Юрьенен Сергей
'Союз Сердец, Разбитый наш роман' (фрагмент)

   Сергей Юрьенен
   "Союз Сердец. Разбитый наш роман"
   (фрагмент)
   БЫЛИ И ДРУГИЕ ВАРИАНТЫ
   В Риге зима была веселой, тающей.
   У них оказался особняк.
   Отведя кисейную занавесь, я смотрел в исхоженный птицами и кошками сад, когда у нее все разлетелось - в поисках карт для пасьянса ящичек из консоли был выхвачен слишком уж нервно.
   Среди прочего о ковер стукнул и кверх стволом подпрыгнул пистолет. "Walther". С гравировкой.
   За успехи в защите социализма
   Собирая шомполки для чистки, вправляя в коробочку патроны, она взглянула. - Осторожно, он заряжен.
   Я проверил обойму. - Откуда ты знаешь?
   - Я за ним ухаживаю.
   - Ты?
   - Еще со школы. Папа научил.
   Что показалось странным. Мы же не в ЮАР, где это оправданно - как бы не издевались у нас в газетах, публикуя обличительные снимки пистолетов в вытянутых на стрельбищах руках подобных ей блондинок.
   - Он кто у тебя?
   - Папа? Разве я не говорила?
   - Нет.
   - Юрист.
   Белокуростью оказалась обязана матери, которая была латышкой и с первого взгляда младше дочери: этакий подросток в брюках, которых даже в общежитии дочь не носила никогда. Странная у матери была улыбка приподнято-радостная, но не столько по поводу гостя, а как бы вообще: такой безлично-лучистый восторг. В принципе не ожидая подобного мироощущения в "нашей" Прибалтике, решил, что тут одно из двух: слегка с приветом или верующая (как-нибудь втайне от своего юриста - и атеиста по определению). В виде приветствия произнесла по-русски пару нечленораздельностей, а в дальнейшем, все с той же улыбкой, предпочла отмалчиваться, уступив сцену сначала дочери, потом главе этой международной семьи, которого со службы привезла машина. Вид, как только что с трибуны: "пирожок" из черного каракуля, такой же воротник пальто, которого в четыре руки они еще не сняли с супруга и отца, а он - вид истомленно-волчий - уже буравил вглубь:
   - Машину, юноша, водите?
   Сразу же тем самым выяснив соцпринадлежность гостя: из семьи безмашинной. Не скрыв при этом удовлетворения:
   - Моя красавица права получила в восемнадцать...
   Встав на колени, красавица стягивала с папаши бурки.
   Следующий вопрос был о вторжении в Прагу - уже под нежнейшие телячьи отбивные с моченой брусникой и водку на лимонных корках из хрустального графина, но, невзирая на рижское радушие и свой эмгэушный аппетит, гость вдруг уперся:
   - Были и другие варианты!
   Нож стукнул об тарелку. Паузу нарушила латышка-мать, она вскочила с возгласом:
   - О! Патиссоны!..
   А тот глядел волком.
   Юрист...
   - Так и европейские компартии считают, - сказал я примирительно. - Луи Арагон, к примеру...
   В книжном шкафу у них углядел и "Коммунистов", и "Богатые кварталы", но при имени французского соцреалиста, предположительного авторитета, глава семьи оскалил прокуренные зубы:
   - А Арагон пусть варежку закроет!
   И подтверждая, что я не ослышался, стал делать вульгарные жесты, выбрасывая пальцы и щелкая о свой большой, как это делают запугивая перед сном ребенка тенью волка: пусть закроет! Пусть закроет! Так разошелся, что опрокинул рюмку.
   Налитую до краев.
   Руки у него дрожали, когда наливал по-новой.
   * * *
   После ужина мы вышли. За оградами среди сосен белели заснеженные крыши темных вилл. Не без гордости она сказала:
   - В буржуазной Риге это был квартал посольств.
   Я подскользнулся.
   Все, что таяло, обледенело к ночи. Подхватывая меня на поворотах, она выговаривала за отца, у которого сердце и напряженная работа. Я же, чувствуя, что теряю даже не столько ее, сколько очередную свою иллюзию, с нарастающим пылом выступал за социализм с человечес-ким лицом, а там уже и просто за одно лицо - пусть без. Да! Без социализма.
   - Договорился!
   И вырвав руку, развернулась так, что унесло по льду.
   * * *
   Проснулся среди ковров - трофейных, не иначе. Спал, естественно, один - страшно боясь поллюции, но, слава богу, обошлось. Сложил незапятнанные.
   На солнечной кухне мать ее предложила кофе. В брюках и пестром свитере имела европейский вид. Белокурая до белизны, улыбалась по-прежнему, хотя менее лучисто. Я тоже улыбался. Что оставалось? Общего языка у нас с ней не было.
   На вокзале взял обратный билет. Заодно съездил электричкой на взморье - по следам отроческих, природительских каникул, от которых остались только эти странные названия: Булдури, Дубулты, Дзинтари.
   Сейчас мне было странно и то, что когда-то они казалось мне привычными.
   Еще осталось воспоминание о страхе влезть на вышку, которая стояла на дюнах перед заливом. Дачные ребята говорили, что с верхней площадки виден женский пляж. Как на ладони: сотни голых женщин. Но все равно не смог преодолеть. 13, 14... Почему так боялся смерти?
   Вышку отыскал. Снял перчатки, влез. Никаких чувств, кроме того, что руки мерзли. Сверху окинул взором. Вместо голых женщин - белое безмолвие. До горизонта сияло поле снега. Торосистое: в замерзших как бы волнах. Но вполне преодолимых. Если направо, то Финский залив. Налево Северное море. Прямо же по курсу Стокгольм. Конечно, не дойти, за горизонтом рано или поздно незамерзающее море преградит нам путь.
   Не говоря о пограничниках...
   Опустил меховые ушли, поднял воротник. Облокотился о мерзлые перила. Заснеженные кроны сосен были только ненамного выше.
   Вынул купленную в Риге стеклянную фляжку коньяка и, глядя на горизонт, свернул латунную головку.
   * * *
   Она была одна, когда шпион вернулся с холода.
   Что, собственно, я в ней нашел? Блондинка, конечно. Джентльмены их предпочитают (и в этом, увы, успел я убедиться). Но эти розовые ушки, щечки, белесые реснички... А главное - глаза. Неусомнимые. При том, что никакой уверенности нет за их свинцовой пеленой. Ни в чем.
   Особенно в правоте папаши.
   Но не глаза, а пули.
   Нейтральным голосом я попросил обратно свои письма. Пачка была приготовлена заранее. Сразу потеряв к письмам интерес, отбросил на стол. Схватил, стал целовать. Она отступала под напором. Мы повалились на тахту. Платье знакомо было мне по общежитию. Серо-голубое - пупырчатый такой на нем узор. Вязаный поясок. Который я так и оставлял завязанным, проры-ваясь снизу. Она не давалась. Но вырваться во гневе - тоже. Сопротивлялась, но притягивала. Диалектика эта разрешилась взаимным действием, которое по непристойности превзошло все, что было между нами в МГУ. Когда-то, в третьем классе, ломал себе голову над фразой, вычитанной во взрослом издании Рабле: "Частенько составляли они вместе животное о двух спинах и весело терлись друг о друга своими телесами, вследствие чего Гаргамелла зачала хорошего сына..." Вот этим мы и занимались - правда, не очень весело и без перспективы родить Гаргантюа. Через трусы, заклиненные поясом с чулками, я, не расстегиваясь, натирал ее своим бугром, пока не вырвал стон. Не боли. Облегчения. С чего бы?
   Приоткрытый ротик с размазанной помадой. Разрумяненность, расслабленные веки, поволо-ка. Вместо свинца проглянула вдруг бледная голубизна. Вид был, что однозначно, удовольствия. Сын тьмы, даже на третьем году активности про клитор знал я только то, что есть такой. Имеет место. Так же, как кливер, клипер или клирос. Но что это такое? Для чего?
   Вдруг сразу понял. Вдруг - и все. Природу загадочной холодности отнюдь не прибал-тийской, как оправдывал...
   А пистолет был под рукой.
   Когда повернулся, она с негромким: "Самовзвод..." поднялась в чулках с дивана прямо на ствол. Который я оттянул, впустив патрон, мне показавший на прощанье капсюль.
   - Как сделал Кляйст...
   Романтик - который сначала Генриетту свою в сердце, а после себя в рот. "Зарубежку" XVIII века мы сдавали вместе, так что лишних слов было не надо. Она опустила глаза, отстегнула часики отбросила и сжала себе. Правильно.
   Время наше истекло...
   * * *
   Больше года был в плену у своего невежества. Незнание, конечно, не оправдывает.
   И все же: откуда было знать?
   При первом свиданьи в холле на диване я расстегнул халатик снизу до ключиц. Лифчик держался только на бретелях, и под моими стиснутыми пальцами (минус большой) трусы промокли от лобызания груди, а я все не решался извлечь. Откладывал - чтоб не повергнуть в ужас прежде времени. И упустил момент! Вдруг вырвалась и, каблучками пантуфель шлепая, умчалась коридором.
   Прихватив пишущую, я удалился в умывальник, где начал гулко щелкать, потом недоумен-но стал нюхать пальцы, затем и клавиши... На морепродукты, что ли, перешел сосед-индус? Когда дошло, впал в умиление и сублимацию. Послание положило начало затяжному эпистоляр-ному периоду - вместо свиданий в холле. Избегая угрозы, так сказать, вторжения, рижанка предпочитала любовь в машинописном виде. И эту любовь я ей писал - из комнаты в комнату. По диагонали. Из 403-й в их 415-ю.
   И дописался-таки: любимая сдалась. Сломалась неожиданно. Настолько внезапно, что сдача совершилась не на ее кровати - на соседкиной. Какой именно, не знаю: там у нее три, включая бедную Распопову, но в тот вечер не было ни одной.
   В кино ушли.
   На Клода Лелюша.
   Через месяц заявила, что сделает аборт. Не понял. "Ты беременна?" Кивнула. "От кого?" - "А ты как думаешь?" - "Нет!" - крикнул я, одновременно возникая против всего: против убийства по намеченному плану. Против невероятной вероятности, что все это получилось с одного-единственного раза, который продолжался не дольше, чем у Анны с Вронским - момент столь же невразумительный и так же скомканный. Против вторжения ужасных сил Воспроизвод-ства в наш коридорный маленький роман. Ну, почему он не остался всецело письменным? Кому был нужен этот сбой в реальность? В глумливо циничную реальность преждевременной - поскольку настоявшейся - эякуляции и слишком "плодной" матки...
   Я убивался: был тогда толстовец, и не просто в смысле курсовой по "диалектике души". Непротивленец. Комара не мог прихлопнуть. Отговаривал безумную, писал ей ночи напролет. Безотносительно от обстоятельств было жалко...
   Мой ребенок!
   В конце ноября она его убила. О чем информировала на том же темно-зеленом диване, который для повышения интима был повернут спиной к прочему холлу, лицом к окну. Стекло заливал ливень, на глазах переходящий в лед. Сигареты всех предыдущих и других - совсем других любовей в разных местах продырявили диван до поролона, оставили ожоги на лакиро-ванных подлокотниках. Я взял за руку, она вырвалась. Именно тогда с чувством вины возникло подозрение, что представления мои излишне романтичны. Однако сексология не входит в курс филологических наук, так что двойной двуличной! - природы своей любимой представить я себе не мог, никто не прояснил, я находился в темноте, во власти тьмы (возможно, необходимое условие для, так сказать, любви! Sine qua non!) Я не знал (хотя смутно что-то брезжило), что после ночных свиданий в этом холле убегала она от меня на заранее подготовленные, что у нее всегда в резерве был свой источник самодостаточности: клитор. Тогда как цель мужских и честных моих домогательств для нее не означала ничего. "0"! Зеро! Пустота. К тому же, чреватая угрозой, которая в нашем случае сбылась - и могло ли быть иначе?
   Впрочем, этому "зеро" благодаря, женщине в этой жизни можно найти место. Новые ее знакомые, к которым я безумно ревновал, годились второкурснице в отцы и предлагали замужество с пропиской. Москвичи, автоводители, серьезные мужчины - и даже не без ореола оппозиционности. Какой-то режиссер, отправленный "на полку". Какой-то главный редактор, не выходящий из запоя по поводу начала ресталинизации, но главным образом из-за того, что сняли с журнала за публикацию на задней внутренней обложке невиннейшего ню: прибалтийского, кстати сказать...
   Декабрьским утром - невероятным, арктическим каким-то - по пути на фак меня вдавило в автобусе в попу Распоповой. Извинившись, спросил: "А Инга где? - Ангина!"
   От метро "Университет" порожняком вернулся в Пятый корпус.
   Она открыла и, не удивившись, пошла обратно в койку. В шерстяных носках. В халате и сорочке. Молчала, слушая, как раздеваюсь. Я тоже молчал. А что тут скажешь? Все равно аборт?
   Этот второй наш раз - последний - совершался под ожесточенный щебет воробьев, которые, чтоб не замерзнуть на лету, расклевывали сквозь кальку сало, вывешенное соседкой за окно. Обмороженное так, что занавешиваться не было нужды. Пружиня ладонями об матрас и сетку, я - косо уронивши чуб заглядывал туда, где это совершалось. Так и не увидел ничего, помимо бледно-розовых шелковых складок. Опущен был занавес! Но за кулисами там ощущалась воспаленность. Не от страсти: действительно, была температура. Ко мне метнулась рука с казенным полотенцем, которое затем было вырвано и сунуто под матрас. Облокотясь, подлег, но глаз она не открывала. Внутренне гримасничая, прошептал: "Тебе было хорошо?" Не ответила. Возможно, что забывшись. Губки были обметаны жаром. Дверь была заперта. Коридор за ней пуст. В общежитии царила тишина, которую подчеркивали ненасытные воробьи. Зажигались узоры на стекле - в малиновом дыму над двухэтажным зданием столовой занималось солнце нового года - Шестьдесят Восьмого.
   После чего мы только переписывались. Самоудовлетворяясь при этом в одиночку (впрочем, она не признавалась). Так прошел весь год. Вплоть до приглашения на, так сказать, смотрины, которые завершаются пальцем на спусковом крючке.
   Кровь от лица ее отхлынула, но она стоит, не пытаясь избежать судьбы. Возможно, сразу после оргазма ей все равно. Возможно, полагает, что заслуживает кары. Опустив подсиненные веки, молчит, теребя пояск. Теоеретически я за прямой спонтанный акт, но мое воображение всегда обгоняло поступок, и сейчас мне с отвращением видится, как выстрелы, еще не прозвуча-вшие, дырявят серо-голубую шерсть и все, что там под ней. Потом себя. Как Клейст.
   Который все-таки перед этим что-то написал. Глупо, конечно. Преждевременно. С другой стороны, предохранитель уже откинут, и палец стынет в напряжении.
   Но все кончается не парной гибелью всерьез, а топотом и криком из прихожей:
   - Он еще здесь, твой экстремист?
   Моя Генриетта оживает:
   - Отец...
   Оттянув кожух, на лету поймал патрон. Подхватил сумку, в которой привез ей в дар сиреневый десятитомник Блока, а именное оружие вернул владельцу, остолбеневшему в своем каракуле: челюсть отвисла.
   * * *
   В купе я был один.
   Когда под мостом загрохотало поло, рванул вниз раму и запустил все свои письма в пролет моста над незамерзшей Даугавой.
   Подушка была жесткой от накрахмаленной не по-советски чистоты. Вжимаясь лицом, я говорил себе, что во всем этом, возможно, я любил Прибалтику, а не ее. Мечту о загранице. Но от этого лишь было хуже. Вдвойне...
   Ноздри в Москве смерзлись от первого же вздоха. Сугробы у Рижского вокзала блеском резали глаза. Я сел, захлопнул дверцу:
   - Ленгоры, МГУ...
   * * *
   День еще не кончился, когда я увел с парти девушку с лучистыми глазами, курсом старше и с ром-герма. Во всех отношениях достойную, только слишком уж колючюю. Во время передыш-ки потянулся за сигаретами, но вынул то, что оказалось патроном калибра 7, 65.
   Да. Всего этого могло бы и не быть...
   - Покажи! - вырвала она. - Похоже, между прочим... только...
   - Как у гнома?
   Однако ничего такого в виду партнерша не имела, пытаясь развинтить как западный брелок, как безделушку массовой культуры "протеста"...
   Не иначе, как опыт с иностранцами.
   - Настоящий? - С тревогой в голосе. - Откуда у тебя?
   - Какая разница?
   - А все же?
   Ужели? с горечью подумал я...
   Стукачка?