переводе Б. А. Грифцова: "Слава - солнце мертвых; при жизни ты будешь несчастен, как все великие люди, и разоришь детей" (Бальзак, Опоре де. Неведомый шедевр; Поиски Абсолюта. М., 1966, с. 114).
   {2}....книгу со статьей о ритмах Бальмонта. - "Книга отражений" И. Ф. Анненского, включавшая статью "Бальмонт - лирик" (СПб., 1906, с. 169-213). Брюсов поместил в журнале "Весы" (Волошин ошибается, говоря, что "Книга отражений" увидела свет до возникновения журнала) рецензию К. И. Чуковского на эту книгу - "Об эстетическом нигилизме" (Весы, 1906, Э 3-4, с. 79-81).
   {3}....псевдоним хитроумного Улисса... - Никто - имя, которым Одиссей па звался циклопу Полифему (Одиссея, IX, 364-367).
   {4}... сопоставлен с Иваном Рукавишниковым. - В рецензии В. Я. Брюсова: "Иван Рукавишников. Книга третья. Стихотворения. СПб., 1904; Ник. Т-о . Тихие песни. С приложением сборника стихотворных переводов "Парнасцы и проклятые". СПб., 1904" (Весы, 1904, Э4, с. 62-63; подпись: Аврелий).
   {5}....на эту же тему написана трагедия И. Анненским. - Трагедии И. Ф. Анненского "Лаодамия" (1902), опубликованная в сборнике "Северная речь" (СПб., 1906, с. 137-208), и Ф.Сологуба "Дар мудрых пчел" (1906) представляют собой обработку античного мифа о Протесилае и Лаодамии. 22 декабря 1906 г. Сологуб писал Анненскому: "Раньше, чем я узнал, что Вы написали трагедию о Лаодамии, я взялся за ту же тему. С моей стороны это было большою смелостью, потому что я никогда не занимался изучением античной древности. Когда я прочел Вашу превосходную трагедию, было уже поздно бросать мою работу: первые 2 листа были написаны совсем, а остальные - вчерне. Теперь я беру на себя смелость послать Вам рукопись трагедии, которую я назвал "Дар мудрых пчел". Буду очень рад, если Вы пожелаете хотя бегло просмотреть эту пьесу, и буду очень польщен, если Вы когда-нибудь, при случае, скажете или напишете мне что-нибудь о моей работе" (ЦГАЛИ, ф. 6, oп. I, ед. хр. 365). Ср. с. 731 наст. изд.
   {6}....том Эврипида со со статьями И. Анненского... - Театр Еврипида. Полный стихотворный перевод с греческого всех пьес и отрывков, дошедших до нас под этим именем. В трех томах, с двумя введениями, статьями об отдельных пьесах И. Ф. Анненского. СПб., 1906, т. 1. Тома 2 и 3 "Театра Еврипида" вышли после смерти Анненского (1917, 1921).
   {7}....одно и то же лицо? - О множестве "ликов", которые объединял в себе Анненский, Волошин признавался в письме к нему, написанном 7 или 8 марта 1909 г. - несколько дней спустя после знакомства: "Вы существовали для меня до самого последнего времени не как один, а как много писателей. Я знал переводчика Эврипида, но вовсе не соединял его с тем, кто писал о ритмах Бальмонта и Брюсова. Я помнил, как однажды Алекс Вас Гольштейн (Вебер), говоря о Михайловском, прибавила: "Михайловский образованный человек? Все, что он знал о литературе, он знал из разговоров И. Ф. Анненского". И конечно, этого И. ф. Ан я не мог соединить с И. Анненским, "молодым" поэтом, которого Гриф со "строгим выбором" печатал в "Перевале". И только теперь, в мой последний приезд из Парижа, все эти отрывочные впечатления начали соединяться, и, наконец, три дня тому назад, они слились окончательно в конкретную личность и в цельный характер, к которому я не мог не почувствовать глубочайшего уважения и удивления" (ЦГАЛИ, ф. 6, он. 1, ед. хр. 307). Ср. слова Волошина об Анненском в записи Л. В. Горнунга и Д. С. Усова: "В моем сознании соединилось много "Анненских", которых я раньше не соединял в одном лице. Тут был и участник странного журнала "Белый камень" (редактировавшегося Анатолием Бурнакиным) и других журналов того времени. Все соединялось в этом чопорном человеке, в котором чувствовался чиновник Министерства народного просвещения. До чего было в нем все раздергано на разные лоскуты" (Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1981, с. 70).
   {8}....ему было на самом деле около пятидесяти. - Излагаемые Волошиным впечатления от первого визита к Анненскому (4 марта 1909 г.) дополняются его рассказом о том, как Анненский в первый раз при нем читал стихи: "Выслушав нашу просьбу - прочесть стихи, Иннокентий Федорович прежде всего обратился к Валентину Иннокентиевичу.