Вирджиния Вулф
ЮВЕЛИР И ГЕРЦОГИНЯ
Оливер Бейкон жил на верхнем этаже дома, выходящего на Грин-парк. У него была там квартира; все стулья в ней стояли в точности как положено, стулья, обитые кожей. Диваны соответствовали размерам оконных ниш, — диваны, обитые штофом. Окна — три высоких окна — украшало сколько положено тюля строгого рисунка и узорного атласа. На буфете красного дерева в строгом порядке выстроились коньяки, ликеры и виски всех, каких положено, марок. А из среднего окна он мог любоваться блестящими крышами машин, запрудивших узкое ущелье Пиккадилли. Более центрального местоположения не придумаешь. И в восемь часов утра слуга приносил ему на подносе завтрак; тот же слуга разворачивал его пунцовый халат; длинными острыми ногтями он вскрывал письма и извлекал из конвертов толстые белые пригласительные карточки с жирно выгравированными на них именами герцогинь, графинь, виконтесс и прочих титулованных дам. Затем он умывался, затем пил чай с гренками; затем прочитывал газету при свете пылающего в камине электрического угля.
«Ты только подумай, Оливер, — говорил он, обращаясь к самому себе, — ты, чья жизнь началась в грязном замусоренном проулке, ты, который…» — и поглядывал вниз на свои ноги в безупречных брюках, на свои ботинки и гетры. Все на нем было безупречно сработано, скроено из лучшего сукна лучшими ножницами на всей Сэвил-Роу. Но нередко он разоблачался и опять становился маленьким мальчиком в темном проулке. Когда-то это казалось ему предметом мечтаний — продавать ворованных собак разряженным женщинам в Уайтчепел. И однажды он попался. «Ой, Оливер, — стонала тогда его мать, — ой, Оливер, сын мой, когда же ты одумаешься?..» Потом он пошел работать в лавку; продавал дешевые часы, потом отвез некий конверт в Амстердам… Тут старый Оливер, вспоминая молодого, довольно усмехался. Да, он неплохо заработал на тех бриллиантах; да еще комиссионные за изумруд. После этого он работал на Хэттон-Гарден, в комнате позади лавки, куда не допускались посторонние, в комнате, где были весы, сейф, толстые лупы. А потом… а потом… Он усмехнулся. Когда он жарким летним вечером шел мимо ювелиров, которые стояли на улице, толкуя о ценах, золотых приисках, алмазах, сведениях из Южной Африки, кто-нибудь из них обязательно прикладывал сбоку палец к носу и бормотал ему вслед: «Гммм» — всего лишь шепоток, всего лишь толчок локтем, палец, прижатый к носу, жужжание, пробегавшее по рядам ювелиров на Хэттон-Гарден жарким летним вечером… о, уже много-много лет тому назад! Но и до сих пор он чувствовал спиной приятное тепло — толчок под ребра, шепоток, означавший: «Вон глядите, молодой Оливер, молодой ювелир, вон он пошел». Да, он был тогда молод. А потом стал одеваться все лучше, и завел сперва выезд, а потом автомобиль, и в театре сидел сперва в бельэтаже, а потом в первых рядах партера. И купил виллу в Ричмонде, фасадом на реку, с красными розами на шпалерах, и мадемуазель каждое утро срезала розу и вдевала ему в петлицу.
— Так, — сказал Оливер Бейкон, вставая и потягиваясь, — так…
И остановился перед портретом старой дамы на камине и поднял руки.
— Я сдержал слово, — сказал он и сложил ладони, словно воздавая ей почести. — Я выиграл пари.
Так оно и было: он сделался самым богатым в Англии ювелиром; но его нос, длинный и гибкий, как хобот у слона, словно хотел сказать подрагиванием ноздрей (а казалось, что подрагивают не только ноздри, но весь нос), что он еще не удовлетворен, все еще вынюхивает что-то под землей, чуть подальше. Представьте себе гигантского борова на пастбище, где полно трюфелей; вот он выковырнул их из-под земли несколько штук, а чует, что чуть подальше есть и еще трюфель, крупнее, чернее. Так и Оливер постоянно вынюхивал в жирной почве Мэйфера еще один трюфель, самый крупный, самый черный, чуть подальше.
Ну так вот, теперь он поправил жемчужную булавку в галстуке, надел свое модное синее летнее пальто, взял свои желтые перчатки и трость, чуть враскачку спустился по лестнице и, то ли вздыхая, то ли принюхиваясь своим длинным острым носом, вышел на Пиккадилли. Ибо, хоть он и выиграл пари, разве не был он до сих пор человеком печальным, неудовлетворенным, человеком, ищущим нечто, еще от него скрытое?
Он шел немного враскачку, как раскачивается верблюд в зоопарке, когда шагает по асфальтовым дорожкам под грузом лавочников и их жен, жующих что-то из бумажных пакетов и бросающих на дорожку смятые кусочки фольги. Верблюд презирает лавочников; верблюд не удовлетворен своей долей; верблюду мерещится синее озеро за бахромою пальм. Так и прославленный ювелир, самый прославленный в мире, шагал по Пиккадилли, безупречно одетый, в перчатках и с тростью, но все еще не удовлетворенный, пока не дошел до маленького темного магазина, известного во Франции, в Германии, в Австрии, в Италии и во всех концах Америки, — до маленького темного магазина в переулке на задах Бонд-стрит.
Как всегда, он прошел через магазин молча, мимо четверых приказчиков — двух старых, Маршалла и Спенсера, и двух молодых, Хэммонда и Уикса, — которые встали навытяжку при его появлении и смотрели на него завидуя. Только движением затянутого в желтую лайку пальца он дал понять, что заметил их присутствие. А войдя в свой личный кабинет, закрыл за собою дверь.
Затем он отпер железную решетку, защищавшую окно, и открыл створки. Стали слышны голоса Бонд-стрит, далекий шум транспорта. Взметнулся свет рефлекторов в глубине магазина. Дерево за окном помахало шестью зелеными листьями — был июнь. Но мадемуазель вышла замуж за мистера Педдера с пивоваренного завода там же в Ричмонде, и некому было вдевать розы ему в петлицу.
— Так, — не то фыркнул он, не то вздохнул. — Так…
Потом он нажал кнопку в стене, и панели медленно раздвинулись, а за ними находились стальные сейфы — пять, нет, теперь уже шесть, все вороненой стали. Он повернул ключ, открыл один сейф, другой. Все они были обтянуты внутри темно-малиновым бархатом, во всех хранились драгоценности — браслеты, колье, диадемы, кольца, герцогские короны; и отдельные камни в стеклянных мисочках — рубины, изумруды, жемчуг, бриллианты. Надежно убранные, протертые, прохладные, но вечно горящие собственным, спрессованным в них огнем.
— Слезы! — сказал Оливер, глядя на жемчуг.
— Кровь сердца! — сказал он, глядя на рубины.
— Порох! — продолжал он и так встряхнул бриллианты, что они вспыхнули и засверкали. — Хватит пороху взорвать весь Мэйфер, взлетит прямо в небо, во-он туда! — С этими словами он закинул голову и испустил как бы легкое ржание.
Телефон на столе подобострастно зажужжал тихим, приглушенным голосом. Оливер закрыл сейф.
— Через десять минут, — сказал он, — не раньше. — И, сев за стол, поглядел на головы римских императоров, выгравированные на его запонках. И опять разоблачился и стал маленьким мальчиком, играющим в шарики в проулке, где по воскресеньям продают ворованных собак. Стал хитрым смышленым мальчишкой с губами, как мокрые вишни. Окунал пальцы в потроха, тянул их к сковородкам, на которых жарилась рыба, шнырял в толпе. Он был верткий, проворный, с глазами как облизанные камешки. А теперь… теперь… стрелки часов отсчитывают минуты — одна, две, три, четыре… Герцогиня Ламборнская ждет его разрешения войти, герцогиня Ламборнская, чьи деды и прадеды были пэрами Англии. И будет ждать десять минут, сидя на стуле у прилавка. Будет ждать, когда он соизволит принять ее. Он не сводил глаз с настольных часов в шагреневом футляре. Стрелка двигалась. Каждую секунду часы словно преподносили ему pate de foie gras[1], бокал шампанского, рюмку лучшего коньяка, сигару ценой в гинею. Часы громоздили эти подарки перед ним на столе, пока не отсчитали десять минут. А тогда он услышал в коридоре медленные, почти бесшумные шаги и шуршанье. Дверь отворилась. Мистер Хэммонд, вдавившись спиной в стену, доложил:
— Ее светлость.
И остался стоять, вдавившись в стену.
Оливер, вставая, слышал, как шуршит в коридоре платье приближающейся герцогини. А вот и она сама, заполнила проем двери, заполнила всю комнату ароматом, апломбом, высокомерием и надменностью всех герцогов и герцогинь, слившимися в одну волну. И как разбивается волна, так и она разбилась, садясь, растеклась, обрызгала и обдала пеной Оливера Бейкона, прославленного ювелира, обдала его яркими пятнами красок — зеленой, розовой, сиреневой; и запахами; и переливчатым сверканием; и лучами, исходящими из пальцев, кивающими с перьев шляпы, вспыхивающими в складках шелков. Ибо она была очень большая, очень толстая, туго затянута в розовую тафту и не первой молодости. Как у зонтика с пышными воланами, как у павлина с пышными перьями, опадают воланы, складываются перья, так она опала и сложилась, опустившись в глубокое кожаное кресло.
— С добрым утром, мистер Бейкон, — сказала герцогиня. И протянула ему руку в белой перчатке. И Оливер низко склонился, пожимая ее. И стоило их рукам соприкоснуться, как прежняя связь между ними возникла снова. Они были друзьями, но и врагами; она подчинялась ему, а он ей; они надували друг друга, нуждались друг в друге, боялись друг друга, оба знали это и чувствовали это всякий раз, как руки их вот так соприкасались в маленькой комнате за магазином, куда проникал снаружи белый дневной свет, и заглядывало дерево с шестью листьями, и доносился далекий шум улицы, а за спиной у них располагались сейфы.
— Чем могу быть вам полезен на этот раз, герцогиня? — спросил Оливер тихо и вкрадчиво.
Герцогиня обнажила перед ним свое сердце — распахнула до последних тайников. Со вздохом, но без единого слова, она достала из сумки длинный замшевый мешочек, похожий на тощего хорька. И из разреза в хорьковом брюшке высыпала жемчуг — десять жемчужин. Они выкатились из разреза в хорьковом брюшке — одна, две, три, четыре… как яички из какой-то диковинной птицы.
— Все, что у меня осталось, дорогой мистер Бейкон, — простонала она. Пять, шесть, семь… они скатились по величественным горным склонам, сходящимся между ее колен в узкую долину… восьмая, девятая и десятая. И остались лежать в отсветах розовой тафты.
— С пояса рода Эплби, — произнесла она скорбно. — Последние, самые последние.
Оливер протянул руку и взял двумя пальцами одну из жемчужин. Она была круглая, с блеском. Но настоящая или фальшивая? Неужели эта женщина опять лжет? Неужели посмела?
Она приложила пухлый палец к губам.
— Если бы герцог узнал… — прошептала она. — Дорогой мистер Бейкон, такое невезенье…
Значит, опять играла и проигралась.
— Этот негодяй! — прошипела она. — Этот шулер!
Тот тип со шрамом на скуле? Да, с него станется. А герцог — прямой, как палка, с бакенбардами — оставит ее без гроша, посадит под замок, если узнает… то, что известно мне, подумал Оливер и оглянулся на сейф.
— Араминта, Дафни, Диана, — простонала она. — Ради них.
Леди Араминта, леди Дафни, леди Диана — ее дочери… Он знал их, он их боготворил. Но любил — Диану.
— От вас у меня нет тайн, — улыбнулась она бесстыдно. Слезы покатились, упали; слезы, как бриллианты, прочертили дорожки на ее напудренных розовых щеках.
— Старый друг, — сказала она еле слышно, — старый друг.
— Старый друг, — повторил он, словно пробуя эти слова на вкус.
— Сколько? — спросил он.
Она прикрыла жемчужины ладонью и шепнула:
— Двадцать тысяч.
Но настоящая она или фальшивая, та жемчужина, что у него в руке? Пояс рода Эплби, ведь она как будто уже продала его? Сейчас он позвонит и прикажет Спенсеру или Хэммонду: «Проверьте». Он потянулся к звонку.
— Приезжайте к нам в имение завтра, — произнесла герцогиня нетерпеливо, словно перебивая его. — Будет премьер-министр и его королевское высочество… — И добавила после паузы: — И Диана.
Оливер снял руку со звонка.
Он смотрел мимо нее, на задние стены домов, выходивших фасадом на Бонд-стрит. Но видел он не дома на Бонд-стрит, а бурливую речку, где играет форель и лосось, и премьер-министра, и себя самого в белом жилете; и еще — Диану.
Он опустил взгляд на жемчужину, которую держал в руке. Мог ли он послать ее на проверку, когда ему светила река, светили глаза Дианы? А глаза герцогини были устремлены на него.
— Двадцать тысяч! — простонала она. — Моя честь!
Честь матери Дианы! Он придвинул к себе чековую книжку; достал перо.
«Двадцать», — написал он и замер. На него были устремлены глаза старой женщины на портрете, старой женщины, его матери.
«Оливер! — предостерегала она. — Одумайся! Опять ты делаешь глупости!»
— Оливер! — молила герцогиня, теперь уже «Оливер», а не «мистер Бейкон». — Приезжайте на весь уик-энд!
В лесу, вдвоем с Дианой! Верхом в лесу, вдвоем с Дианой!
«Тысяч», — закончил он и подписал чек.
— Прошу, — сказал он.
И расправились все воланы зонтика, все перья павлина, заискрилась волна, засверкали мечи и копья Азенкура — герцогиня встала с кресла. И два старых приказчика и два молодых — Спенсер и Маршалл, Уикс и Хэммонд — вдавились в стену за прилавком и, завидуя, смотрели, как он провожает ее через магазин до самой двери. И он чуть помахал им в лицо своей желтой перчаткой, а она крепко держала в руках свою честь — подписанный им чек на двадцать тысяч фунтов.
«Фальшивые или настоящие?» — спросил себя Оливер, закрывая за собой дверь кабинета. Вот они, десять жемчужин на бюваре у него на столе. Он поднес их к окну. Поглядел на свет через лупу. Так вот какой трюфель он выковырнул из-под земли! Трухлявый, с гнилой середкой!
— Прости меня, мама! — вздохнул он, воздев руки, словно умоляя старую женщину на портрете не сердиться. И опять стал тем мальчуганом в проулке, где по воскресеньям продавали собак.
— Ибо уик-энд, — прошептал он, сложив ладони, — уик-энд будет долгий.
«Ты только подумай, Оливер, — говорил он, обращаясь к самому себе, — ты, чья жизнь началась в грязном замусоренном проулке, ты, который…» — и поглядывал вниз на свои ноги в безупречных брюках, на свои ботинки и гетры. Все на нем было безупречно сработано, скроено из лучшего сукна лучшими ножницами на всей Сэвил-Роу. Но нередко он разоблачался и опять становился маленьким мальчиком в темном проулке. Когда-то это казалось ему предметом мечтаний — продавать ворованных собак разряженным женщинам в Уайтчепел. И однажды он попался. «Ой, Оливер, — стонала тогда его мать, — ой, Оливер, сын мой, когда же ты одумаешься?..» Потом он пошел работать в лавку; продавал дешевые часы, потом отвез некий конверт в Амстердам… Тут старый Оливер, вспоминая молодого, довольно усмехался. Да, он неплохо заработал на тех бриллиантах; да еще комиссионные за изумруд. После этого он работал на Хэттон-Гарден, в комнате позади лавки, куда не допускались посторонние, в комнате, где были весы, сейф, толстые лупы. А потом… а потом… Он усмехнулся. Когда он жарким летним вечером шел мимо ювелиров, которые стояли на улице, толкуя о ценах, золотых приисках, алмазах, сведениях из Южной Африки, кто-нибудь из них обязательно прикладывал сбоку палец к носу и бормотал ему вслед: «Гммм» — всего лишь шепоток, всего лишь толчок локтем, палец, прижатый к носу, жужжание, пробегавшее по рядам ювелиров на Хэттон-Гарден жарким летним вечером… о, уже много-много лет тому назад! Но и до сих пор он чувствовал спиной приятное тепло — толчок под ребра, шепоток, означавший: «Вон глядите, молодой Оливер, молодой ювелир, вон он пошел». Да, он был тогда молод. А потом стал одеваться все лучше, и завел сперва выезд, а потом автомобиль, и в театре сидел сперва в бельэтаже, а потом в первых рядах партера. И купил виллу в Ричмонде, фасадом на реку, с красными розами на шпалерах, и мадемуазель каждое утро срезала розу и вдевала ему в петлицу.
— Так, — сказал Оливер Бейкон, вставая и потягиваясь, — так…
И остановился перед портретом старой дамы на камине и поднял руки.
— Я сдержал слово, — сказал он и сложил ладони, словно воздавая ей почести. — Я выиграл пари.
Так оно и было: он сделался самым богатым в Англии ювелиром; но его нос, длинный и гибкий, как хобот у слона, словно хотел сказать подрагиванием ноздрей (а казалось, что подрагивают не только ноздри, но весь нос), что он еще не удовлетворен, все еще вынюхивает что-то под землей, чуть подальше. Представьте себе гигантского борова на пастбище, где полно трюфелей; вот он выковырнул их из-под земли несколько штук, а чует, что чуть подальше есть и еще трюфель, крупнее, чернее. Так и Оливер постоянно вынюхивал в жирной почве Мэйфера еще один трюфель, самый крупный, самый черный, чуть подальше.
Ну так вот, теперь он поправил жемчужную булавку в галстуке, надел свое модное синее летнее пальто, взял свои желтые перчатки и трость, чуть враскачку спустился по лестнице и, то ли вздыхая, то ли принюхиваясь своим длинным острым носом, вышел на Пиккадилли. Ибо, хоть он и выиграл пари, разве не был он до сих пор человеком печальным, неудовлетворенным, человеком, ищущим нечто, еще от него скрытое?
Он шел немного враскачку, как раскачивается верблюд в зоопарке, когда шагает по асфальтовым дорожкам под грузом лавочников и их жен, жующих что-то из бумажных пакетов и бросающих на дорожку смятые кусочки фольги. Верблюд презирает лавочников; верблюд не удовлетворен своей долей; верблюду мерещится синее озеро за бахромою пальм. Так и прославленный ювелир, самый прославленный в мире, шагал по Пиккадилли, безупречно одетый, в перчатках и с тростью, но все еще не удовлетворенный, пока не дошел до маленького темного магазина, известного во Франции, в Германии, в Австрии, в Италии и во всех концах Америки, — до маленького темного магазина в переулке на задах Бонд-стрит.
Как всегда, он прошел через магазин молча, мимо четверых приказчиков — двух старых, Маршалла и Спенсера, и двух молодых, Хэммонда и Уикса, — которые встали навытяжку при его появлении и смотрели на него завидуя. Только движением затянутого в желтую лайку пальца он дал понять, что заметил их присутствие. А войдя в свой личный кабинет, закрыл за собою дверь.
Затем он отпер железную решетку, защищавшую окно, и открыл створки. Стали слышны голоса Бонд-стрит, далекий шум транспорта. Взметнулся свет рефлекторов в глубине магазина. Дерево за окном помахало шестью зелеными листьями — был июнь. Но мадемуазель вышла замуж за мистера Педдера с пивоваренного завода там же в Ричмонде, и некому было вдевать розы ему в петлицу.
— Так, — не то фыркнул он, не то вздохнул. — Так…
Потом он нажал кнопку в стене, и панели медленно раздвинулись, а за ними находились стальные сейфы — пять, нет, теперь уже шесть, все вороненой стали. Он повернул ключ, открыл один сейф, другой. Все они были обтянуты внутри темно-малиновым бархатом, во всех хранились драгоценности — браслеты, колье, диадемы, кольца, герцогские короны; и отдельные камни в стеклянных мисочках — рубины, изумруды, жемчуг, бриллианты. Надежно убранные, протертые, прохладные, но вечно горящие собственным, спрессованным в них огнем.
— Слезы! — сказал Оливер, глядя на жемчуг.
— Кровь сердца! — сказал он, глядя на рубины.
— Порох! — продолжал он и так встряхнул бриллианты, что они вспыхнули и засверкали. — Хватит пороху взорвать весь Мэйфер, взлетит прямо в небо, во-он туда! — С этими словами он закинул голову и испустил как бы легкое ржание.
Телефон на столе подобострастно зажужжал тихим, приглушенным голосом. Оливер закрыл сейф.
— Через десять минут, — сказал он, — не раньше. — И, сев за стол, поглядел на головы римских императоров, выгравированные на его запонках. И опять разоблачился и стал маленьким мальчиком, играющим в шарики в проулке, где по воскресеньям продают ворованных собак. Стал хитрым смышленым мальчишкой с губами, как мокрые вишни. Окунал пальцы в потроха, тянул их к сковородкам, на которых жарилась рыба, шнырял в толпе. Он был верткий, проворный, с глазами как облизанные камешки. А теперь… теперь… стрелки часов отсчитывают минуты — одна, две, три, четыре… Герцогиня Ламборнская ждет его разрешения войти, герцогиня Ламборнская, чьи деды и прадеды были пэрами Англии. И будет ждать десять минут, сидя на стуле у прилавка. Будет ждать, когда он соизволит принять ее. Он не сводил глаз с настольных часов в шагреневом футляре. Стрелка двигалась. Каждую секунду часы словно преподносили ему pate de foie gras[1], бокал шампанского, рюмку лучшего коньяка, сигару ценой в гинею. Часы громоздили эти подарки перед ним на столе, пока не отсчитали десять минут. А тогда он услышал в коридоре медленные, почти бесшумные шаги и шуршанье. Дверь отворилась. Мистер Хэммонд, вдавившись спиной в стену, доложил:
— Ее светлость.
И остался стоять, вдавившись в стену.
Оливер, вставая, слышал, как шуршит в коридоре платье приближающейся герцогини. А вот и она сама, заполнила проем двери, заполнила всю комнату ароматом, апломбом, высокомерием и надменностью всех герцогов и герцогинь, слившимися в одну волну. И как разбивается волна, так и она разбилась, садясь, растеклась, обрызгала и обдала пеной Оливера Бейкона, прославленного ювелира, обдала его яркими пятнами красок — зеленой, розовой, сиреневой; и запахами; и переливчатым сверканием; и лучами, исходящими из пальцев, кивающими с перьев шляпы, вспыхивающими в складках шелков. Ибо она была очень большая, очень толстая, туго затянута в розовую тафту и не первой молодости. Как у зонтика с пышными воланами, как у павлина с пышными перьями, опадают воланы, складываются перья, так она опала и сложилась, опустившись в глубокое кожаное кресло.
— С добрым утром, мистер Бейкон, — сказала герцогиня. И протянула ему руку в белой перчатке. И Оливер низко склонился, пожимая ее. И стоило их рукам соприкоснуться, как прежняя связь между ними возникла снова. Они были друзьями, но и врагами; она подчинялась ему, а он ей; они надували друг друга, нуждались друг в друге, боялись друг друга, оба знали это и чувствовали это всякий раз, как руки их вот так соприкасались в маленькой комнате за магазином, куда проникал снаружи белый дневной свет, и заглядывало дерево с шестью листьями, и доносился далекий шум улицы, а за спиной у них располагались сейфы.
— Чем могу быть вам полезен на этот раз, герцогиня? — спросил Оливер тихо и вкрадчиво.
Герцогиня обнажила перед ним свое сердце — распахнула до последних тайников. Со вздохом, но без единого слова, она достала из сумки длинный замшевый мешочек, похожий на тощего хорька. И из разреза в хорьковом брюшке высыпала жемчуг — десять жемчужин. Они выкатились из разреза в хорьковом брюшке — одна, две, три, четыре… как яички из какой-то диковинной птицы.
— Все, что у меня осталось, дорогой мистер Бейкон, — простонала она. Пять, шесть, семь… они скатились по величественным горным склонам, сходящимся между ее колен в узкую долину… восьмая, девятая и десятая. И остались лежать в отсветах розовой тафты.
— С пояса рода Эплби, — произнесла она скорбно. — Последние, самые последние.
Оливер протянул руку и взял двумя пальцами одну из жемчужин. Она была круглая, с блеском. Но настоящая или фальшивая? Неужели эта женщина опять лжет? Неужели посмела?
Она приложила пухлый палец к губам.
— Если бы герцог узнал… — прошептала она. — Дорогой мистер Бейкон, такое невезенье…
Значит, опять играла и проигралась.
— Этот негодяй! — прошипела она. — Этот шулер!
Тот тип со шрамом на скуле? Да, с него станется. А герцог — прямой, как палка, с бакенбардами — оставит ее без гроша, посадит под замок, если узнает… то, что известно мне, подумал Оливер и оглянулся на сейф.
— Араминта, Дафни, Диана, — простонала она. — Ради них.
Леди Араминта, леди Дафни, леди Диана — ее дочери… Он знал их, он их боготворил. Но любил — Диану.
— От вас у меня нет тайн, — улыбнулась она бесстыдно. Слезы покатились, упали; слезы, как бриллианты, прочертили дорожки на ее напудренных розовых щеках.
— Старый друг, — сказала она еле слышно, — старый друг.
— Старый друг, — повторил он, словно пробуя эти слова на вкус.
— Сколько? — спросил он.
Она прикрыла жемчужины ладонью и шепнула:
— Двадцать тысяч.
Но настоящая она или фальшивая, та жемчужина, что у него в руке? Пояс рода Эплби, ведь она как будто уже продала его? Сейчас он позвонит и прикажет Спенсеру или Хэммонду: «Проверьте». Он потянулся к звонку.
— Приезжайте к нам в имение завтра, — произнесла герцогиня нетерпеливо, словно перебивая его. — Будет премьер-министр и его королевское высочество… — И добавила после паузы: — И Диана.
Оливер снял руку со звонка.
Он смотрел мимо нее, на задние стены домов, выходивших фасадом на Бонд-стрит. Но видел он не дома на Бонд-стрит, а бурливую речку, где играет форель и лосось, и премьер-министра, и себя самого в белом жилете; и еще — Диану.
Он опустил взгляд на жемчужину, которую держал в руке. Мог ли он послать ее на проверку, когда ему светила река, светили глаза Дианы? А глаза герцогини были устремлены на него.
— Двадцать тысяч! — простонала она. — Моя честь!
Честь матери Дианы! Он придвинул к себе чековую книжку; достал перо.
«Двадцать», — написал он и замер. На него были устремлены глаза старой женщины на портрете, старой женщины, его матери.
«Оливер! — предостерегала она. — Одумайся! Опять ты делаешь глупости!»
— Оливер! — молила герцогиня, теперь уже «Оливер», а не «мистер Бейкон». — Приезжайте на весь уик-энд!
В лесу, вдвоем с Дианой! Верхом в лесу, вдвоем с Дианой!
«Тысяч», — закончил он и подписал чек.
— Прошу, — сказал он.
И расправились все воланы зонтика, все перья павлина, заискрилась волна, засверкали мечи и копья Азенкура — герцогиня встала с кресла. И два старых приказчика и два молодых — Спенсер и Маршалл, Уикс и Хэммонд — вдавились в стену за прилавком и, завидуя, смотрели, как он провожает ее через магазин до самой двери. И он чуть помахал им в лицо своей желтой перчаткой, а она крепко держала в руках свою честь — подписанный им чек на двадцать тысяч фунтов.
«Фальшивые или настоящие?» — спросил себя Оливер, закрывая за собой дверь кабинета. Вот они, десять жемчужин на бюваре у него на столе. Он поднес их к окну. Поглядел на свет через лупу. Так вот какой трюфель он выковырнул из-под земли! Трухлявый, с гнилой середкой!
— Прости меня, мама! — вздохнул он, воздев руки, словно умоляя старую женщину на портрете не сердиться. И опять стал тем мальчуганом в проулке, где по воскресеньям продавали собак.
— Ибо уик-энд, — прошептал он, сложив ладони, — уик-энд будет долгий.