Курт Воннегут

Наследство Фостера




 


   Я — продавец умных советов для богатых людей. Служу я в фирме, которая дает указания, как выгоднее размещать капитал. Прожить на мою зарплату можно, но пока я новичок в этом деле, и тут особенно не разойдешься. Да еще пришлось завести специальное обмундирование: мягкую шляпу, темно-синее пальто, двубортный костюм, как у банкиров, — серый, в полосочку, — строгий полосатый галстук, полдюжины белых рубашек, полдюжины черных носков и серые перчатки.
   К клиентам я езжу на такси — аккуратный, чистенький, вежливый. Я веду себя так, будто сам только что загреб уйму денег на выгодной биржевой операции, а к ним зашел скорее по общественной линии, а вовсе не по делу. Когда я прихожу, весь в новом, с хрустящими бумагами и текущими анализами биржевых операций в красивых папках, клиенты обычно, как и положено, реагируют на мой визит как на посещение священника или врача: я взял дело в свои руки, значит, все пойдет прекрасно.
   Чаще всего я общаюсь со старыми дамами, которые благодаря железному здоровью оказались наследницами немалой толики земных благ. Я перелистываю их акции и излагаю им мнение наших экспертов, как и куда вложить эти бумаги,
   — богатство, — их запасы, — пусть растут и процветают. Без дрожи в голосе я говорю о десятках тысяч долларов, с полным спокойствием смотрю на ценные бумаги — тысяч на сто — и только с видом знатока произношу: «Мммм-м-мда… М-мда…»
   Так как у меня лично никаких ценных бумаг нет и в помине, моя работа несколько похожа на работу голодного мальчишки, развозящего сладости из кондитерской. Но по-настоящему я это почувствовал, только когда Герберт Фостер попросил меня проверить его финансы.
   Он позвонил мне как-то вечером и сказал, что приятель порекомендовал ему обратиться ко мне, так не могу ли я прийти поговорить с ним по одному делу. Я умылся, побрился, почистил башмаки, надел свой «мундир» и с важным видом подъехал к нему на такси.
   У людей моей профессии, а может быть, и у всех людей, есть неприятная привычка — определять годовой заработок человека по его жилью, машине и одежде. Герберт Фостер зарабатывал не больше шести тысяч долларов в год — за это я ручался. Поймите меня правильно: против людей се скромным достатком у меня нет возражений, кроме одного; очень важного: на них я ничего заработать не могу. Было как-то обидно, что Фостер отнимет у меня время из-за каких-нибудь несчастных акций ценой в несколько сот долларов. Ну, скажем, даже в тысячу долларов: все равно я на этом заработаю от силы доллара два или три.
   И вот я сижу у Фостера в стандартном домике послевоенного образца — из готовых деталей, с пристройкой-мезонином. Видно, хозяева воспользовались предложением местного магазина — сразу купить всю обстановку для трехкомнатной квартиры, включая и пепельницы, и плевательницу, и картины на стены, всего 199 долларов 99 центов. Но раз я уже влип, черт бы меня подрал, надо будет просмотреть его жалкие бумажонки и поскорей убраться отсюда.
   — Славный у вас домик, мистер Фостер, — сказал я. — А это, наверное, ваша милейшая супруга?
   Худая и явно въедливая женщина деланно улыбалась мне. На ней был полинявший халат с изображениями охоты на лисиц. Узор халата никак не уживался с яркой обивкой кресла, и мне пришлось сощурить глаза, чтобы выделить ее лицо из этой пестрой безвкусицы.
   — Рад познакомиться, миссис Фостер, — сказал я. Около нее лежала груда носков и белья для починки, и Герберт сказал, что зовут ее Альма — вполне подходящее имя.
   — А это — молодой хозяин, — сказал я. — Умница, сразу видно. И похож на папочку.
   Двухлетний карапуз вытер грязные ручонки об мои брюки, шмыгнул носом и потопал к пианино. Он встал у края клавиатуры и начал барабанить на самой высокой ноте — минуту, потом другую, потом третью.
   — Музыкальный, — сказала Альма, — весь в отца.
   — А вы играете, мистер Фостер?
   — Только классику; — сказал Герберт. Я впервые разглядел его как следует. Худощавый, круглое веснушчатое лицо, крупные зубы — такая внешность у меня обычно ассоциировалась с ловкачами, со всезнайками. Трудно было поверить, что он доволен своей некрасивой женой и привязан к семейству, как он старался показать. А может быть, мне только почудилось, что в его спокойном взгляде таится какая-то тихая безнадежность.
   — А тебе не пора на собрание, дорогая? — спросил он жену.
   — Нет, в последнюю минуту все отменили.
   — Так вот, насчет ваших капиталовложений… — начал я. Герберт растерялся:
   — Как вы сказали?
   — Я про ваши капиталовложения — ваши ценные бумаги.
   — А-а, да, да. Зайдемте, пожалуйста в спальню. Там поговорим спокойнее.
   Альма отложила шитье:
   — Это что еще за бумаги?
   — Займы, дорогая. Государственный заем.
   — Надеюсь, ты не собираешься их продавать, Герберт?
   — Нет, Альма. Мне только надо посоветоваться.
   — Понятно, — сказал я, нащупывая почву. — А… ммм… на какую сумму у вас заем?
   — Триста пятьдесят долларов, — гордо сказала Альма,
   — Ах, так, — сказал я. — Зачем же нам уединяться в спальню? Мой совет, — и я с вас ничего за это не возьму, — держите свой капиталец, пока он не станет давать прибыль. А теперь разрешите мне вызвать такси…
   — Прошу вас, — сказал Герберт, стоя в дверях спальни, — мне надо еще кое о чем вас спросить.
   — О чем это? — сказала Альма.
   — Есть кое-какие планы на дальнейшее время, — неопределенно сказал Герберт.
   — Ты бы лучше планировал на ближайшее время, нам в этом месяце расплачиваться с бакалейщиком.
   — Прошу вас, — повторил Герберт.
   Я пожал плечами и пошел за ним в спальню. Он закрыл за мной двери. Сидя на краю кровати, я смотрел, как он отворил небольшую отдушину в стене, где проходили водопроводные трубы из ванной. Он просунул руку вверх и, крякнув вытащил оттуда большой конверт.
   — Ого, — сказал я равнодушно. — Так вот куда вы прячете бумаги. Остроумно. Только зря вы трудились, мистер Фостер. Я прекрасно знаю, что такое государственный заем.
   — Альма! — позвал Фостер.
   — Да, Герберт? .м
   — Свари-ка нам кофе!
   — Я по вечерам кофе не пью, — сказал я.
   — У нас с обеда остался, — сказала Альма.
   — Не сплю, если вечером выпью кофе, — сказал я.
   — Нет, ты свежий завари, — сказал Герберт. — Свежий! Заскрипели пружины кресла, неохотно зашаркали на кухню шаги.
   — Держите, — сказал Герберт, бросая конверт мне на колени. — Я в этом деле ничего не понимаю, мне нужен деловой совет.
   Ладно, дам этому типу деловой совет насчет его несчастного государственного займа в триста пятьдесят долларов.
   — Это самые надежные бумаги, — сказал я. — Они не так подымаются в цене, как многие другие акции, и проценты по ним не больше, но зато они надежнее всего. Советую вам ни в коем случае с ними не расставаться. — Я встал: — А теперь, если разрешите, я вызову такси.
   — Вы их не посмотрели.
   Я вздохнул и развязал красный шнурок на конверте. Ничего не поделаешь — придется полюбоваться этими бумагами. Я высыпал на колени займы и список каких-то акций. Быстро перелистав займы, я неторопливо прочел список акций.
   — Ну что?
   Я положил список на вылинявшее покрывало, и, стараясь сдержать волнение, спросил:
   — Ммммм-нда-а… Простите, а вы мне не скажете, откуда к вам попали акции из этого списка?
   — От деда в наследство, два года назад, — сказал он. — Бумаги лежат на хранении у адвоката, который ведал его делами. Он мне и послал этот список.
   — А вы знаете, сколько стоят эти акции?
   — Да, их оценили, когда вводили меня в наследство. — Он назвал мне цифру, и, к моему изумлению, вид у него при этом был какой-то туповатый, даже, пожалуй, недовольный.
   — С тех пор они еще поднялись в цене, — сказал я.
   — На сколько?
   — По нынешним ценам они, пожалуй, стоят тысяч семьсот пятьдесят, мистер Фостер. Сэр, — добавил я.
   Выражение его лица ничуть не изменилось. Мои слова произвели на него примерно такое же впечатление, как будто я ему сообщил, что зима нынче холодная. Он поднял брови, услышав, что Альма вернулась из кухни в комнату.
   — Тссс! — сказал он.
   — Она ничего не знает?
   — Что вы! Нет, нет! — Он сам удивился своей горячности. — Просто время еще не подошло.
   — Если разрешите взять этот список, я поручу нашей нью-йоркской конторе сделать для вас полный отчет и выработать дальнейшие рекомендации, — шепнул я. — Можно мне звать вас просто Гербертом, сэр?
   Мой клиент Герберт Фостер три года не покупал себе нового костюма. У него никогда не было больше одной пары ботинок. Он беспокоился, что вовремя не заплатит взнос за свою подержанную машину, и питался рыбными консервами и сыром, считая, что мясо обходится слишком дорого. Его жена сама Шила себе платья, костюмчики Герберту-младшему, занавески и чехлы на мебель — все из одного куска, купленного по дешевке на распродаже. Фостеры изводились до чертиков, решая, купить ли для своего автомобиля новые шины или подержанные, а телевизор они ходили смотреть к знакомым через два дома. Они упорно старались прожить на скудный заработок Герберта — он служил бухгалтером в оптовой фирме.
   Видит Бог — ничего постыдного в таком образе жизни нет, я, например, живу куда безалаберней, но было довольно нелепо видеть это, зная, что ежегодный доход Герберта, после выплаты всех налогов, составлял примерно тысяч двадцать.
   Я поручил нашим специалистам оценить фостеровские бумаги, проанализировать все варианты роста прибылей, все колебания, возможные и в военной и в мирной обстановке, во время инфляции или падения цен, и так далее. Обзор занял около двадцати страниц — таких обзоров я еще своим клиентам не посылал. Обычно мы посылаем отчеты в картонных папках. Отчет для Герберта переплели в красный кожимит.
   Я получил этот отчет в субботу днем и позвонил Герберту, — можно ли зайти, у меня для него есть очень хорошие новости. При беглом обзоре бумаг я их явно недооценил: выяснилось, что они на сегодняшний день стоят около восьмисот пятидесяти тысяч долларов.
   — Теперь у меня есть все данные, полный анализ и советы специалистов, — сказал я, — и перспективы у вас отличные, мистер Фостер, просто отличные. Надо только изменить некоторые вложения, может быть, кое-где учесть спрос, но в основном…
   — А вы сами сделайте все, что надо, — сказал он.
   — Но когда же мы сможем все обсудить? Нам непременно надо посоветоваться, вместе решить. Сегодня вечером, например, я свободен.
   — А я вечером работаю.
   — Сверхурочно, на службе?
   — Нет, другая работа — в ресторане. Там я занят весь конец недели — в пятницу, субботу и воскресенье, по вечерам.
   Меня передернуло. У этого человека с его ценных вкладов ежедневно набегает не меньше семидесяти пяти долларов, а он три вечера в неделю работает дополнительно, чтобы свести концы с концами.
   — А в понедельник?
   — Играю на органе в церкви, там хор репетирует.
   — Так во вторник?
   — Добровольная пожарная дружина собирается по учебной тревоге.
   — Вереду?
   — Играю на рояле в церкви — там кружок народного танца.
   — А в четверг?
   — Ходим с Альмой в кино.
   — Так когда же?
   — Да вы сами делайте все, что надо.
   — А разве вас не интересует, что я буду делать?
   — Зачем мне интересоваться?
   — Мне как-то стало бы легче, если бы вы были в курсе.
   — Хорошо, в четверг, в двенадцать, позавтракаем вместе.
   — Прекрасно. Но, может быть, вы просмотрите этот отчет и у вас найдутся вопросы?
   Голос у него был недовольный.
   — Ну ладно, ладно. Сегодня я дома до девяти вечера. Если не трудно, занесите отчет.
   — Да, еще одно, Герберт. — Я приберег сюрприз под конец. — Я здорово обсчитался, когда назвал вам стоимость ваших бумаг. Теперь им цена никак не меньше восьмисот пятидесяти тысяч.
   — А-аа…
   — Я говорю, что вы на сто тысяч долларов богаче, чем мы думали.
   — Угу. Ладно, делайте то, что считаете нужным.
   — Хорошо, сэр, — сказал я, но он уже повесил трубку.
   Меня задержали дела, и я попал к Фостерам только в четверть десятого. Герберт уже ушел. Альма открыла мне дверь и, к моему удивлению, попросила отчет, который я спрятал под пальто.
   — Герберт сказал, что мне там смотреть нечего, — сказала Альма, — так что не волнуйтесь, я туда и не загляну.
   — Герберт так вам сказал? — спросил я осторожно.
   — Да, он сказал, что это негласные сведения о тех акциях, которые вы хотите ему продать.
   — Ага, м-да, конечно. Ну что ж, раз он разрешил оставить бумаги вам, возьмите, пожалуйста.
   — Он мне сказал, что ему пришлось дать вам обещание — никому эти бумаги не показывать.
   — Что? Ах, да, да. Извините — такие у нашей фирмы правила.
   В ней почувствовалась некоторая враждебность:
   — Одно только могу вам сказать, и не глядя на ваши бумаги: ни одного займа я ему продавать не позволю, и никаких акций он покупать не будет.
   — Да я никогда ему и не посоветую их продавать, миссис Фостер.
   — Чего же вы тогда к нему ходите?
   — Ну, как знать, а вдруг он когда-нибудь и сможет что-то купить, — сказал я и тут увидел, что руки у меня в чернилах, — видно, запачкал перед уходом к Фостерам.
   — Вы не разрешите мне вымыть руки? — спросил я. Она очень неохотно впустила меня, стараясь держаться подальше, насколько позволял узкий коридорчик.
   В ванной я думал о списке ценных бумаг, который Герберт вытащил из-под фанерной обшивки. Бумаги эти означали зимний отдых во Флориде, филе-миньон, старое бургундское, «ягуары», шелковое белье, обувь на заказ, кругосветные путешествия… Словом, что ни назовешь, все было доступно Герберту Фостеру. Я тяжело вздохнул: мыло в фостеровской мыльнице было все в пятнах, не очень чистое, слепленное в комок из маленьких обмылков разных сортов.
   Я поблагодарил Альму и пошел к выходу. Проходя мимо камина, я остановился и взглянул на небольшую раскрашенную фотографию:
   — Хорошо вы тут вышли, — сказал я, делая робкую попытку наладить отношения. — Мне очень нравится.
   — Все так говорят. Только это не я. Это мать Герберта.
   — Поразительное сходство, — сказал я. Это была чистая правда. Герберт женился на такой же точно девушке, как его добрый старый папаша. — А это фотография его отца?
   — Нет, моего. Нам его отец тут не нужен. Как видно, я попал в больное место. Может, хоть теперь я что-то узнаю.
   — Герберт такой славный человек, — сказал я, — наверное, и отец у него был хороший?
   — Он бросил жену и ребенка. Вот вам и хороший. Вы лучше при Герберте о нем не вспоминайте.
   — Простите. Значит, все хорошее Герберт унаследовал от матери?
   — Она была святая. Это она воспитала Герберта в страхе Божьем, вырастила человеком порядочным, честным. — Голос Альмы звучал сурово.
   — А она тоже была музыкантшей?
   — Нет, это у него от отца. Но играет Герберт совсем по-другому: вкус у него хороший, любит классику, как его мать.
   — Отец, наверно, играл в джазе? — подсказал я.
   — Да, он любил играть на рояле в притонах, дышать дымом, пить джин, только бы не сидеть дома, с женой и ребенком. И мать Герберта наконец сказала — пусть выбирает…
   Я сочувственно кивнул. Видно, Герберт потому и считает свое богатство неприкосновенным, грязным, что оно перешло к нему по наследству от отцовских предков.
   — А вот дедушка, который умер два года назад…
   — Он содержал Герберта с матерью, когда его сын их бросил. Герберт его обожал. — Она грустно покачала головой: — Умер без гроша: нищим.
   — Какая жалость!
   — Я и то надеялась, может, он нам хоть что-то оставит, чтобы Герберту по вечерам не работать, — сказала Альма.
   Мы пытались перекричать шум и грохот посуды в тесном кафетерии, где Герберт завтракал ежедневно. Угощал я, — вернее, моя фирма, и заплатил я целых восемьдесят пять центов!
   Я сказал:
   — Послушайте, Герберт, прежде чем решать дальнейшие вопросы, надо установить — чего вы хотите от ваших капиталовложений: чтобы они постепенно росли или же давали доход немедленно?
   Это было стандартное вступление к деловым переговорам с клиентами. Но чего ждал от своих вложений он, одному Богу было известно. Явно не того, чего ждали все другие, — денег.
   — Как вы скажете, — рассеянно проговорил Герберт. Он чем-то был расстроен и слушал меня не очень внимательно.
   — Выслушайте же меня, Герберт. Вы должны понять одно: вы богатый человек. Вам надо обдумать — как выгоднее поместить ваше богатство.
   — За этим я вас и пригласил. Чтобы не мне обдумывать, а вам. Не желаю я возиться со всякими налогами, закладами, перезакладами. Вы меня в эти дела не впутывайте.
   — А ваши адвокаты перечисляли все дивиденды на ваш текущий счет?
   — Да, там почти все цело. Я взял как-то тридцать два доллара на подарки к Рождеству и сто пожертвовал на церковь.
   — Сколько же у вас на счету?
   Он подал мне сберегательную книжку.
   — Неплохо, — сказал я. Несмотря на безумную расточительность — подарки к Рождеству и щедрый дар церкви — он, худо-бедно, накопил пятьдесят тысяч двести двадцать семь долларов и тридцать три цента. — Разрешите спросить, отчего у человека с таким доходом может быть плохое настроение?
   — Опять меня на работе ругали.
   — Да вы купите всю их фирму и спалите к чертям.
   — А я мог бы, верно? — Глаза у него вспыхнули, но сразу погасли.
   — Герберт, да вы можете сделать все, что душе угодно.
   — Да, вероятно… Зависит, как на это посмотреть.
   Я наклонился к нему:
   — А как именно вы на это смотрите, Герберт?
   — Считаю, что каждый уважающий себя человек должен жить на свой заработок.
   — Слушайте, Герберт…
   — У меня прекрасная семья, жена, ребенок, у нас хороший дом, машина. И все заработано моими руками. Я свой долг по отношению к ним выполняю до конца. И я горжусь, что стал таким, каким меня хотела видеть моя мать, а не таким, как отец.
   — Можно узнать — кем был ваш отец?
   — Мне неприятно о нем говорить. Для него ни дома, ни семьи не существовало. Любил он по-настоящему только низкопробную музыку и всякие притоны, всякий сброд.
   — Хороший он был музыкант, по-вашему?
   — Хороший? — В его голосе зазвучало волнение, он весь напрягся, казалось, он сейчас выпалит что-то очень важное. Но тут же взял себя в руки:
   — Хороший? — повторил он уже равнодушно. — Да, конечно, но грубоват. Техника у него, конечно, была неплохая.
   — И это вы от него унаследовали?
   — Да, его руки, его пальцы, пожалуй. Но упаси меня Бог от его характера.
   — Но любовь к музыке у вас ведь тоже от него?
   — Да, музыку я люблю, но никогда она не станет для меня наркотиком! — сказал он с ненужной горячностью.
   — Угу… Ну, что ж…
   — Никогда!
   — Простите?
   Глаза у него расширились:
   — Я сказал, что никогда не допущу, чтобы музыка стала для меня наркотиком. Музыка мне нужна, но все же она мне подвластна, а не я ей.
   Тема явно оказалась скользкой, и я перевел разговор на его финансы.
   — Да, да, понятно. Но давайте поговорим о вашем капитале: как вы собираетесь его использовать?
   — Часть нам с Альмой пойдет на старость лет, а большая часть достанется сыну.
   — Но возьмите хотя бы немножко из сбережений, чтобы не работать по вечерам.
   Он вдруг вскочил:
   — Слушайте, я вас просил распоряжаться моими бумагами, а не моей жизнью. Бели без этого вы не можете, я поищу кого-нибудь другого.
   — Что вы, Герберт, мистер Фостер. Прошу прощения, сэр. Я хотел только полностью охватить всю картину. Он сел, красный, как рак.
   — Отлично, тогда уважайте мои убеждения. Я хочу жить на свои средства. Если мне надо брать вторую работу, чтоб свести концы с концами, что ж, это мой крест, и я должен его нести.
   — Да, да, конечно. И вы совершенно правы, Герберт. Я вас за это уважаю.
   — («В сумасшедшем доме ему место», — подумал я.) — С сегодняшнего дня я все возьму в свои руки, помещу ваши деньги повыгодней. — На минуту я отвлекся, мимо шла красивая блондинка, — и не слышал, что сказал Герберт.
   — Что вы сказали? — переспросил я.
   — Сказал: «Если правое твое око соблазнит тебя, вырви его и брось».
   Я было рассмеялся на эти слова, но тут же оборвал себя; Герберт говорил совершенно серьезно.
   — Ну, ладно, скоро вы окончательно выплатите взнос за машину и тогда воспользуетесь заслуженным отдыхом по вечерам. Будет у вас чем гордиться: целую машину заработали в поте лица, всю, до последнего винтика.
   — Один взнос остался.
   — Тогда прощай, ресторан?
   — Нет, надо будет еще выплачивать подарок ко дню рождения Альмы — покупаю ей телевизор в рассрочку.
   — И платить будете тоже из заработка?
   — Но подумайте, насколько ценней будет подарок, если я на него сам заработаю!
   — Да, сэр, тогда ей по вечерам скучать уже не придется.
   — Что ж, если мне еще двадцать восемь месяцев придется по вечерам работать, так, ей-богу, ради нее и не то можно сделать.
   Если биржевые операции пойдут тем же ходом, что и в последние три года, Герберт станет миллионером к тому времени, как выплатит последний взнос за телевизор для Альмы.
   — Прекрасно, — сказал я.
   — Я люблю свою семью, — сказал Герберт серьезно.
   — Не сомневаюсь.
   — Я свою жизнь ни на что не променяю.
   — Вполне вас понимаю, — сказал я. У меня создалось впечатление, что он со мной спорит и что ему очень важно меня убедить.
   — Когда я вспоминаю, чем был мой отец, а потом думаю — какую жизнь я для себя создал, то нет для меня в жизни большего удовольствия.
   Мало же у Герберта было в жизни удовольствий, подумал я.
   — Завидую вам, — сказал я. — Да, вы должны испытывать большое удовольствие.
   — Очень большое, — сказал он решительно. — Да, очень, очень, очень…
   Моя фирма занялась ценными бумагами Герберта, заменяя не очень прибыльные акции более прибыльными, выгодно помещая накопившиеся дивиденды, — словом, приводя его капитал в полный порядок. Я был восхищен тем, что сделала наша фирма с бумагами Герберта, но меня угнетала невозможность похвалиться нашей работой, даже перед ним самим.
   Наконец я не выдержал и решил подстроить случайную встречу. Найду ресторан, где работает Герберт, и зайду туда перекусить, как любой гражданин. Доклад обо всех изменениях его капитала я как бы случайно захвачу с собой.
   Я позвонил Альме, и она сказала адрес ресторана, — я о таком никогда и не слышал. Герберт ничего говорить не желал, так что я понял — место, как видно, неважное, да он так и сказал: «Надо нести этот крест».
   Ресторанчик оказался куда хуже, чем я думал, — замызганный, темный, полный грохота и гула. Да, хорошее место выбрал Герберт, то ли желая искупить грехи блудного отца и проявить благодарные чувства к супруге, то ли поддержать собственное достоинство, зарабатывая хлеб в поте лица, — словом, сам выбрал, неважно зачем.
   Я протолкался к бару между скучающими девицами и жучками с бегов. Пришлось орать, чтобы бармен услыхал меня сквозь оглушительный шум. Когда до него дошел мой вопрос, он заорал в ответ, что ни про какого Фостера он слыхом не слыхал. Видно, Герберт занимал самое что ни на есть ничтожное место в этом учреждении. Возился в грязи где-нибудь на кухне или в подвале. Характерно.
   В кухне какая-то старая карга лепила подозрительные котлеты, прихлебывая пиво из огромной кружки.
   — Я ищу Герберта Фостера.
   — Нет тут никакого Герберта Фостера.
   — Может, он в котельной?
   — Нет тут никакой котельной.
   — Слыхали такую фамилию — Фостер?
   — Никакой такой фамилии не слыхала.
   — Спасибо.
   Я снова сел за столик — надо было все обдумать. Очевидно, Герберт взял адрес этого кабачка из телефонной книжки и сказал Альме, что там он работает по вечерам. Мне стало немного легче на душе. Наверно, у Герберта были более уважительные причины — держать под спудом восемьсот пятьдесят тысяч долларов, а вовсе не те, которые он мне изложил. Я вспомнил, что каждый раз, как я ему советовал бросить эту вторую службу, он морщился, как будто дантист подносил к нему иглу бормашины. Теперь я понял: как только он скажет Альме про свое богатство, у него пропадет возможность удирать от нее в свободные вечера.
   Но что именно было Герберту дороже восьмисот пятидесяти тысяч? Пьянка? Наркотики? Женщины? Я вздохнул: напрасно я что-то выдумываю, ничего толком я попрежнему не знаю. Подозревать Герберта в аморальности было немыслимо. Что бы он ни затеял, все делалось во имя добра. Мать до того его вышколила, а пороков отца он так стыдился, что я твердо верил — не может он сойти с пути праведного. Не стоило ломать голову, решил я, и заказал посошок на дорожку.
   И тут я увидел, что Герберт Фостер, весь какой-то общипанный, загнанный, пробивается сквозь толпу. Всем своим видом он выражал неодобрение, словно праведник, попавший в блудилище вавилонское. Он держался до странности напряженно, даже локти отставил в стороны, подчеркнуто стараясь никого не коснуться и ни с кем не встретиться глазами. Никакого сомнения быть не могло: он испытывал тут муки ада, дикое унижение.
   Я его окликнул, но он меня не заметил. Он был вне пределов досягаемости. Герберт весь окаменел от судорожных усилий — зла не видеть, зла не слышать, зла не знать.
   Толпа в конце зала расступилась перед ним, и я подумал — сейчас он возьмет в темном углу щетку или тряпку. Но в конце прохода вдруг вспыхнул свет, и маленький белый рояль заблестел, как драгоценное украшение. Бармеа поставил на рояль стакан с джином и вернулся к стойке.
   Герберт смахнул пыль с табурета носовым платком и, поморщившись, сел. Он вынул сигарету из кармана пиджака и закурил. И вдруг сигаретка стала медленно опускаться к углу рта, а Герберт все больше наклонялся к клавишам, и глаза у него сузились, словно он прищурился, разглядывая что-то необыкновенно прекрасное, вдали на горизонте.
   И чудо: Герберт Фостер исчез. На его месте сидел другой человек. Не помня себя, он нацелил согнутые пальцы, как когти, и вдруг ударил по клавишам. И грянул исступленный, похабный, великолепный джаз, опалив воздух жарким дыханием призраков двадцатых годов.
   Поздно ночью, у себя дома, я снова просмотрел свое произведение искусства — отчет о капиталовложениях Герберта Фостера, известного в кабачке под именем «Гаррис-фейерверк». Ни своего общества, ни деловых разговоров я в тот вечер «Фейерверку» не навязывал.
   Через неделю-другую он должен был получить сочный кус от одной из сталелитейных компаний. По трем нефтяным концернам платили дополнительные дивиденды. Трест сельскохозяйственных машин, — у него там было пять тысяч акций, — собирался предложить ему сделку — на каждой акции он зарабатывал три доллара.
   Благодаря мне и моей фирме, а также подъему экономики, Герберт стал на несколько тысяч богаче, чем месяц тому назад. Я имел полное право гордиться, но мой триумф, — не считая комиссионных, конечно, — был для меня горше полыни.
   Для Герберта уже никто ничего сделать не мог. Он получил все, чего хотел, задолго до того, как появилось наследство и вмешался я. Он был воплощением респектабельности, порядочности — всего, что вбила ему в голову мать. Но и в другом ему повезло. Заработка ему не хватало. И ему ничего не оставалось, как во имя священного долга перед женой, ребенком и домашним очагом служить тапером в низкопробном кабаке, пить джин, дыша перегаром, и три вечера в неделю становиться «Гаррисом-фейерверком» — сыном своего отца.