На холмах Мисуно

   Шел месяц мёдзи, теплый и светлый весенний месяц, который в нашем календаре занимает промежуточное положение между апрелем и маем, не принадлежа ни тому, ни другому. Юноши и девушки ездили в трамваях, обнявшись, и так заняты были томным своим состоянием, что не замечали рывков и поворотов вагона. Они совершенно перестали подчиняться силе инерции, как и любой другой силе, и только любовь могла легонько раскачивать их на задних площадках и в проходах под завистливые взгляды людей, не знающих ничего о месяце медзи.
   В один из таких дней я получил бандероль, запечатанную толстыми сургучными печатями и перевязанную бумажным шпагатом. Бандероль содержала в себе книгу японских гравюр. Когда я разорвал пакет, одна из картинок оторвалась и полетела к дверям почты, плавно скользя над полом и подруливая загнутым уголком, на котором я успел разглядеть машущего крыльями журавлика. Журавлик улучил момент и вылетел на улицу, а я побежал за ним, на бегу засовывая книгу в портфель.
   Я даже не успел посмотреть на обратный адрес. Впрочем, одно слово бросилось мне в глаза, в тот момент когда я швырнул скомканный пакет в урну. Мисуно... Спрятав это слово в памяти, я поспешил за журавликом, который уже пересек улицу и несколько игриво вился у лица продавщицы, торговавшей парниковыми огурцами. Он несомненно мешал ей работать и дразнил очередь. Продавщица уже вынула из ящика длинный огурец и размахивала им в воздухе, стараясь поразить гравюру, но журавлик уворачивался, хлопал крыльями и щелкал клювом, а с картинки сыпались какие-то белые лепестки, которые тут же подхватывались ветром и исчезали в раскрытых окнах дома, будто дом дышал и в этот момент как раз делал вдох.
   Один из стоящих в очереди, по виду пенсионер, вытащил из хозяйственной сумки короткий самурайский меч и несколько раз рассек воздух. На втором взмахе ему удалось попасть по цели, картинка распалась на две части, и половинки начали опадать на землю, покачиваясь в воздухе, как перышки. Продавщица швырнула длинный огурец на весы, и самурай, спрятав меч, стал расплачиваться. Все это заняло не больше десяти секунд.
   Дом сделал выдох, из окон вылетели гурьбой те же белые лепестки и усеяли тротуар. Они все были выгнуты и напоминали маленькие паруса, в которых навсегда остался ветер.
   Итак, первая гравюра погибла, журавлик сложил крылья, а я стоял на другой стороне улицы, стараясь разобраться в происходящем. Разгадку следовало искать в книге. Я перелистал ее, и тогда из книги выпала сложенная вдвое записка. Когда я поднес ее к глазам, буквы сползли по листку вниз, и собрались там в фиолетовую каплю, которая упала на тротуар и разбилась.
   В результате встреча с Мисуно, о котором или о которой я решительно ничего не знал, лишь опечалила меня, поскольку тайный знак остался непОнятым. Тогда я вырвал наудачу еще одну гравюру и подбросил ее вверх, испытывая. На ней был изображен деревянный мост, по которому бежали согнувшиеся под дождем люди. На некоторых были японские соломенные шляпы, напоминавшие широкий и плоский конус. Мокрое дерево моста было скользким, я с трудом сохранил равновесие, пока добежал до противоположного берега, но настроение у меня было самое радостное, потому что мне удалось незаметно выскользнуть и удрать. Книгу я прижимал к себе, и шел теперь по влажной песчаной дороге, которую гладил теплый дождь.
   Оглянувшись, я увидел за мостом скрывающееся в серой штриховке дождя здание почты и застывшую с зонтиками очередь на противоположной стороне улицы. На всякий случай я постарался запомнить место моего бегства, чтобы иметь возможность вернуться, если мне не повезет здесь, в провинции Кэдо.
   Однако, провинция эта быстро кончилась, буквально за первым же поворотом дороги. Я оказался на площади, прямо на проезжей части, и едва не угодил под троллейбус. Водитель что-то крикнул мне из окна. Я до сих пор помню его красное лицо, и рот, растянутый морщинами, точно ниточками. Слева раздался долгожданный, тянущий за душу милицейский свист, я, действуя теперь уже почти осознанно, вынул из книги следующую гравюру и толкнул ее перед собою таким движением, будто запускал в плавание модель яхты. На этой гравюре оказалось изображения японского вокзала, миниатюрного, как и все японские вокзалы, совершенно непредназначенного для фанерных чемоданов и мешков величиною с дирижабль. К вокзалу подкатывался аккуратный синенький поезд. Из паровоза поднимался к чистому небу стилизованный дымок – в общем, все было в лучших традициях графики укиёэ, кроме неизвестно откуда взявшегося дежурного по станции в фуражке, который расхаживал по перрону, заложив руки за спину. Я спросил у него, откуда поезд, и он ответил, что поезд туристский, и добавил, что с этими туристскими поездами прямо беда, народ в них разгульный и недисциплинированный, а те сутки, пока туристский поезд стоит на запасных путях, для вокзала сущее бедствие, потому что туристы пьют, приводят женщин и вообще веселятся напропалую. Говоря это, дежурный смотрел на приближающийся поезд с неприязнью.
   Повинуясь какому-то предчувствию, я сорвал несколько орхидей с гравюры на соседней странице и встал в начале платформы, чтобы не пропустить никого из туристов.
   Сначала из вагонов выскочили несколько гейш, на ходу приводя себя в порядок. Волоча длинные кимоно по перрону, они простучали мимо меня деревянными каблуками и заняли очередь на стоянке такси. Затем из поезда один за другим стали появляться ленивые заспанные самураи в шелковых одеждах, старики с узелками, разносчики риса, два или три актера в страшных раскрашенных масках, снова гейши и какой-то толстый чиновник, которого пронесли на носилках в здание вокзала.
   Наконец вдали на платформе возникла тонкая фигура женщины в брюках, явной европейки, – единственной, вероятно, европейки в этом японском поезде. Она шла, развеваясь, как детский флажок на ветру, подпрыгивая, как воздушный шарик на ниточке – вот-вот улетит. Я никогда не видел таких женщин и понял, что я стою здесь, на перроне, с букетиком орхидей именно для того, чтобы подарить цветы ей, а там и познакомиться, если удастся, и увезти ее в одну из провинций, которых много было в книге гравюр.
   Она подошла и взяла орхидеи с достоинством и без удивления. При этом она улыбнулась, и тут мне показалось, что я узнал ее. Только вот фамилию забыл, имени не мог вспомнить, адреса не знал совсем – но узнавание было несомненное. Торопясь, чтобы не возникло вдруг непредвиденной и недоуменной паузы, я вытянул из книги очередную гравюру – и, кажется попал!
   В ста метрах от нас стоял красный дом с синей крышей. На доме можно было разглядеть вывеску «Родильный дом имени Володарского». К этому дому не спеша шли люди по одному и парами, а в окнах его молодые женщины демонстрировали новорожденных. Справа от дома начиналась легкая гряда холмов, усеянных цветущими вишнями. Солнечный свет пробивался сквозь лепестки, и на траву ложилась странная тень: она была светлее, чем окружавшие ее бестеневые участки. Потом я разглядел, что этот эффект создавался тысячами лепестков, слетевших с веток вишни.
   С холмов спускались плавные деревянные лестницы, такие чистые, будто их мыли с песком.
   – Где мы находимся? – спросила она. – Это провинция Мисуно?
   – Мисуно... – повторил я, радуясь, что это слово не пропало зря и не осталось невыясненным.
   – Нам планировали четыре часа на Мисуно, – продолжала моя новая знакомая.
   – Кто планировал? – растерянно спросил я.
   – Бюро путешествий, – улыбнулась она. – Мисуно значится в путевке. А вы гид?
   – Нет, я тэкку, – сказал я и сделал чисто японский полупоклон, сложив ладони лодочкой.
   Ее глаза заблестели, она тоже сложила ладони лодочкой и, склонив голову набок, показала, что довольна мною.
   Внезапно с деревянной лесенки кубарем скатился плачущий мальчик лет шести, а за ним прыгая через три ступеньки, сбежала вниз женщина в зимнем пальто, на котором, как я заметил, были оборваны все пуговицы. На месте пуговиц болтались обрывки ниток. Женщина догнала мальчика и, используя инерцию бега, поддала его снизу так, что ребенок взвился в воздух и, пролетев метра два, упал на траву, усеянную лепестками вишни. Женщина прыгнула к нему и ловко схватила за уши. Мальчик отчаянно и безнадежно завыл, а женщина с наслаждением принялась выкручивать ему уши, пока ребенок не укусил ее чуть пониже локтя.
   – Господи, господи... – зашептала моя знакомая, отворачиваясь.
   Я поспешно раскрыл книгу и зашуршал страницами, отыскивая какой-нибудь идиллический пейзаж, а к месту происшествия уже бежали два омоновца с резиновыми дубинками. Мальчик с глазами, горящими, как угольки, извивался на траве, а женщина уже топтала его ногами, войдя в раж. Пальто ей явно мешало, женщина вспотела, волосы у нее прилипли ко лбу, а опухшее лицо тряслось, как желе.
   Мы с туристкой быстрым шагом взобрались на холм и уже оттуда увидели, что порядок восстановлен. Я наконец выбрал гравюру, сложил ее в виде бумажного голубка и пустил с холма. Голубок полетел, рассыпая вокруг себя сумерки, прозрачные облака на небе и блещущую под луной полоску канала. Над каналом тесно лепились круглые мосты, а в воде покачивались плоскодонные лодки с обрезанной кормой.
   Далее, за каналом, воздвигались темные коричневатые горы, очерненные линиями очень скупыми и закругленными. Никаких резких поворотов, пиков и впадин – во всем царила гармония, простота и неслышный ритм, с которым горы переходили одна в другую, постепенно увеличиваясь. Из-за гор вставала полная луна, промежуток между нею и вершинами гор увеличивался на глазах.
   Мы остановились на горбатом мостике и стали смотреть в воду.
   – Меня зовут Мацуо, – вдруг сказала моя знакомая и посмотрела на меня испытующе, словно проверяла, поверил я или нет. Имя мне понравилось, поэтому я охотно поверил ему.
   Спустившись с мостика, я нашел на берегу канала плоский кэйдэй, похожий на отполированный морскими волнами камушек. Вероятно, его обронил здесь кто-то из рыбаков. Я кинул кэйдэй на воду и, стоя на берегу, наблюдая, как круги расходятся по воде, отражаются от берегов канала и образуют рябь. Лицо Мацуо, которая все еще стояла на мостике, поколебавшись в этой ряби, совсем исчезло, будто растворилось, а еще вернее – оно было унесено по частям мелкими волнами. Глаза ее разъехались в разные стороны, губы разбились о берег, а волосы перебегали с волны на волну, и непонятно было, где кончаются завитки волос и начинаются завихрения струй.
   Я вспомнил, что мы с Мацуо жили много лет назад в одной японской деревне, но потом нас разлучили – кажется, это было в семнадцатом веке – а вспомнив это, я испугался, что у меня не хватит гравюр.
   Гравюры действовали безотказно, но лишь на короткое время, как успокаивающие таблетки. Самым главным для меня теперь было, чтобы Мацуо тоже узнала меня и не принимала больше за гида или даже за тэкку, каковым я на самом деле не был.
   Я стал расходовать картинки экономнее. Уже давно исчезли все мостики, кроме одного, на котором стояла Мацуо, уже по каналу пронеслась моторка с рыбаками, а потом прошел теплоход на подводных крыльях, огласивший воздух правильно заученными фразами экскурсовода, уже горы изменили очертания и стали прямоугольными, а в них зажглись окна, но я не спешил менять обстановку.
   Мы пошли по улице, пытаясь найти какое-нибудь кафе, чтобы там посидеть после пейзажей, но везде стояли очереди. Тогда я все-таки разыскал городской пейзаж Эдо, кварталы театров Кабуки и гейш, и мы очутились в маленьком домике, напоминавшем карточный своей легкостью и теснотой, а там уселись на циновки.
   Мацуо смотрела на меня несколько напряженно. Поймав мой взгляд, она улыбнулась и взяла меня за руку.
   – Где мы? – спросила она.
   Вместо ответа я прочитал ей старинные стихи:
 
«Мы там, где нас нет.
Вечером
Хорошо посидеть у огня».
 
   И тут я увидел у нее в руках меню. Она листала его с разочарованием потому что большинство блюд, как всегда, были вычеркнуты. Сложив меню, они кинула его на циновку и спросила:
   – Что ты будешь пить?
   У меня закралась мысль, что все происходит несколько иначе, чем мне кажется. Я еще раз придирчиво осмотрел светлые стены домика, пощупал шершавые циновки и спросил:
   – Тебе здесь нравится?
   – Очень, – быстро ответила она, заглядывая мне в глаза.
   – Закажи на свой вкус, – сказал я и, поднявшись, подошел к стене за ее спиной. Мацуо в это время объяснялась с гейшей по поводу заказа. Размахнувшись, я ударил кулаком по стене, и домик рассыпался в один миг, точно его и не было. Гейша ушла, а я сел рядом с Мацуо, как и прежде. Она снова посмотрела на меня, но ничего не сказала. Я понял, что она не заметила крушения домика.
   Обломки валялись тут и там, загромождая проходы. Официантка, переступая через затянутые золотым шелком деревянные планки, подошла к нам и поставила на циновки два коктейля. Мацуо взяла бокал и посмотрела на меня сквозь него. Теперь ее лицо перечеркивала белая полиэтиленовая трубочка, вставленная в коктейль, а под нижней губой уютно примостилась вишенка.
   Мы выпили на останках разрушенного домика. Мимо проплывали японские пейзажи, и в каждом была какая-нибудь ущербинка: то луна висела криво, то посреди рисовых полей торчала телевизионная башня, то на дороге, запруженной деревянными повозками, появлялся автомобиль марки «Жигули» и начинал раздраженно сигналить, отчего владельцы повозок, теснились у обочины, переругиваясь с водителем и друг с другом. Но в целом это все же были японские гравюры.
   – Смотри! – показал я на дорогу, где в этот момент происходил забавный церемониал: четыре гейши, обмахиваясь веерами, изображали нечто вроде танца вокруг ничем не примечательного старичка в шелковой рубахе с длинными рукавами и странного покроя трусах – это в самом деле были трусы, а не брюки или что-нибудь иное.
   Мацуо и не подумала оглянуться. Она продолжала тянуть через соломинку коктейль, смотря на меня несколько печально. Я потребовал, чтобы она обернулась, и Мацуо нехотя посмотрела через плечо.
   – Ну, и что? – сказала она.
   – Что ты видишь? – спросил я. – Кто там на дороге? Говори!
   – Пьяный солдат... Он очень смешной, – сказала она, улыбнувшись. Потом Мацуо снова посмотрела мне в глаза и добавила:
   – Еще там четыре гейши. Правильно?
   Мне стало жаль гравюр, израсходованных впустую. От книги осталась одна обложка, под которой сиротливо ждала своей очереди последняя картинка.
   Мы шли к вокзалу молча. Кое-где еще попадались чудом сохранившиеся деревянные ступеньки или карликовые сосны, росшие посреди тротуара. Уже наступила ночь, теплый ветер весеннего месяца медзи нес по тротуару мельчайшую пыль, в которой перекатывались засохшие лепестки цветов вишни. Они были совсем легкими, как крылья бабочек... Вернее, крылья мертвых бабочек.
   Досада подкрадывалась ко мне постепенно. Сначала она долго шла сзади, подкарауливая момент, а потом, когда мы миновали беседку, казавшуюся издали совершенно японской, а вблизи заплеванную окурками и украшенную изображением женского бюста, а также однообразными словами, написанными мелом и углем, досада овладела мною и привела в полное уныние.
   – Каковы ваши впечатления? Что вы извлекли из поездки по нашей скучной провинции? – обратился я к моей знакомой, которую уже даже мысленно не мог назвать тем нежным и странным именем.
   Она посмотрела на меня тревожно и тут же спрятала глаза.
   – Боюсь, что мы ничего не увидели... – продолжал я, испытывая злость к себе, поскольку не смог проститься с женщиной, сохранив полное достоинство и самообладание. – И ничего не вспомнили, – закончил я значительно, как самодеятельный трагик, отчего у меня сделалось еще противнее на душе.
   – А я и не забывала, – вдруг сказала она. – Чтобы вспомнить, надо забыть... Ну, не валяй дурака, я тебя очень прошу! Сейчас я опять уеду лет на двести, а ты так ничего и не поймешь.
   – Но месяц медзи... Холмы Мисуно... – пробормотал я, действительно ничего не понимая.
   – Книжку прислала тебя я, – сказала Мацуо. – Ты ведь любишь обставлять все в таком духе... – она изобразила пальцами в воздухе трепещущие птичьи крылышки.
   – Тебе было плохо? – спросил я.
   – Хорошо... Только, понимаешь, ты ведь опять убежал. Ты всегда убегаешь. А требуется вот что...
   Она вынула книгу у меня из под мышки и распахнула обложку. Одна единственная картинка, которая оставалась на месте, изображала глубокую, с синеватым отливом, белую тишину. Мацуо оторвала гравюру, секунду полюбовалась ею и разжала пальцы. На холмах Мисуно наступила тишина, в которой цвета и формы быстро растворялись, теряли очертания, таяли и пропадали. Через минуту ничего вокруг не осталось и это не преувеличение. Все было белым-бело, – непонятно, где мы шли, по какой тверди ступали – точно в облаках. Крылышки у нас не отросли – напротив, одежды наши тоже улетучились, как дым, и мы с Мацуо остались одни на всем белом, и вправду, совершенно белом свете.
   Она была очень хороша. Я не видел ее с семнадцатого века. За это время сменилось несколько общественно-политических формаций, ряд государств прекратили существование и многие выдающиеся люди умерли. Но Мацуо совершенно не изменилась. Я наконец разглядел ее как следует. На спине у нее оказалась длинная выгнутая ложбинка, по которой хотелось провести кончиком пальца сверху донизу. Грудь у Мацуо была маленькая, как, вероятно, у всех японок, но на грудь она не позволила мне смотреть, прикрыв ее длинными волосами.
   Так продолжалось какое-то время – может быть, час. Вряд ли больше, потому что до отправления поезда оставался час с небольшим, но та, последняя, гравюра обладала еще одним необъяснимым для графики свойством: она смогла и время растворить в этой белой тишине.
   Нет, это не было похоже на больницу, но и на цветение вишни на холмах Мисуно это тоже мало было похоже. Пожалуй, точнее всего ощущение падения с елки в матовом стеклянном шарике. Есть такие елочные игрушки. Мне до сих пор представляется этот шарик, пронизанный светом и падающий с хвойной ветки. Внутри шарика бело, только тени разных цветов переливаются в нем, и кроме того, там сохраняется невесомость.
   Еще было чувство, что мы должны разбиться.
   Но ничего страшного, в общем, не произошло. Туристский поезд отошел во-время, гейши и самураи, большею частью навеселе, торчали из окон вагонов, пока поезд плавно катил вдоль перрона, набирая скорость, а Мацуо кричала мне:
   – До свиданья, тэкку!
   Мне даже не хотелось узнать, что означает это слово. Поезд ушел, а я отправился искать тот мост, по которому удрал в дождь на берега провинции Кэдо. Я нашел мост и нашел дождь. Я шагал под дождем и пел на заунывный, но все-таки оптимистический мотив, старинную танку, сочиненную мною на холмах Мисуно. Вернее, первую строчку этой танки:
 
«Мы там, где нас нет...
Мы там, где нас нет...
Мы там, где нас нет...»
 
   1974