Яков Данилович Минченков
Касаткин Николай Алексеевич

   С воспоминаниями о Касаткине у меня связываются воспоминания и о моей школьной жизни в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, так как при Касаткине я поступил в Училище, он был моим первым учителем и во многом помогал в устройстве моей личной жизни.
   Его доброжелательное ко мне расположение я не утерял и тогда, когда, окончив Училище, стал членам Товарищества передвижников и товарищем Николая Алексеевича до конца его дней.
   Чтя его как учителя и друга, я все же в обрисовке его личности стараюсь подойти к нему возможно беспристрастнее и наряду с большими его положительными качествами не скрою и черт, вносивших некоторый холод в его отношения к учащимся и товарищам-передвижникам.
 
   При реорганизации Академии художеств в девяностых годах профессорами в Высшие художественные мастерские при Академии были приглашены члены Товарищества передвижников, в том числе и преподаватели Московского училища живописи: Прянишников, В. Маковский и Поленов.
   Взамен ушедших из Московского училища преподавателей там был образован новый штат из молодых, передовых в искусстве художников, тоже передвижников.
   Старшим преподавателем был избран старый передвижник Константин Аполлонович Савицкий, а дальше шли молодые: Архипов, Бакшеев, Корин, С. Коровин, Пастернак, Левитан, Степанов, Милорадович, скульптор Волнухин.
   Впоследствии в Училище вошли Серов, К. Коровин, А. Васнецов.
   Одно время по скульптуре преподавал и князь Паоло Трубецкой, приезжавший на уроки из Петербурга, где он лепил тогда памятник Александру III.
   Касаткин был назначен преподавателем в первый класс, называвшийся оригинальным, хотя рисование с оригиналов тогда уже было отменено, рисовали в этом классе с орнаментов и масок.
   В этот класс поступил после долгих мытарств и я.
   В Училище живописи я держал экзамен три раза и один раз в Академию художеств – и каждый раз проваливался. В Академии мой рисунок получил тридцать седьмой номер, а принято было тридцать шесть человек; следовательно, не прошел я одним номером, и все же документы мои были почему-то переданы в охранное отделение, откуда мне их выдали с обязательством немедленно уехать из Петербурга.
   Несмотря на свои жестокие поражения, я не падал духом и упорно готовился к последнему, решающему мою судьбу, испытанию в Училище живописи.
   На этот раз при поступлении в Училище мне пришлось пережить следующее. Секретарь Училища князь Львов читает список принятых и я снова не слышу своей фамилии, но секретарь дальше добавляет: из числа подавших прошение в вольные слушатели никто не принят за отсутствием свободных мест для учащихся этой категории, но ввиду отличных работ семи человек (в числе которых упоминает и мою фамилию) советом Училища подано на высочайшее имя ходатайство о принятии их сверх комплекта.
   В числе особо отличившихся на экзамене значился и Константин Федорович Юон, ныне заслуженный деятель искусств.
   После томительного трехдневного ожидания, наконец, нам было объявлено о принятии нас в Училище.
   Не знаю, как чувствовали себя другие, но когда я, с сознанием своих прав, поднимался в Училище по круглой лестнице, украшенной античными фигурами, – едва ли в Москве был кто-либо счастливее меня.
   Запах красок, лака, фиксатива на бензине, который чувствовался в классах, казался мне выше всех ароматов в мире, а дым в курилке – фимиамом, возносившим наши мечты к подножию греческих божеств.
   Классические формы, заполнявшие Училище, простота их линий, загадочность светотени (что я уже начинал смутно постигать) кружили голову и приводили в экстаз.
   Продолжая в стиле, присущем тогдашнему моему настроению, я бы сказал, что и преподаватели-художники казались мне чуть ли не полубожествами.
   Вот они, жрецы, постигнувшие тайны искусства, все знающие, и все умеющие. Перед ними я готов был преклоняться с мольбой: «Научите и меня, утолите жажду, дайте испить из вечного источника, откуда и вы почерпнули радость и горе своего бытия!» Смешно, но тот, кто не переживал таких минут, пусть не стучится в двери, за которыми царит искусство! Говоря откровенно, я много бы отдал теперь, чтобы хоть на время пережить былую восторженность и упоение – первую чистую и бескорыстную любовь к искусству.
   Собравшись на первый урок, мы, вновь, поступившие, расспрашивали о Касаткине, нашем преподавателе, но его тогда мало еще кто знал, а я не видал ни одной его работы.
   В начале урока незаметно появился среди учащихся и сам преподаватель – Касаткин, по внешности ничего художественного из себя не представлявший. Встретив в другом месте, я скорее бы почел его за банковского служащего. Небольшого роста, с короткой – клинышком – бородкой, с глазами слегка навыкате и короткими волосами. Деликатная улыбка, в движениях осторожность. От всей фигуры веяло особой корректностью.
   Касаткин вынул из кармана лист бумаги и прочитал по нему вступительную речь. Читал ровно, на вид спокойно, без запинки, но и без подъема, немного как бы вкрадчивым голосом.
   В речи говорилось о задачах школы, о роли преподавателя в ней и о наших обязанностях. Походило все на письменный договор, заключенный между учащимися и школой.
   – Вы, – читал Касаткин, – подобно пассажирам, наметив конечную цель для своей поездки, сели в вагон и отдались на волю машиниста, который повезет вас к желаемому вами пункту. Теперь вы должны признать все правила железной дороги и подчиниться требованиям сопровождающего вас кондуктора.
   Своим выступлением, своею сдержанностью он немного расхолодил нас, горевших видеть и слышать нечто необыкновенное. Наши пылкие головы учитель как бы покропил холодной водой.
   Для рисования он поставил геометрические, сухие орнаменты.
   Делать было нечего, пришлось усесться за папки и рисовать то, от чего мы уже ушли вперед, готовясь к экзамену для поступления в Училище.
   Заскрипели карандаши, уголь. Касаткин обходил всех и вносил поправки, применяя даже маленькую линейку.
   Мне с первых же дней повезло в классе. С хорошей подготовкой и энтузиазмом в работе, я легко справлялся с заданиями и получал отличные отметки.
   Преподаватель обратил на меня внимание, часто беседовал со мной на перемене. Спросил меня, где я учился рисованию до поступления в школу. Я в шутку ответил, что в школе же, на экзаменах, где меня четыре раза не принимали.
   – Значит, вам не повезло при старой школе, а мы, новые преподаватели, видно ближе к вам стоим.
   Похвалил меня за упорство, с каким я шел к своей цели, и добавил:
   – Помните одно: художник слагается из двух начал – таланта и крепкой воли с непрерывным трудом. В труде вы сможете проявить свой талант и достигнете результатов, а без труда ваш талант будет лежать мертвым капиталом, не приносящим никакой пользы. И не надейтесь, что при таланте вы будете всем легко овладевать, обойдетесь без усидчивого труда. Наоборот: талант, или, как говорят, гений ставит перед собой огромные задачи, для выполнения которых ему приходится подымать и огромные тяжести, что без особого напряжения и труда он сделать не сможет. Это все вы увидите из истории искусств, и в этом смысле говорится: кому дается много, с того и много взыщется, а потому, значит, легко не отделается.
   Один раз Касаткин позвал нас, нескольких учеников, к себе в мастерскую, посмотреть картины Ге «Голгофа», возвратившиеся из-за границы и запрещенные тогда у нас.
   Картины Ге сильно меня поразили своим драматизмом и необычайной трактовкой. Кроме них в мастерской были и картины Касаткина из шахтерской жизни: «Шахтерка» и «Бедные женщины, собирающие уголь в отбросах».
   Картины моего учителя мне тоже понравились, они казались мне свежими и сильными по краскам; впрочем, я тогда был в упоении от всякой картины. Самого Касаткина в мастерской не было, и нам не с кем было поделиться своими впечатлениями, услышать авторитетное объяснение виденных картин.
   Уходя из мастерской, я был уже преисполнен уважения к своему учителю.
   Вскорости я удостоился от него приглашения на завтрак.
   Он жил тогда в одном из флигелей Училища. Узкая лестница была завалена дровами, из кухни доносился запах щей.
   В передней стояло необычайное множество калош. Вышедший навстречу хозяин предупредил:
   – Не бойтесь, не подумайте, что у меня много гостей, это все свои калоши.
   Действительно, семья Касаткина состояла чуть ли не из тринадцати человек, и для содержания ее Николаю Алексеевичу приходилось преподавать в училище живописи, заведовать рисовальной школой у Сытина и давать уроки в институте, где учились его дочери. При этом нужно было еще выкраивать время для работы над картинами.
   Обстановка у Касаткина была бедная: некрашенные столы и табуретки, только в одной комнате стоял скромненький диванчик.
   Николай Алексеевич был тогда полутолстовцем; преклонялся перед всяким произведением Толстого, но из его учений признавал одно революционизирующее начало, к непротивлению же злу относился как-то уклончиво. По народному сочувствовал «мужичку», видя в нем страстотерпца.
   – Вот видите, – говорил Касаткин, – как крестьянин относится к земле: он не допускает небрежного к ней отношения и пропуски в пахотьбе называет огрехами, то есть грехом против земля.
   В речах Николая Алексеевича было много черточек, навеянных, очевидно, Толстым.
   Носил он толстовку, подпоясанную ремешком.
   В семье Касаткина жила родственница Льва Николаевича Н. в качестве воспитательницы детей, так как мать одна не справлялась с такой большой семьей и не могла помогать детям в их учебе.
   Эту миссию Н. взяла на себя по-толстовски – из долга помощи чужим детям и, вероятно, из уважения к Касаткину, как художнику-народнику.
   Сам Толстой бывал у Николая Алексеевича, и мне приходилось его видеть и слышать в простой, семейной обстановке.
   Толстой тогда писал об искусстве, требуя от него добрых, христианских начал.
   Попутно скажу о своем впечатлении от Льва Николаевича.
   Один раз на рождестве, при закрытии ученической выставки, в опустевший зал вошел старик-крестьянин в полушубке и попросил разрешения осмотреть выставку.
   – Толстой! – пронеслось среди учащихся, бывших на выставке, и все бросились за ним.
   Лев Николаевич был необычайно приветлив, удивительно прост и сердечен в обращении с нами, учениками, старался не высказывать своего мнения, очевидно, чтобы не давить нас своим авторитетом, и больше выведывал наше мнение, наши взгляды на искусство.
   И удивительное дело: гений, личность огромной величины – он умел сразу так близко подойти к нам, малым людям, и слиться с нами в общих интересах, что мы забывали про его величие, увидев в нем родственную, человеческую натуру и понимающего нас художника, величие которого нас не пугало.
   Подошли мы к одной картине, мастерски, в духе Фортуни, написанной на библейскую тему.
   – Это что? Это зачем? – почти вскрикнул Толстой.
   Один из учеников заметил:
   – Почему вам, Лев Николаевич, не нравится картина? В ней богатая техника.
   – Техника? А что такое техника? – переспросил Толстой.
   Ученик нашелся и отпарировал вопрос:
   – Что такое техника – это вы, Лев Николаевич, прочитайте в «Анне Карениной» объяснение художника Михайлова.
   Лев Николаевич весело рассмеялся.
   – Забыл, забыл, – говорит, – давно читал!
   В другой раз, когда я уже заведовал передвижной выставкой, в момент ее закрытия подходит к кассе Толстой в сопровождении художника-Пастернака и просит у кассира пропуск на выставку.
   Кассир, узнав Льва Николаевича, растерялся, зовет меня.
   Я прошу Толстого войти.
   – Даром, без денег? – шутит он.
   Я отвечаю ему в том же духе:
   – У нас, – говорю, – ученики и учителя не платят за посещение выставки.
   – Знаю, знаю, у передвижников это так, – соглашался Толстой. – Ну я и проберусь учеником, учеником…
   На выставке оставался один посетитель – яркий представитель буржуазии, один из семьи московских купцов Морозовых, кутила и сумасброд. Про него рассказывали, что он, приезжал в какой-либо город и останавливаясь в гостинице, требовал выселения всех живущих в его этаже, заявляя: «Я плачу за все и не желаю, чтобы кто другой жил со мною рядом». В модном, дорогом смокинге, с пышным красным цветком в петлице и сам красный от вина – он, увидев Толстого, начал бегать, вокруг него, спрашивая у меня:
   – Это Толстой, Толстой?
   Льву Николаевичу, видимо, надоело видеть перед собой вертящуюся фигуру, и он, нахмурившись, спросил:
   – Что этому петушку надо?
   Пришлось посоветовать Морозову оставить нас в покое, и тогда к Толстому вернулось хорошее настроение.
   – Это что за барынька? – показывает на рисунок Репина с княгини Тенишевой.
   – Рисунок, – говорю, – Репина, и очень хороший.
   Толстой: – А зачем? Вот я спрашиваю у Репина: зачем он пишет ту или другую картину? Говорит – не знаю. Как так? Художник должен знать – зачем, и писать то, что должен.
   Защищая пейзажи Волкова от нападок на них художников, говорил, что художники так увлеклись техникой, красками, что не признают простого, искреннего выражения, не любят мужичьего голоса.
   Остановился вдруг перед картиной Нилуса, изображавшей старого господина в цилиндре, с букетом цветов в руке, перед закрытой дверью на площадке лестницы.
   – Вот это хорошо, хорошо, – повторял Лев Николаевич.
   – А как же? Господин всю жизнь носил цветы какой-то особе, что за этой дверью. И в этот раз, уже седой, стоит и ждет, когда его впустят поднести цветы. И только! Больше у него ничего не осталось. Право, хорошо!
   При каждой встрече с Толстым я был всегда пленен его необъятной человечностью, теплотой его чувства.
   Для всех у него находилось простое, ласковое слово, совет или, в мелочах, житейская бодрящая шутка.
   Вечер, на дворе мороз. Ожидали Льва Николаевича. Он входит в переднюю, топочет сапогами без калош, снимает шапку и трет уши, а сам весело:
   – Молодец, мороз! Надрал уши, надрал уши!
   И всем, встречающим его, становится хорошо от простых слов великого человека, и принимают его все радостно, с открытой душой.
   С художниками Лев Николаевич был особенно близок, и я не слыхал, чтобы он отказал кому-либо из них в позировании.
   Но да простит мне его великая тень: в натуре Толстого я чувствовал как бы два существа. Одно безусловное, логичное и красиво-величественное, а другое – со странностями, о которых говорят с улыбкой. Вот и Касаткин: когда говорил о Толстом, то начинал всерьез – строго, почтительно, а потом со смешком приводил его фразы, как будто услышанные от старичка-чудачка.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента