По основополагающему вопросу — быть или не быть разделу — «большая тройка» сошлась на позиции Сталина, которую он выразил еще 9 мая в обращении к народу в связи с победой: СССР «не собирается ни расчленять, ни уничтожать Германию» [43]. Трумэн и Черчилль признали, что конечной цели можно достичь и иным путем — демилитаризацией и денацификацией, полной ликвидацией германской военной промышленности и реконструкцией политической системы на демократической основе. Правда, главы великих держав отказались и от логичного в таком случае создания какой-либо центральной власти для Германии, сочли, что ее отсутствие будет в большей степени способствовать коренному реформированию системы государственного управления. Общим для Германии оставили только Контрольный совет, состоящий из главнокомандующих четырех оккупационных армий, да приданный ему административный аппарат.
   Таким же образом разрешили вопрос о репарациях; не сумев договориться об их общей величине, согласились взимать порознь, в каждой зоне отдельно. А так как Сталин отказался от претензий на золото, захваченное англо-американскими войсками, союзники признали справедливым четверть демонтированного промышленного оборудования в британской, американской и французской зонах передать Советскому Союзу. Столь же просто поступили и с германским флотом, военным и торговым, поровну поделив между Великобританией, СССР и США.
   Наконец, в Потсдаме почти окончательно дали ответ и на уже казавшийся чуть ли не вечным польский вопрос. Здесь пошли навстречу Черчиллю, серьезно заметившему: «Если конференция закончит свою работу, допустим, через десять дней, не приняв какого-либо решения относительно Польши… это, несомненно, будет означать неудачу конференции» [44]. Несмотря на явное нежелание британского премьера отдавать под управление Варшавы порт Штеттин (Щецин) и Верхнюю Силезию с Бреслау (Вроцлавом), Сталину удалось, благодаря равнодушию Трумэна к такой «частной детали», подтвердить ялтинские договоренности о польско-германской границе. Правда, ее детальное определение все же отложили до подписания мирного договора с Германией.
   Второй круг проблем, отнявших довольно много времени, был связан с оценкой положения в Болгарии, Румынии и Венгрии. Внимание к ситуации, сложившейся там, привлек Трумэн. Уже в первый день работы конференции, 17 июля, он потребовал «немедленной реорганизации» правительств Бухареста и Софии, по его мнению, весьма далеких от подлинной представительственности и демократичности. Он настаивал на проведении там как можно скорее свободных выборов, и непременно под контролем трех великих держав. Еще более резко президент высказался неделю спустя, от имени Черчилля и своего попытался надавить на Сталина: «Мы не можем восстановить дипломатические отношения с этими правительствами, пока они не будут реорганизованы так, как мы считаем нужным» [45]. Трумэн отказывался принимать объяснения Сталина, что ни в Италии, ни в Греции, ни в какой-либо иной стране Западной Европы выборы еще не проводились, но их правительства все же рассматриваются как законные и демократические. Добился Сталин перелома в дискуссии только тогда, когда предложил далеко не равноценный раздел германских активов: размещенные в восточноевропейских странах передать СССР, в странах западноевропейских и латиноамериканских — США и Великобритании.
   Вместе с тем на рассмотрении конференции оказался и еще один, весьма далекий от судеб Европы и Германии, круг вопросов, которые Сталин внес, как можно предположить, только для того, чтобы, в свою очередь, уязвить, поставить в затруднительное положение своих оппонентов, вынудить их пойти на уступки по проблемам, затрагивающим стратегические интересы Советского Союза.
   Сталин принудил Черчилля оправдываться, предложив обсудить положение в Сирии и Ливане, установить, законно ли там действуют британские войска, введенные формально для поддержки французских сил, а фактически — для отсрочки обретения независимости этими двумя ближневосточными странами. Он поставил в двусмысленное положение и Трумэна, и Черчилля, призвав определить статус Танжера, захваченного в 1940 г. Испанией, а заодно и осудить режим Франко, ибо он был установлен при непосредственной поддержке Гитлера и Муссолини. Сталин напомнил о недавнем выступлении Идена в палате общин — Италия, мол, потеряла свои колонии в Африке, добавив: «русские хотели бы принять участие» в их управлении. И все это — только для того, чтобы добиться общего признания необходимости пересмотреть коренным образом положения конвенции Монтрё, определяющей режим судоходства в Черноморских проливах. Заодно он поставил в известность Великобританию и США о территориальных претензиях СССР к Турции, незаконно-де владеющей районами Карса, Артвина и Ардагана. Сталин готов был идти на любые ухищрения ради того, чтобы обеспечить Советскому Союзу такой же контроль над Босфором и Дарданеллами, какой осуществляли Великобритания над Суэцким каналом, а США — над Панамским.
   Но какие бы трудности не возникали в Потсдаме, их удавалось успешно преодолевать, добиваться достижения поставленных целей благодаря все еще сохранявшемуся духу взаимопонимания. Вместе с тем именно на этой встрече «большой тройки», не случайно оказавшейся последней, у советской стороны утвердилось серьезное подозрение в отношении планов и намерений союзников. Причиной этого стал короткий разговор Трумэна со Сталиным, произошедший 24 июля. «Я, — вспоминал американский президент, — непринужденно заметил Сталину, что мы имеем новое оружие необычайной разрушительной силы. Русский премьер не проявил особого интереса. Он только сказал, что рад услышать это и надеется, что мы сможем «хорошо использовать его против японцев» [46].
   Вспоминая об этой беседе, Черчилль прокомментировал ее следующим образом: «Я стоял ярдах в пяти от них и внимательно наблюдал эту важнейшую беседу. Я знал, что собирается сказать президент. Важно было, какое впечатление это произведет на Сталина. …На его лице сохранилось веселое и благодушное выражение, а беседа между двумя могущественными деятелями скоро закончилась. Когда мы ожидали свои машины, я подошел к Трумэну. «Ну, как сошло?» — спросил я. «Он не задал мне ни одного вопроса», — ответил президент. Таким образом, я убедился, что в тот момент Сталин не был особо осведомлен о том огромном процессе научных исследований, которым в течение столь длительного времени были заняты США и Англия и на который Соединенные Штаты, идя на героический риск, израсходовали более 400 миллионов фунтов стерлингов» [47].
   Однако и Трумэн, и Черчилль ошибались — в Потсдаме и позже, когда писали свои мемуары. Сталин задолго до разговора с Трумэном знал достаточно об атомной бомбе. Но тогда, в конце июля, его беспокоило другое — приближавшийся срок вступления СССР в войну с Японией, определенный в Ялте, — ровно через три месяца после капитуляции Германии, иными словами, 8 августа. Меж тем война на Тихом океане, после того как Трумэн и Черчилль получили 17 июля в Берлине короткую телеграмму из Лос-Аламоса — «Младенец благополучно родился», стала все больше и больше напоминать спортивные гонки.
   Еще в ходе Потсдамской конференции, 26 июля, США, Великобритания и Китай обратились к Японии с требованием о безоговорочной капитуляции. И хотя через два дня Токио отверг ультиматум, Вашингтон и Лондон уже не беспокоились, какое же сопротивление может оказать противник. Они отказались и от необходимости высадки на японских островах, отныне полностью полагаясь только на эффект, который должна была произвести атомная бомбардировка. Не нуждались потому союзники и в поддержке Красной Армии. «Президент и я, — вспоминал Черчилль, — больше не считали, что нам нужна его (Сталина. — Ю. Ж.)помощь для победы над Японией… Мы считали, что эти войска едва ли понадобятся и поэтому у Сталина нет того козыря против американцев, которым он так успешно пользовался на переговорах в Ялте» [48].
   Но даже зная о возникшей принципиально новой стратегической ситуации, и Сталин, которого не кто иной, как Рузвельт, в Крыму настойчиво уговаривал вступить в войну с Японией, и все советское руководство продолжали заниматься подготовкой военной операции в Азии. С весны на Дальний Восток перебрасывались войска. Еще 5 апреля был денонсирован советско-японский пакт о нейтралитете, что недвусмысленно свидетельствовало о неизбежном. А во время переговоров, проходивших с 30 июня по 14 июля в Москве между Сталиным и Молотовым, с одной стороны, и главой китайского правительства Сун Цзывенем и его министром иностранных дел Ван Шицзе — с другой, согласовали основные пункты договора о дружбе и союзе, подписанного несколько позже, 14 августа. Было предусмотрено обязательство Китая возвратить СССР права на Китайско-Восточную и Южно-Маньчжурскую железные дороги (КВЖД и ЮМЖД), передать в долгосрочную, на 30 лет, аренду Порт-Артур и Дальний, признание Советским Союзом Маньчжурии неотъемлемой частью Китая, а Китаем — независимости Монголии [49]. Наконец, 13 июля Москва, верная своим союзническим обязательствам, отклонила просьбу Токио принять его представителя Коноэ для обсуждения условий выхода Японии из войны.
   Далее события развивались более чем стремительно.
   6 августа американцы сбросили первую атомную бомбу — на Хиросиму; 8 августа СССР заявил, что со следующего дня будет считать себя в состоянии войны с Японией; 9 августа вторая американская атомная бомба была сброшена на Нагасаки; 10 августа Токио уведомил всех о готовности капитулировать на предъявленных условиях, а 14 августа объявил о безоговорочной капитуляции. На следующий день, 15 августа, между США, Великобританией, Китаем и Японией было подписано перемирие.
   Несмотря на это, советские войска продолжали продвижение, вели войну на своем фронте, хотя она и завершилась на всех остальных, ради одного: своим присутствием обеспечить все то, чем СССР удалось заручиться по договору с Китаем и устному соглашению с Рузвельтом, а затем и с Гопкинсом. К 22 августа части Красной Армии установили контроль над Ляодунским полуостровом с расположенными там Порт-Артуром и Дальним, к 25 августа — над Южным Сахалином, к 1 сентября — над Курильскими островами. Войска успели решить поставленную перед ними задачу, так как официальное подписание акта о капитуляции Японии состоялось лишь 2 сентября на борту американского линкора «Миссури» в Токийском заливе.
 
 
   Вторая мировая война завершилась дважды — 8 мая — в Европе, 2 сентября — в Азии.
   9 мая для населения Советского Союза стал необычным праздником. Отнюдь не формальным, навязанным чьим-либо решением или просто датой календаря, а подлинно народным, стихийным. Война с нацистской Германией оказалась для страны самым серьезным испытанием за всю ее историю, ведь ей пришлось стоять на смерть, защищая свободу и независимость, право на жизнь, на существование. И потому массовые манифестации, начавшиеся сразу после радиосообщения о подписании немецким командованием безоговорочной капитуляции, завершились только полтора месяца спустя, 24 июня, строгим, торжественным Парадом Победы в Москве, на Красной площади.
   2 сентября оказалось совершенно иным — спокойным, скромным, будничным, без шумных, веселящихся толп, без парадов. И не только потому, что боевые действия в Маньчжурии, на тихоокеанских островах были малоинтересными для населения СССР, никак не влияли на повседневную жизнь. Для всех, кроме верховного командования, кроме солдат и офицеров, воевавших на Дальнем Востоке, эта война была чем-то весьма отстраненным. Страна как бы не заметила второй войны, второй победы еще и потому, что именно тогда, в августе 1945 г., подозрения узкого руководства в отношении истинных, далеко не столь дружественных, как казалось, намерений союзников окончательно подтвердились.
   Демонстрацией ядерного оружия, отказом допустить СССР к оккупации Японии они недвусмысленно дали понять Москве: боевой союз трех великих держав ушел в прошлое, забыт, ибо перестал быть нужным. А вместе с ним историей становилась и недавняя роль Советского Союза, ему вновь отводили второстепенное место.
   Казалось бы, ничего особенно страшного не произошло. Страна Советов могла спокойно вернуться к мирной жизни: демобилизовать армию, провести конверсию, отменить карточную систему, восстанавливать, одновременно модернизируя, промышленность и сельское хозяйство, поднимать из руин города и села, а затем попытаться сделать то, что однажды, в годы первой пятилетки, уже было обещано людям — поднять их жизненный уровень до уровня жизни развитых странах Запада.
   Но, с точки зрения Сталина, да и не только его, гарантировать все это могла только национальная безопасность, основанная на силе оружия и военно-политическом союзе с прилегающими к границам странами. И вот первый базисный фактор рухнул — отныне Советский Союз лишился возможности отстаивать государственные интересы, полагаясь на свои вооруженные силы. Ему следовало осознать: решающее значение в будущем принадлежит не пятимиллионным армиям, а новейшему оружию массового поражения (одна бомба в Хиросиме уничтожила сразу более двухсот тысяч человек), оружию, которого у СССР не было, но которым обладали США совместно с Великобританией, не собиравшиеся отказываться от монопольного права на него. Об этом откровенно заявил Трумэн утром 6 августа: «При сложившихся обстоятельствах, технологический процесс их (атомных бомб. — Ю.Ж.) производства и боевые особенности разглашаться не будут до обретения надежных средств защиты нас и остального мира от опасности возможного уничтожения» [1]. Следовательно, ядерное оружие легко могло стать средством давления, даже шантажа в международных отношениях.
   Первой реакцией Сталина на подобное игнорирование союзнических обязательств стала подготовка поля для возможного маневра в области внешней политики СССР. И для этого он вечером того же дня, 6 августа, добился от ПБ решения об отзыве А.Я. Вышинского из Берлина и возвращении его в Москву на прежнюю должность первого заместителя Молотова [2]. Пошел Сталин на такой шаг, чтобы усилить личное влияние на деятельность и НКИД в целом, и на самого наркома. Только затем вместе с остальными членами узкого руководства он начал поиск путей ускорения работы над советским урановым проектом, начатой еще осенью 1942 г., которая неспешно велась на протяжении следующих почти трех лет.
   К 20 августа, всего через две недели после атомной бомбардировки Хиросимы, решение нашли. Постановлением ГКО образовали Специальный комитет, на который возложили «руководство всеми работами по использованию внутриатомной энергии урана: развитие научно-исследовательских работ в этой области; широкое развертывание геологических разведок и создание сырьевой базы СССР по добыче урана, а также использование урановых месторождений за пределами СССР (в Болгарии, Чехословакии и других странах); организация промышленности по переработке, производству специального оборудования и материалов, связанных с использованием внутриатомной энергии; а также строительство атомно-энергетических установок, разработка и производство атомной бомбы».
   Как достаточно широкие и разнообразные цели, так и состав комитета — Л.П. Берия (председатель), Г.М. Маленков, Н.А. Вознесенский, М.Г. Первухин, Б.Л. Ванников, А.П. Завенягин, а также ученые И.В. Курчатов, П.Л. Капица, превращали его по сути в совнаркомовское отраслевое бюро, межведомственный орган, призванный лишь координировать деятельность различных наркоматов для решения конкретной задачи. Однако то же постановление предусмотрело и другое: «Для непосредственного руководства научно-исследовательскими, проектными, конструкторскими организациями и промышленными предприятиями по исследованию внутриатомной энергии урана и производству атомных бомб организовать при СНК СССР главное управление — Первое главное управление при СНК СССР, подчинив его Специальному комитету при ГКО». Во главе Первого главного управления (ПГУ) утвердили Б.Л. Ванникова, до того наркома боеприпасов, его заместителями А.П. Завенягина — замнаркома внутренних дел, Н.А. Борисова — руководителя Отдела боеприпасов Госплана, П.Я. Мешика — замнаркома внутренних дел, П.Я. Антропова — замнаркома цветной металлургии и А.Г. Касаткина — замнаркома химической промышленности [3].
   27 августа состоялось первое заседание мозгового центра ПГУ — технического совета Специального комитета, включавшего виднейших советских физиков — академиков А.И. Алиханова, А.Ф. Иоффе, П.Л. Капицу, И.В. Курчатова, В.Г Хлопина, членкоров И.Н. Вознесенского, И. К. Кикоина, профессора Ю. Б. Харитона. Были определены конкретные направления первоочередных работ. И только затем, в номере от 1 сентября, журнал «Новое время», призванный, как и газета «Труд», выражать истинный, хотя и не официальный, взгляд узкого руководства по международным вопросам и часто использовавшийся для зондажа, опубликовал своеобразный советский ответ на заявление Трумэна.
   В обзоре «Иностранная печать об атомных бомбах» его автор М. Рубинштейн выделил три, с «его» точки зрения, основные проблемы, волновавшие Москву: во-первых, американская пресса явно сознательно преувеличивает мощь и тем самым значение ядерного оружия; во-вторых, последнее было создано в условиях секретности даже от союзника, СССР, — намек на нарушение советско-английского соглашения от 29 сентября 1942 г. об обмене военно-технической информацией; в-третьих, в США уже звучат призывы к Белому дому, используя монополию на атомную бомбу, «взять на себя руководство миром». Однако, завершая обзор, автор сделал алогичный вывод, явно обращенный только к администрации Трумэна, — мол, обнаруженные агрессивные настроения отражают мнение не президента, а «сравнительно узких, хотя и весьма крикливых реакционеров» [4]. Тем самым Трумэну предоставлялась возможность в удобной для него форме либо подтвердить, либо опровергнуть подобное предположение.
   Ответ не заставил себя долго ждать, да еще прозвучал дважды. 9 октября, на пресс-конференции в Типтонвилле (штат Теннеси) президент ограничился краткой констатацией, что Соединенные Штаты не намерены раскрывать секрет атомной бомбы какой-либо стране [5]. 29 октября на массовом митинге в Нью-Йорке Трумэн не только подтвердил, что «обсуждение вопроса об атомной бомбе… не будет касаться процессов производства» ее, но и построил на таком принципе новую концепцию своей внешней политики.
   Среди двенадцати пунктов, к которым президент свел «лежащие на США обязательства по поддержанию мира», три имели прямое отношение к Советскому Союзу. Достаточно жестко, хотя и не конкретно, повторялось то, о чем Трумэн уже говорил Сталину в Потсдаме: «Мы будем отказываться признавать любое правительство, навязанное насильственным путем какой-либо стране любой иностранной державой.
   В некоторых случаях может оказаться невозможным предотвратить насильственное установление такого правительства. Но Соединенные Штаты не признают любое такое правительство». Явно имелись в виду Болгария и Румыния, но предупреждение относилось и к Польше.
   Не ограничившись таким выпадом, Трумэн отказался от прежней, высказанной в Потсдаме позиции о признании особых прав СССР в Черном море: «Мы считаем, что все страны должны пользоваться свободой морей». В довершение президент объявил и о предстоящем американском идеологическом наступлении: «Мы должны продолжить борьбу за установление свободы мнений, свободы религии во всех миролюбивых районах мира».
   Трумэн объяснял, что позволяет ему столь уверенно говорить о подобном внешнеполитическом курсе. США даже после демобилизации своих вооруженных сил «будут иметь величайший военно-морской флот на земле», «одну из самых мощных авиаций в мире». А «атомная бомба… делает развитие и осуществление нашей политики более необходимым и настоятельным, чем мы могли предполагать это шесть месяцев назад». Он предупредил или пригрозил: «Непосредственной и величайшей угрозой для нас является опасность разочарования, опасность коварного скептицизма — потеря веры в эффективность международного сотрудничества. Такая потеря веры будет опасной в любое время. В эпоху атома это будет равносильно катастрофе» [6].
   Теперь узкому руководству приходилось исходить из весьма неприятного для себя прогноза, предполагать с большой долей уверенности, что Вашингтон, совместно с Лондоном или без него, в ближайшее время попытается усилить свое давление на все страны Европы — не только Западной, но и Восточной. В подходящий момент США могут занять предельно твердую позицию и настаивать, вплоть до ультимативной формы, на принятии собственного варианта формирования там правительств. А если сумеют достичь поставленной цели, то полностью лишат Советский Союз того стратегического преимущества, которое он обрел в равной степени и в ходе войны, и на встречах на высшем уровне в Москве, Тегеране, Ялте, Потсдаме, изолируют СССР в его собственных границах, имеющих опасную брешь. США так и не признали вхождение Прибалтийских республик в состав СССР, поддерживали дипломатические отношения с эмигрантскими правительствами Эстонии, Латвии, Литвы, хотя суверенитет тех не распространялся за пределы квартир, занимаемых их «посольствами» в Вашингтоне.
   И все же Кремль отказывался смириться. Он не мог признать поражение, крах всех надежд, не хотел согласиться с тем, что оплаченная невиданно высокой ценою победа так и не принесла мира. Вернее, того мира, за который с первого дня войны сражался Советский Союз. Опираясь лишь на потенциальную, еще весьма проблематичную возможность восстановить недавний паритет с США, узкое руководство попыталось вернуть себе моральное право на столь внезапно утраченное положение великой державы, хотя бы на словах. Сделал это Молотов 6 ноября, когда зачитал одобренный, выверенный членами ПБ доклад, посвященный очередной годовщине Октябрьской революции, доклад, самый «немолотовский» по стилю, более чем странный, если соотнести его содержание с тем поводом, который его породил.
   Выступая более часа, Вячеслав Михайлович сумел практически ничего не сказать о революции, партии, ее ведущей роли. Лишь закончив доклад и перейдя к традиционной, ставшей уже чисто ритуальной здравице, он восславил — но на четвертом месте, после «советского народа-победителя», «великой родины», «правительства Советского Союза» — и «партию Ленина — Сталина». Зато чисто государственным вопросам был посвящен весь доклад: дана итоговая оценка ущерба, нанесенного немецкими оккупантами, приведены страшные, сравнимые разве с периодом монгольского нашествия, цифры: разрушено 1710 городов, более 70 тысяч сел и деревень, 31 850 промышленных предприятий, 98 тысяч колхозов и совхозов, без крова осталось 25 миллионов человек. Тем самым Молотов показал, что ждет страну в ближайшее время, какой труд предстоит, какие огромные средства уйдут на восстановление.
   Сказал оратор и о многом другом, заслуживавшем не меньшего внимания: о вкладе СССР в победу над нацистской Германией, о необходимости дальнейшего укрепления советского государства и развития советской демократии, об их преимуществах по сравнению с западными моделями. Говорил, разумеется, — ведь выступал нарком иностранных дел! — о международном положении. Здесь, в этом разделе доклада, он выразил новое мнение узкого руководства о ядерном оружии.
   «Интересы охраны мира, — подчеркнул Молотов, — не имеют ничего общего с политикой гонки в вооружениях великих держав, что проповедуют за рубежом особо ретивые сторонники политики империализма. В этой связи надо сказать об открытии атомной энергии и об атомной бомбе, применение которой в войне с Японией показало ее огромную разрушительную силу. Атомная энергия еще не испытана, однако, на предмет предупреждения агрессии или на предмет охраны мира. С другой стороны, в настоящее время не может быть таких технических средств большого масштаба, которые могли бы остаться достоянием какой-либо одной страны или какой-либо одной узкой группы стран. Поэтому открытие атомной энергии не должно бы поощрять ни увлечений насчет использования этого открытия во внешнеполитической игре сил, ни беспечности насчет будущего миролюбивых народов».
   Тем самым Молотов несколько скорректировал прежнюю советскую позицию, ту, что была высказана в журнале «Новое время». Он признал наконец открыто «огромную разрушительную силу» ядерного оружия и, следовательно, его значимость как средства политического давления. Но именно поэтому, правда лишь намеком, пунктирно, обозначил то возможное будущее, которое породит использование атомного шантажа, — раскол мира на два непримиримых лагеря. Однако на этот раз не из-за идеологических установок большевиков, а по вине исключительно США, стремящихся к господству. Вячеслав Михайлович позволил себе загодя предостеречь «ретивых сторонников политики силы», весьма недвусмысленно помянул в этой связи «шум… вокруг создания блоков и группировок государств», подразумевая отнюдь не скрываемую Лондоном идею создать Западный союз. Молотов противопоставил тому не менее возможное появление альтернативного блока «миролюбивых стран», включающих, естественно, Советский Союз