Злотин Григорий
Разставанiе
Григорий Злотин
Разставанiе
И вотъ, наконецъ, онъ отваливаетъ отъ стенки: огромный пароходъ, чoрный и жирный, словно пiявка, насосавшаяся крови сотенъ и сотенъ беглецовъ.
Аспидный грязный дымъ валитъ изъ толстыхъ трубъ, ревъ гудковъ надрываетъ душу, уже стесненную толпою и совершавшимся передъ глазами. Толпа разсеялась. Еще какой-нибудь часъ тому назадъ они валили и лезли по зыбкимъ мосткамъ на палубу. Подтягивали узлы на веревкахъ. Бросались въ воду, после карабкались. Подплывали въ лодкахъ. Толклись на страшной, заплеванной площади. Топтали, что ни попадя. Давили поклажу и другъ друга. Кричали и бранились. Плакали навзрыдъ. Крестились размашисто, крестили украдкой, втихомолку, словно конфузясь отчего-то. А и вокругъ ужъ начинался адъ: выли заводскiе гудки, стреляли по дальнимъ слободамъ, извозчики носились, какъ полоумные, по набережной -- не то удирали, не то везли кого-то еще, за бешеныя деньги, къ пристани.
Теперь все позади. Одинъ стоитъ у борта, глядя на медленно удаляющуюся землю. На отплывающую навсегда площадь съ ея тумбами, часовнями и будками. На торговые ряды. На крыши домовъ. На кроны садовъ. На главы церквей, горящiя въ пополуденномъ свете. На дымы зажженныхъ посадовъ и тающихъ селъ. На синiя горы. Стоитъ и думаетъ о томъ, что все кончено.
А после былъ баракъ въ Галлиполи и холера. Была Прага или, кажется, Белградъ. После была служба денщикомъ и несбывшiеся, несбыточныя надежды на возвращенiе. Бессильные монархическiе съезды. Убогiя газеты и недурныя школы для детей. После былъ Парижъ и нищета, и трудъ на консервной фабрике и первая выходная пара. После нахлынули немцы. Были марши по радiо, воззванiя на перекресткахъ, аресты, саботажъ. Затемъ немцы отхлынули, унеся мертвыхъ съ собою въ небытiе.
И снова потекли стремительные годы. Была радость и цветы, и кафэ на бульварахъ. Дети выросли и стали французами. Но пришли отпеть его, когда онъ упокоился на пригородномъ кладбище у крохотной белой церкви.
***
Другой стоитъ у пристани и, ошалевъ отъ горя, комкаетъ въ рукахъ грязный, какъ сапогъ, носовой платокъ; вместо того, чтобы комкать и рвать въ кармане замусоленный кусокъ бумаги съ печатью, выданный неправильной властью. Таращится сквозь мутныя слезы на едва отваливший отъ причальной стенки караванъ судовъ и думаетъ о томъ, что все кончено.
А потомъ былъ подвалъ чрезвычайки и концлагерь, и тифъ. Были скитанья по стране и Саратовъ или, кажется, Салехардъ. Потомъ былъ трудъ чернорабочимъ на цементномъ заводе и голодъ, и безсильная гармонь по вечерамъ. Была безумная надежда получить весточку из-за границы, и былъ страхъ отъ этой несбывшейся надежды. Потомъ были марши по радiо (изъ черной тарелки на стене) и кровожадные воззванiя въ убогихъ газетахъ, и аресты, аресты, аресты... Потомъ нахлынули немцы. Были штрафные батальоны и заградительные отряды, и смерть. Была первая парадная гимнастерка и первая медаль. Потомъ немцы снова отхлынули, унеся мертвыхъ съ собою въ небытiе. И вновь полетели долгiе, разные годы. Была радость и духовые оркестры въ городскихъ садахъ. Дети выросли, и съ ними выросла стена, отделившая его отъ нихъ и отъ непостижимыхъ внуковъ. Но все же они пришли помянуть его, когда онъ упокоился подъ безликимъ надгробнымъ камнемъ на новомъ кладбище за городомъ.
И лишь спустя много летъ, въ далекой, безучастной стране некто совсемъ чужой, проходя по залитой счастливымъ солнцемъ улице, вдругъ остановится и замретъ, сраженный этимъ воспоминаньемъ. И, слетевшись из неоглядного далека, их жизни скрестятся, какъ лучи, въ незнакомомъ сердце и вспыхнутъ въ немъ, словно солнечный зайчикъ въ осколке битого стекла.
А въ бирюзовую гавань однажды войдетъ дивный белый парусникъ имени русскaго мореплавателя съ балтiйско-немецкой фамилiей, подъ непорочнымъ стягомъ съ лазоревымъ шотландскимъ крестомъ. Сбежится народъ, матросы станутъ оделять местныхъ жителей крепкими пахучими папиросами. На палубе они и встретятся: последнiй врангелевскiй кадетъ и внукъ ополченца, чудомъ не сгинувшaго на Волхове, дожившaго до запоздалой на тридцать летъ победы, но не дожившaго до дней иныхъ.
Они постоятъ у борта, зачарованные закатною дорожкой на воде и вместе сойдутъ на новый берегъ, всемъ существомъ своимъ отменяя наше долгое, горькое разставанiе.
LA, AD MCMXCIX
Разставанiе
И вотъ, наконецъ, онъ отваливаетъ отъ стенки: огромный пароходъ, чoрный и жирный, словно пiявка, насосавшаяся крови сотенъ и сотенъ беглецовъ.
Аспидный грязный дымъ валитъ изъ толстыхъ трубъ, ревъ гудковъ надрываетъ душу, уже стесненную толпою и совершавшимся передъ глазами. Толпа разсеялась. Еще какой-нибудь часъ тому назадъ они валили и лезли по зыбкимъ мосткамъ на палубу. Подтягивали узлы на веревкахъ. Бросались въ воду, после карабкались. Подплывали въ лодкахъ. Толклись на страшной, заплеванной площади. Топтали, что ни попадя. Давили поклажу и другъ друга. Кричали и бранились. Плакали навзрыдъ. Крестились размашисто, крестили украдкой, втихомолку, словно конфузясь отчего-то. А и вокругъ ужъ начинался адъ: выли заводскiе гудки, стреляли по дальнимъ слободамъ, извозчики носились, какъ полоумные, по набережной -- не то удирали, не то везли кого-то еще, за бешеныя деньги, къ пристани.
Теперь все позади. Одинъ стоитъ у борта, глядя на медленно удаляющуюся землю. На отплывающую навсегда площадь съ ея тумбами, часовнями и будками. На торговые ряды. На крыши домовъ. На кроны садовъ. На главы церквей, горящiя въ пополуденномъ свете. На дымы зажженныхъ посадовъ и тающихъ селъ. На синiя горы. Стоитъ и думаетъ о томъ, что все кончено.
А после былъ баракъ въ Галлиполи и холера. Была Прага или, кажется, Белградъ. После была служба денщикомъ и несбывшiеся, несбыточныя надежды на возвращенiе. Бессильные монархическiе съезды. Убогiя газеты и недурныя школы для детей. После былъ Парижъ и нищета, и трудъ на консервной фабрике и первая выходная пара. После нахлынули немцы. Были марши по радiо, воззванiя на перекресткахъ, аресты, саботажъ. Затемъ немцы отхлынули, унеся мертвыхъ съ собою въ небытiе.
И снова потекли стремительные годы. Была радость и цветы, и кафэ на бульварахъ. Дети выросли и стали французами. Но пришли отпеть его, когда онъ упокоился на пригородномъ кладбище у крохотной белой церкви.
***
Другой стоитъ у пристани и, ошалевъ отъ горя, комкаетъ въ рукахъ грязный, какъ сапогъ, носовой платокъ; вместо того, чтобы комкать и рвать въ кармане замусоленный кусокъ бумаги съ печатью, выданный неправильной властью. Таращится сквозь мутныя слезы на едва отваливший отъ причальной стенки караванъ судовъ и думаетъ о томъ, что все кончено.
А потомъ былъ подвалъ чрезвычайки и концлагерь, и тифъ. Были скитанья по стране и Саратовъ или, кажется, Салехардъ. Потомъ былъ трудъ чернорабочимъ на цементномъ заводе и голодъ, и безсильная гармонь по вечерамъ. Была безумная надежда получить весточку из-за границы, и былъ страхъ отъ этой несбывшейся надежды. Потомъ были марши по радiо (изъ черной тарелки на стене) и кровожадные воззванiя въ убогихъ газетахъ, и аресты, аресты, аресты... Потомъ нахлынули немцы. Были штрафные батальоны и заградительные отряды, и смерть. Была первая парадная гимнастерка и первая медаль. Потомъ немцы снова отхлынули, унеся мертвыхъ съ собою въ небытiе. И вновь полетели долгiе, разные годы. Была радость и духовые оркестры въ городскихъ садахъ. Дети выросли, и съ ними выросла стена, отделившая его отъ нихъ и отъ непостижимыхъ внуковъ. Но все же они пришли помянуть его, когда онъ упокоился подъ безликимъ надгробнымъ камнемъ на новомъ кладбище за городомъ.
И лишь спустя много летъ, въ далекой, безучастной стране некто совсемъ чужой, проходя по залитой счастливымъ солнцемъ улице, вдругъ остановится и замретъ, сраженный этимъ воспоминаньемъ. И, слетевшись из неоглядного далека, их жизни скрестятся, какъ лучи, въ незнакомомъ сердце и вспыхнутъ въ немъ, словно солнечный зайчикъ въ осколке битого стекла.
А въ бирюзовую гавань однажды войдетъ дивный белый парусникъ имени русскaго мореплавателя съ балтiйско-немецкой фамилiей, подъ непорочнымъ стягомъ съ лазоревымъ шотландскимъ крестомъ. Сбежится народъ, матросы станутъ оделять местныхъ жителей крепкими пахучими папиросами. На палубе они и встретятся: последнiй врангелевскiй кадетъ и внукъ ополченца, чудомъ не сгинувшaго на Волхове, дожившaго до запоздалой на тридцать летъ победы, но не дожившaго до дней иныхъ.
Они постоятъ у борта, зачарованные закатною дорожкой на воде и вместе сойдутъ на новый берегъ, всемъ существомъ своимъ отменяя наше долгое, горькое разставанiе.
LA, AD MCMXCIX