Вирджиния Вулф
РОМАНЫ ТУРГЕНЕВА

   Тургенев умер пятьдесят с лишним лет назад, умер во Франции и был похоронен в России, как оно и следовало, ибо, сколь ни был он обязан Франции, он, однако, всей душой принадлежал своей родине. Влияние обеих стран легко заметить, стоит только на минуту задержать взгляд на его фотографии, прежде чем приступить к чтению его книг. Великолепный господин во фраке, костюме парижской цивилизации, словно устремил взгляд куда-то за крыши домов, в широкие дали. Он напоминает зверя в клетке, сохранившего память о родной природе. «Это обаятельный колосс, нежный беловолосый великан, похожий на древнего духа гор и лесов, — писали о нем братья Гонкуры, познакомившись с ним на обеде в 1863 году. — Он красив, красив чрезвычайно и величественно, в глазах у него — синева небес, в выговоре — напевная прелесть русского акцента, та мелодичность, которая свойственна только речи ребенка или негра». Позднее Генри Джеймс тоже отметил его «славянскую ленивую физическую мощь, сдержанную силу, о которой он никогда не вспоминал, верно, из скромности: по временам он краснел, как шестнадцатилетний мальчик». Сочетание примерно тех же свойств встречаем мы и в его книгах. Поначалу, может быть, после долгого перерыва в знакомстве, они кажутся немного жидковатыми по фактуре, слегка легковесными, вроде отдельных зарисовок. К примеру, «Рудин» — читатель отнесет этот роман к французской школе, поместит среди подражаний, а не оригиналов, и заметит при этом, что автор избрал для себя превосходный образец, хотя, следуя ему, отчасти пожертвовал собственным своеобразием и вдохновением. Но переворачиваешь страницу за страницей, и первоначальное поверхностное впечатление становится более глубоким и острым. Сцена необыкновенно раздвигается, расширяется в нашем сознании и дает нам новые впечатления, чувства и образы, как, бывает, смысл какого то мига в реальной жизни становится понятным, лишь когда он уже давно миновал. Замечаешь, что люди хотя и говорят самыми естественными голосами, сказанное всегда получается неожиданным; звуки речи замирают, а содержание словно бы продолжается. Более того, персонажам и говорить необязательно, чтобы мы их заметили: «Волынцев вздрогнул и поднял голову, как будто его разбудили», — и мы почувствовали его присутствие, хотя он не произнес ни слова. Потом мы на минутку выглядываем в окно, и опять к нам возвращается это ощущение глубины, его сообщают деревья и облака, лай собаки или песня соловья. Мы окружены со всех сторон — речью, и безмолвием, и внешним описанием предметов. Сцена на диво полна.
   Легко видеть, что для достижения такой сложной простоты Тургеневу пришлось вначале многим пожертвовать. Он знает о своих персонажах все, но при письме явственно отбирает лишь то, что необходимо. И когда мы дочитываем до конца «Рудина», «Отцов и детей», «Дым», «Накануне» и другие книги, у нас остаются вопросы, ответов на которые мы не знаем. Произведения Тургенева так невелики по объему и так содержательны. Так полны бурных чувств и так спокойны. Форма их в каком-то смысле так совершенна, а в каком-то не выдержанна. В них говорится о России пятидесятых и шестидесятых годов прошлого века, но также и о нас, какие мы сегодня. Можно ли узнать от самого Тургенева, какими принципами он руководствовался? Была ли у него, при всей видимой легкости и непринужденности письма, собственная теория искусства? Романист обитает, разумеется, на более глубоком уровне, чем критик, естественно ожидать поэтому, что его утверждения будут сбивчивы и противоречивы. Всплывая на поверхность, они словно бы успевают подвергнуться разрушению и распадаются в свете разума. Однако Тургенев очень живо интересовался литературой как искусством, и некоторые из его замечаний помогут нам составить представление о его знаменитых романах. Так, например, однажды начинающий прозаик принес ему на отзыв рукопись романа. Тургенев сделал замечание, что в уста героини вложены неверные слова. «А что же она должна была говорить?» — спросил автор. Тургенев взорвался: «Найти точное выражение мысли — вот ваша задача!» Молодой человек возразил, что это ему как раз и не удается. «Не важно. Надо найти… Не подумайте, что я знаю верные слова и не хочу вам сказать. Но если специально искать, найти абсолютно точное выражение все равно невозможно. Оно должно родиться само, из глубины. А иногда это выражение или слово приходится создавать». Тургенев посоветовал автору отложить рукопись на месяц-другой, пока нужные слова не подвернутся на язык. Ну а если этого не случится, «если вас так и не осенит, можете считать, что ничего путного вы никогда не создадите». Как можно из этого заключить, Тургенев не считал нужные слова плодом наблюдений, он считал, что они родятся из глубин подсознательного. Если специально искать, ничего не найдешь. С другой стороны, дальше он говорит об искусстве романиста и особо подчеркивает важность наблюдений. Романист должен вести тщательное наблюдение за собой и за другими людьми. «Печаль пройдет, а прекрасная страница останется». Надо наблюдать постоянно, объективно, беспристрастно. Но это еще только начало, «…надо еще читать, постоянно учиться, вникать во все окружающее, стараться не только схватывать жизнь в любых ее проявлениях, но и понимать ее, проникать в законы, по которым она движется и действие которых не всегда заметно…» Так, по его словам, работал он сам, пока не состарился и не обленился. Но для такой работы, добавляет он, нужны крепкие мышцы; и если вдуматься в требования, которые он выдвигает, видишь, что это не преувеличение.
   Ведь он требует от романиста не только многого, но и, казалось бы, несовместимого. Автор должен беспристрастно наблюдать факты — и в то же время истолковывать их. Обычно писатели делают либо одно, либо другое — и получается, соответственно, либо фотография, либо стихи. А сочетают факты и толкования лишь немногие; и своеобразие Тургенева как раз состоит в этой двойственности: на тесном пространстве кратких глав он одновременно производит два противоположных действия. Зоркий его глаз замечает все до мельчайших подробностей. Вот Соломин берет перчатки — «пару только что вымытых замшевых перчаток, каждый палец которых, расширенный к концу, походил на бисквит». Изобразив эти перчатки со всей доскональностью, Тургенев останавливается; теперь очередь за толкователем, который показывает, что даже пара перчаток имеет значение для характеристики или идеи. Но самой по себе идеи не достаточно, толкователю не позволяется свободно возноситься к эмпиреям воображения, его снова тянет к земле наблюдатель и напоминает ему про другую правду, правду факта. Даже героизированный Базаров и тот укладывает в чемодан выходные брюки с самого верху, когда хочет произвести впечатление на женщину. Фактограф и интерпретатор работают в тесном соавторстве. И мы глядим на один предмет с двух разных точек зрения — вот почему краткие тургеневские главы вмещают так много: они полны контрастов. В пределах одной страницы мы встречаем иронию и страсть; поэзию и банальность; протекающий кран и трели соловья. Но сложенная из контрастов сцена производит единое впечатление, все, что нам дано увидеть, слито в общую картину.
   Подобное равновесие двух противоположных начал встречается, конечно, крайне редко, особенно в английской литературе. И разумеется, требует жертв. Прославленные персонажи наших книг: Микоберы, Пекснифы, Бекки Шарп — не выдержали бы такого подхода, им нужны развязанные руки, чтобы теснить, подавлять и полностью затмевать соперников. У Тургенева же ни один персонаж, за исключением, может быть, Базарова и Харлова из «Степного короля Лира», не выделяется и не возвышается над остальными и не запоминается отдельно от книги, в которой действует. Рудины, Лаврецкие, Литвиновы, Елены, Лизы, Марианны незаметно переходят друг в друга и при всех мелких различиях складываются вместе в один тонкий и глубокий тип, их нельзя считать четко индивидуализированными образами. Кроме того, романисты-поэты вроде Эмили Бронте, Гарди или Мелвилла, для которых факты — это символы, бесспорно заставляют нас в «Грозовом перевале», «Возвращении на родину» и «Моби Дике» испытывать гораздо более сильные и пылкие переживания, чем Тургенев в своих романах. И однако же, книги Тургенева не только трогают своей поэтичностью, они ценны для нас еще и в другом отношении. Они словно принадлежат нашему, сегодняшнему времени, так хорошо они сохранились и не утратили совершенства формы.
   Дело в том, что Тургеневу в большой мере свойственно еще одно редкое качество: чувство симметрии, равновесия. Он дает нам, по сравнению с другими романистами, более обобщенную и гармоничную картину мира — не только потому, что обладает широким кругозором (он рисует жизнь разных слоев общества: крестьян, интеллигентов, аристократов, купцов), но чувствуется, что он еще привносит в свое изображение стройность и упорядоченность. Симметрия у Тургенева, как убеждаешься, когда читаешь, например, «Дворянское гнездо», торжествует вовсе не потому, что он такой уж великолепный рассказчик. Наоборот, иные из его вещей рассказаны плохо. В них встречаются петли и отступления, «…мы должны попросить у читателя позволение прервать на время нить нашего рассказа», — вполне способен заявить он. И дальше на сорока страницах — запутанные невразумительные сведения про прадедов и прабабок, покуда мы наконец снова не очутимся с Лаврецким в городе О., «где расстались с ним и куда просим теперь благосклонного читателя вернуться вместе с нами». Хороший рассказчик, представляющий себе книгу как последовательность эпизодов, никогда бы не пошел на такой разрыв. Но для Тургенева его книги — вовсе не последовательность эпизодов, он рассматривал их как последовательность эмоций, исходящих от центрального персонажа. Какой-нибудь Базаров или Харлов, представленный вживе пусть всего лишь однажды, в углу железнодорожного вагона, сразу приобретает первостепенное значение и словно магнит притягивает к себе разные предметы, казалось бы, ничем между собой не связанные, но, как ни странно, складывающиеся в одну картину. Связаны здесь не сами предметы, а чувства, и когда, прочитав книгу, испытываешь эстетическое удовлетворение, достигается оно потому, что у Тургенева, несмотря на все слабости повествовательной техники, необыкновенно тонкий слух на эмоции, и даже когда он пользуется резким контрастом или от описания действий героев вдруг переходит к красотам лесов и небес, все равно благодаря глубокому авторскому пониманию получается правдивая, слитная картина. Он никогда не отвлекается на несущественное, на передачу ложного чувства или на лишнюю смену декораций.
   Именно поэтому его романы не просто симметричны, но и по-настоящему нас волнуют. Его герои и героини относятся к тем немногим героям художественной литературы, в чью любовь мы верим. Это чистая и сильная страсть. Любовь Елены к Инсарову, ее тревога, когда он не приходит, отчаяние, которое она испытывает, укрываясь в часовне от дождя, смерть Базарова и горе его стариков родителей, — все это остается с нами, как пережитое. Но при всем том личность не выступает на первый план, одновременно происходят и разные другие события. Гудит жизнь в полях; лошадь грызет удила; кружась, порхает бабочка и садится на цветок. Мы видим, хоть и не приглядываемся, что жизнь идет своим чередом, и от этого только глубже наше сочувствие людям, составляющим всего лишь малую часть большого мира. В какой-то мере это, конечно, обусловлено еще и тем, что герои Тургенева сами глубоко сознают свою связь с миром за пределами их личности. «К чему молодость, к чему я живу, зачем у меня душа, зачем все это?» — спрашивает Елена в своем дневнике. Этот вопрос постоянно у нее на устах. Ее разговору, легкому, забавному и полному точных наблюдений, он придает дополнительную глубину. Тургенев не ограничивается, как мог бы ограничиваться в Англии, одним блестящим живописанием нравов. Его герои не только задумываются о смысле собственной жизни, но задаются вопросом и о предначертаниях России. Интеллигенты посвящают России все свои заботы; за разговорами о ее будущем они просиживают ночи над неизменным самоваром, покуда не разгорится заря. «Жуют, жуют они этот несчастный вопрос, как дети кусок гуммиластика», — говорит Потугин в «Дыме». Тургенев, телом в изгнании, душой не мог оторваться от России — он почти болезненно чувствителен, как бывает с людьми, страдающими от ощущения своей неполноценности и не находящими выхода своим страстям. Тем не менее он не воюет ни на чьей стороне, не становится выразителем чьих-то идей. Ирония его никогда не покидает; он постоянно помнит, что есть и другая сторона, противоположная. В самый разгар политических дебатов нам вдруг показывают Фомушку и Фимушку, «кругленьких, пухленьких, настоящих попугайчиков-переклиток», которые живут весело, припеваючи, невзирая на положение в стране. К тому же, напоминает нам Тургенев, понять крестьян, как ни изучай их, дело трудное. «Я не умел опроститься», — пишет интеллигентный Нежданов, перед тем как убить себя. И хотя Тургенев мог бы сказать вместе с Марианной: «…я страдаю за всех притесненных, бедных, жалких на Руси», — он считал, что в интересах дела, равно как и в интересах искусства, — воздерживаться от рассуждений и доказательств. «Нет, когда мысль высказана, не следует на ней настаивать. Пусть читатель сам обдумает и сам поймет. Поверьте мне, так будет лучше и для идей, которые вам дороги». Он насильно заставлял себя стоять в стороне, смеялся над интеллигентами, показывая несерьезность их аргументов и конечную бессмысленность усилий. И благодаря такой отстраненности его переживания и неудачи нам теперь только понятнее. Однако, хотя теоретически, в борьбе с собой, он и придерживался этого метода, все равно личность автора присутствует во всех его романах, никакой теории не под силу ее изгнать. И, перечитывая его еще и еще раз, даже в переводах, мы говорим себе, что этого не мог написать никто, кроме Тургенева. Место его рождения, национальность, впечатления детства, темперамент отпечатаны на всем, что он создал.
   Конечно, темперамент — дар судьбы, от него не убежишь, но писатель может выбрать ему то или иное применение, и это очень важно. Автор при любых обстоятельствах будет стоять за личным местоимением 1-го лица единственного числа: но в одном человеке этих «я» несколько. Будет ли автор тем «я», который перенес обиды и оскорбления и стремится утвердить себя, завоевать себе, своим взглядам, признание и власть; или же он эту сторону своей личности подавит и выдвинет на передний план второе свое «я», чтобы глядеть на мир по возможности честно и объективно, не самоутверждаясь и ничего не провозглашая и не отстаивая?
   Тургенев в выборе не сомневался, он не желал писать «умело и пристрастно, внушая читателю предвзятые понятия о том или ином предмете или человеке». Он дал высказаться своему второму «я», свободному от всего лишнего, ненужного и поэтому почти обезличенному в своей индивидуализированности. Вот как он сам это описывает в рассказе об актрисе Виолетте:
   «Она отбросила все постороннее, все ненужное и нашла себя: редкое, высочайшее счастье для художника! Она вдруг переступила ту черту, которую определить невозможно, но за которой живет красота».
   Потому-то романы Тургенева и не устарели: в них слишком мало личных пристрастий и переживаний, привязывающих искусство к данному месту и времени; в них говорит не пророк, окутанный грозовой тучей, а свидетель, стремящийся понять. В его романах есть, разумеется, свои слабости: постареть и облениться, говоря его же словами, суждено каждому; иногда он пишет поверхностно, сумбурно, пожалуй сентиментально. Но книги его живут на тех высотах, «где живет красота», потому что он предпочел говорить в них голосом своего глубинного, истинного писательского существа. И при всем том, как он ни иронизирует, как ни старается держаться в стороне, мы ощущаем в них искренность и силу чувства.
 
   1933