Зуфар Гареев
МУЛЬТИПРОЗА
или
ТРЕТИЙ ГНОЙНИКОВЫЙ ПЕРИОД
1. Первый случай социалистического каннибализма
В Москве в голодные годы в очереди ссорились Чанская и Федоскина.
– А вот тебе козявка во правый глаз, а вот и в левый! – вскрикнула Чанская. Она сунула палец свой в нос и выудила оттуда зеленую козявь, и мазнула ею Федоскину.
– Не видеть теперь временно мне ни правым глазом, ни левым! – всплакнула Федоскина.
– Съешь ты у ее полголовы! – приказали сверху.
Съела полголовы Федоскина от Чанской, и мыслей у нее в собственной голове стало больше; сложнее, круче стал внутренний ее мир.
Вскрикнула она тогда удовлетворенная вот что:
– Вот какая я! Засчастливилось мне – такой обыкновенной с виду, такой вроде бы невзрачной – две жизни жить!
Смешались после этих слов мысли Федоскиной с мыслями Чанской. Глядит она вокруг – перед ней улица не улица, проулок не проулок, и люди бегут. Полны их сумки всякой всячины: бегут, семечки пощелкивают, по сторонам поглядывают. Побежала Федоскина вместе с ними, вскрикнув при этом любознательно:
– Люди, а год у нас на дворе сегодня какой?
– Цри япнадцатый! – обернулась люди и побежали дальше. – В промежутке от 40-х до 80-х 20-го столетия!
Вбежала вместе с ними в магазины Федоскина и стала думать: поляницы купила ли я? А баночка для сметаны есть ли у меня в сумке?
Глянула в сумку, а сумка не ее.
Испугалась Федоскина:
– Да никак украла я?
А люди бегут дальше – с ними Федоскина.
– Сверни-ка ты в проулок Ебукалистый, – говорит ей Чанская загробным голосом.
– Что ж мне в переулке том делать? – заупрямилась Федоскина мыслям Чанской. – Больно надо мне туда!
– А сапоги мои каблукастые, да железом подкованные в ремонт стали там в мастерской… У старого московского татарина Галяма…
– А что мне сапоги твои, хоть и бессапожная ходи ты! – буркнула Федоскина.
– Эх, ты, тьвёрстая какая! – застонала Чанская. – Выходи тогда прочь ты из головы моей!
– А уж нет! – метнулась Федоскина по улице; к старому московскому татарину Галяму не побежала, пущай к ей старая московская татарка Фарида-апа бежит, супруга.
Только глядит она – извилина кончилась надкусанная, бежать дальше некуда. Повернула она тогда обратно: глядит, шпротина плывет в золотистом масле, на ней хамсенок сидит серебристый, «Соломкой к чаю» погоняет.
Спряталась за шпротину Федоскина.
Идет гневная надкусанная Чанская, руками шарит. Схватила вилку и воткнула в шпротину. Рыба скукожилась, а Федоскина, разоблаченная, метнулась дальше и спряталась за склерозную бляшку.
Чанская нашарила ее рукой и стала душить, – ненавязчиво, впрочем.
Захрипела Федоскина, глядит, а рядом десять пачек фарша с белковым наполнителем. Изловчилась Федоскина и сунула пару в рот Чанской, а потом скрылась.
– А вот тебе козявка во правый глаз, а вот и в левый! – вскрикнула Чанская. Она сунула палец свой в нос и выудила оттуда зеленую козявь, и мазнула ею Федоскину.
– Не видеть теперь временно мне ни правым глазом, ни левым! – всплакнула Федоскина.
– Съешь ты у ее полголовы! – приказали сверху.
Съела полголовы Федоскина от Чанской, и мыслей у нее в собственной голове стало больше; сложнее, круче стал внутренний ее мир.
Вскрикнула она тогда удовлетворенная вот что:
– Вот какая я! Засчастливилось мне – такой обыкновенной с виду, такой вроде бы невзрачной – две жизни жить!
Смешались после этих слов мысли Федоскиной с мыслями Чанской. Глядит она вокруг – перед ней улица не улица, проулок не проулок, и люди бегут. Полны их сумки всякой всячины: бегут, семечки пощелкивают, по сторонам поглядывают. Побежала Федоскина вместе с ними, вскрикнув при этом любознательно:
– Люди, а год у нас на дворе сегодня какой?
– Цри япнадцатый! – обернулась люди и побежали дальше. – В промежутке от 40-х до 80-х 20-го столетия!
Вбежала вместе с ними в магазины Федоскина и стала думать: поляницы купила ли я? А баночка для сметаны есть ли у меня в сумке?
Глянула в сумку, а сумка не ее.
Испугалась Федоскина:
– Да никак украла я?
А люди бегут дальше – с ними Федоскина.
– Сверни-ка ты в проулок Ебукалистый, – говорит ей Чанская загробным голосом.
– Что ж мне в переулке том делать? – заупрямилась Федоскина мыслям Чанской. – Больно надо мне туда!
– А сапоги мои каблукастые, да железом подкованные в ремонт стали там в мастерской… У старого московского татарина Галяма…
– А что мне сапоги твои, хоть и бессапожная ходи ты! – буркнула Федоскина.
– Эх, ты, тьвёрстая какая! – застонала Чанская. – Выходи тогда прочь ты из головы моей!
– А уж нет! – метнулась Федоскина по улице; к старому московскому татарину Галяму не побежала, пущай к ей старая московская татарка Фарида-апа бежит, супруга.
Только глядит она – извилина кончилась надкусанная, бежать дальше некуда. Повернула она тогда обратно: глядит, шпротина плывет в золотистом масле, на ней хамсенок сидит серебристый, «Соломкой к чаю» погоняет.
Спряталась за шпротину Федоскина.
Идет гневная надкусанная Чанская, руками шарит. Схватила вилку и воткнула в шпротину. Рыба скукожилась, а Федоскина, разоблаченная, метнулась дальше и спряталась за склерозную бляшку.
Чанская нашарила ее рукой и стала душить, – ненавязчиво, впрочем.
Захрипела Федоскина, глядит, а рядом десять пачек фарша с белковым наполнителем. Изловчилась Федоскина и сунула пару в рот Чанской, а потом скрылась.
2. Как Потекокова стала немножко не секси, немного не блондинко
Между тем изможденная продавщица магазина «Молоко» Валентина Теремкова в голодные годы в городе Москве стала бить старух в очереди палкой по головам, с целью истребить их, а заодно и медальки их расплавить и продать ненавистным пиндосам.
Но пенсионеры раздумчиво закричали:
– Да она же враг человечества есть! Пиндос вылитый! Она за войну, да против магазинов: такая она противная, ая, ая, ая!
Тут в борьбу включилась безглазая да безногая культяпка Потекокова.
Голова Потекоковой была лысая, в розовых пятнах, словно географическая карта – в детстве Потекокову, кроме прочего, облили кипятком.
Для справки: кислотой ее тоже обливали, но кипяточек запомнился больше.
Потекокова тучным обрубком торчала перпендикулярно на своей таратайке и махала единственной культяпкой, при этом вопя и убивая всех смрадом лука:
– Люди, что вы встали-то! Меня вы пропустите к магазинам, ай!
Но никто Потекокову не слышал и в ногах не видел, хотя мчалась она на своей таратайке с приличной скоростью один километр в час.
Теремкова Валентина в третий раз ударила палкой по людяческим головам, но люди пригнулись и выжили. Почесав шишкастые головы свои и улыбаясь притягательными улыбками, они стали говорить каждый:
– Мне три килограмма, мне пять… А мне десять… двадцать…
– Да где ж взять-то! – Валентина Теремкова брызнула инсектицидом.
Старухи укрылись от струи и только сильнее впились пальцами в прилавок.
Потекокова в низах силой торса стала бороться с чьей-то ногой, похожей на торс самой Потекоковой по толщине. Нога отшвырнула Потекокову, а соседняя нога проворно вскочила горизонтальной Потекоковой на шею и стала душить каблуком, который вышел недавно из ремонта от старого московского татарина Галяма.
Запах близкого прилавка бодрил Потекокову.
В борьбе она, хрипя, извернулась и, вся синюшная, навалилась на ногу, – злорадно услышала. как хрустнула желанная человеческая кость.
И в то же мгновение из неба над головой Потекоковой (небо представляло собой трусы лимонного цвета) брызнула вместе с громовым криком боли смрадная струя влаги, – и рухнувшая моча, которая вчера была чаем индийским байховым, грозила затопить Потекокову.
Потекокова каталась и радовалась хрусту сломленных человеческих костей, как тут ее стали пинать со всех сторон, шипя и плюясь, а чья-то рука вырвала из ушей Потекоковой золотые серьги ее. По этой причине Потекокова утеряла значительную часть своей женской привлекательности. Она стала немного не секси.
Борясь с удушливым дождем и смрадом, она взвизгнула:
– Ох, убью я всех во злости сейчас!
Кровь между тем хлестала из ее ушей, и какие-то земные таракашки-букашки тут же впились ей в раны и стали есть ее, хрумкая челюстями, а ноги пинали и пинали ее.
И Потекокова тогда извернулась и пустила в ход самое страшное оружье свое. Она вцепилась в человеческую икру, легко вырвала алюминиевыми зубами дряхлый кус мяса, в злости зажевала его, отхаркивая жилы.
При этом страшно заклинала:
– Искалечу всех я, вот!
С ревом она вырвала еще один кус, оголив икру до самой кости. Запах крови и вид белой кости, полной холестерина, вспьянил ей ноздри и разум.
Она, снова взвизгнув и рвя на розовой географической голове кожу, бросилась на кость, прокусила ее и с куском ноги в зубах вскочила на таратайку, взмахнула обрубком руки и помчалась со скоростью один километр в час прочь направо.
– А вот тебе на! – зарыдала баба лимонных трусов и обрушила на Потекокову такой силы удар, что Потекокова полетела со своей таратайки под косогор, а тараканы и жуки в ушах ее заверещали, отлипли от крови ее людской и, переваливаясь с боку на бок, пустились прочь – может быть в туалет освежиться.
А Трополовская (это была она, кто забыл) топча вострой кровавой костью своей женское тело Потекоковой, даже закружилась волчком, приподняв другую ногу, вследствие чего в огромном пузе Потекоковой тут же образовалась дыра.
В нее тут же плюнул ворон, летевший мимо, – плюнул да обернулся брезгливо почему-то.
– Вот тебе плата за зловещее деянье твое! – мстительно сказала Трополовская. Она завалила Потекокову вместе с таратайкой в мусорный контейнер, крикнув при этом вот что:
– Пусть съест тебя здесь помоечный червь и начальник его – старик Мосин! Явись, старик Мосин, осин, осин!
Но пенсионеры раздумчиво закричали:
– Да она же враг человечества есть! Пиндос вылитый! Она за войну, да против магазинов: такая она противная, ая, ая, ая!
Тут в борьбу включилась безглазая да безногая культяпка Потекокова.
Голова Потекоковой была лысая, в розовых пятнах, словно географическая карта – в детстве Потекокову, кроме прочего, облили кипятком.
Для справки: кислотой ее тоже обливали, но кипяточек запомнился больше.
Потекокова тучным обрубком торчала перпендикулярно на своей таратайке и махала единственной культяпкой, при этом вопя и убивая всех смрадом лука:
– Люди, что вы встали-то! Меня вы пропустите к магазинам, ай!
Но никто Потекокову не слышал и в ногах не видел, хотя мчалась она на своей таратайке с приличной скоростью один километр в час.
Теремкова Валентина в третий раз ударила палкой по людяческим головам, но люди пригнулись и выжили. Почесав шишкастые головы свои и улыбаясь притягательными улыбками, они стали говорить каждый:
– Мне три килограмма, мне пять… А мне десять… двадцать…
– Да где ж взять-то! – Валентина Теремкова брызнула инсектицидом.
Старухи укрылись от струи и только сильнее впились пальцами в прилавок.
Потекокова в низах силой торса стала бороться с чьей-то ногой, похожей на торс самой Потекоковой по толщине. Нога отшвырнула Потекокову, а соседняя нога проворно вскочила горизонтальной Потекоковой на шею и стала душить каблуком, который вышел недавно из ремонта от старого московского татарина Галяма.
Запах близкого прилавка бодрил Потекокову.
В борьбе она, хрипя, извернулась и, вся синюшная, навалилась на ногу, – злорадно услышала. как хрустнула желанная человеческая кость.
И в то же мгновение из неба над головой Потекоковой (небо представляло собой трусы лимонного цвета) брызнула вместе с громовым криком боли смрадная струя влаги, – и рухнувшая моча, которая вчера была чаем индийским байховым, грозила затопить Потекокову.
Потекокова каталась и радовалась хрусту сломленных человеческих костей, как тут ее стали пинать со всех сторон, шипя и плюясь, а чья-то рука вырвала из ушей Потекоковой золотые серьги ее. По этой причине Потекокова утеряла значительную часть своей женской привлекательности. Она стала немного не секси.
Борясь с удушливым дождем и смрадом, она взвизгнула:
– Ох, убью я всех во злости сейчас!
Кровь между тем хлестала из ее ушей, и какие-то земные таракашки-букашки тут же впились ей в раны и стали есть ее, хрумкая челюстями, а ноги пинали и пинали ее.
И Потекокова тогда извернулась и пустила в ход самое страшное оружье свое. Она вцепилась в человеческую икру, легко вырвала алюминиевыми зубами дряхлый кус мяса, в злости зажевала его, отхаркивая жилы.
При этом страшно заклинала:
– Искалечу всех я, вот!
С ревом она вырвала еще один кус, оголив икру до самой кости. Запах крови и вид белой кости, полной холестерина, вспьянил ей ноздри и разум.
Она, снова взвизгнув и рвя на розовой географической голове кожу, бросилась на кость, прокусила ее и с куском ноги в зубах вскочила на таратайку, взмахнула обрубком руки и помчалась со скоростью один километр в час прочь направо.
– А вот тебе на! – зарыдала баба лимонных трусов и обрушила на Потекокову такой силы удар, что Потекокова полетела со своей таратайки под косогор, а тараканы и жуки в ушах ее заверещали, отлипли от крови ее людской и, переваливаясь с боку на бок, пустились прочь – может быть в туалет освежиться.
А Трополовская (это была она, кто забыл) топча вострой кровавой костью своей женское тело Потекоковой, даже закружилась волчком, приподняв другую ногу, вследствие чего в огромном пузе Потекоковой тут же образовалась дыра.
В нее тут же плюнул ворон, летевший мимо, – плюнул да обернулся брезгливо почему-то.
– Вот тебе плата за зловещее деянье твое! – мстительно сказала Трополовская. Она завалила Потекокову вместе с таратайкой в мусорный контейнер, крикнув при этом вот что:
– Пусть съест тебя здесь помоечный червь и начальник его – старик Мосин! Явись, старик Мосин, осин, осин!
3. Увлекательный монолог оторванной ноги
Старик Мосин не заставил себя ждать, – шельмец вышел из-за контейнера тут же.
На правом его плече извивался белый червь, на левом – черный. Поцеловался с черным червем старик Мосин и заплакал. Поцеловался с белым – засмеялся безумно и стал клацкать тремя зубами, и вертеть веревкой над головой своей. А к веревке тяжелая его челюсть была привязана.
Подошел он, хладнокровный, к Потекоковой, стал ее есть, начав с живота. Наткнулся на плевок ворона и закричал с волнением:
– Что ж ты, ворон-птица, хромированными да неходячими часиками плюнул, а? Как время мне знать по ним?
Тут Потекокова стала бороться за жизнь свою посредством воли и сильной в себе личности. Как мы знаем, она была замотивирована на успех в молодой дружной команде профессионалов.
– Зачем ты меня ешь-то, гадючка ты этакий, экий, кий, ий!
– Ну и ладно… – хитро ушел от ответа Мосин; он стал давиться толстой кишкой, которую уже прокусил во внутренностях Потекоковой.
Разодрав ее, он вцепился в ломоть сыра «Российского».
– Всего-то чуток, дорогая…
Потекокова однако силой торса отшвырнула Мосина и покатилась прочь с ногой Трополовской во рте.
– И куда несешь ты мене? – скрипела старая нога. – Съешь ты мене да и все. А мене ведь еще походить охота. Как, бывало, пойдем с Трополовской по мясо или по пельмени «Останкинские Традиционные»…
– Плевать мне на Прополовскую твою! – ответила Потекокова.
Несытый старик Мосин, дивясь побегу Потекоковой, лишь развел руками, присел и призадумался о жизни своей.
На правом его плече извивался белый червь, на левом – черный. Поцеловался с черным червем старик Мосин и заплакал. Поцеловался с белым – засмеялся безумно и стал клацкать тремя зубами, и вертеть веревкой над головой своей. А к веревке тяжелая его челюсть была привязана.
Подошел он, хладнокровный, к Потекоковой, стал ее есть, начав с живота. Наткнулся на плевок ворона и закричал с волнением:
– Что ж ты, ворон-птица, хромированными да неходячими часиками плюнул, а? Как время мне знать по ним?
Тут Потекокова стала бороться за жизнь свою посредством воли и сильной в себе личности. Как мы знаем, она была замотивирована на успех в молодой дружной команде профессионалов.
– Зачем ты меня ешь-то, гадючка ты этакий, экий, кий, ий!
– Ну и ладно… – хитро ушел от ответа Мосин; он стал давиться толстой кишкой, которую уже прокусил во внутренностях Потекоковой.
Разодрав ее, он вцепился в ломоть сыра «Российского».
– Всего-то чуток, дорогая…
Потекокова однако силой торса отшвырнула Мосина и покатилась прочь с ногой Трополовской во рте.
– И куда несешь ты мене? – скрипела старая нога. – Съешь ты мене да и все. А мене ведь еще походить охота. Как, бывало, пойдем с Трополовской по мясо или по пельмени «Останкинские Традиционные»…
– Плевать мне на Прополовскую твою! – ответила Потекокова.
Несытый старик Мосин, дивясь побегу Потекоковой, лишь развел руками, присел и призадумался о жизни своей.
4. Планы зверского убийства
Хорошо раньше старик Мосин жил, ох хорошо!
Вот живет он в новой квартире в Ебуново-Горюново, дни свои коротает, об октябре шумном скучает. Вечерами революционну песню поет, а днем весело костылем постукивает на лестнице, медальками побрякивает – торопится Мосин во двор, в домино сразиться с другими стариками.
А по воскресным уикэндам призывает он номенклатурного сына в кожаном плаще к себе в комнату-музей и рассказывает:
– Вон шинелишка моя, а вот кальсоны мои, понимаешь, от времени пожелтелые. В роковом-пороховом как пальнул однажды враг на рассвете… Ну, мы все в кальсонах и повыскакивали на врага-то посмотреть да поразмышлять о его негуманном поступке… Вот они, те кальсоны…
А сын жену свою светлолицую да дебелую, да с глазами навыкате тихо за руку берет, гладит, и вместе они поют тихими голосами песню «Русское поле».
– Эх и крепкая песня, словно стакан водки, – одобрительно говорит Мосин после долгого молчания и смахивает слезу. – Сильно ж ты в душу мою сложную заглянул, сын…
И тут же внуки обступают Мосина и про Чебурашку пищат, про Бонифация, про Леопольда и про другую всякую дребедень-день-день, – и в ладоши хлопают.
– Одно мы дело делаем, отец, – говорит номенклатурный сын, упругой ножкой оземь бьет и румяной щечкой подрыгивает, и в кожаный плащ запахивается, и тысячу коррупционных рублей в карман кладет для подкупа властных структур.
А старик на кисет указывает и продолжает рассказ:
– А вот кисет тот, который мне тысяча девушек в тылу вышивала…
Номенклатурный сын песню «Давай закурим» поет, белолицую дебелицу поглаживает, и друг к дружке они головами кудрявыми прислоняются, и по комнате ходят да бродят, словно два голубка; в окна с двенадцатого этажа поглядывают, семечки пощелкивают, в унитаз и в раковину поплевывают и похаркивают…
Ну и глазами моргають.
А старик Мосин время от времени на Казанский вокзал бегает: кипяточку попросить. И с утра потому он кружками жестяными бренчит-трындит, чайничком тарахтит, сахар от махорочки отряхивает да ворон-птице весело подмигивает.
И взять в толк не может, отчего это ворон-птица под окном у него часто летает, зелен-глазом зыркает и тревожно кричит, будто зовет в дальний, неведомый край старика…
И ведать он не ведает, что однажды дебелица говорит, номенклатурного сына за ухом почесывая, по бокам пошаркивая:
– А убей ты его, дорогой мой суженый, и квартира вся-то нам достанется… Это будет Абсолютное Зло.
– Да как же я его убью, – восклицает сын. – У него же колоссальный жизненный опыт!
А внучата тут же прыгают, про Чебурашку поют и пищат:
– А убей, и квартира вся наша будет, тиль-ля-ля?
Услышал такие разговоры Мосин и решил бежать.
Вот живет он в новой квартире в Ебуново-Горюново, дни свои коротает, об октябре шумном скучает. Вечерами революционну песню поет, а днем весело костылем постукивает на лестнице, медальками побрякивает – торопится Мосин во двор, в домино сразиться с другими стариками.
А по воскресным уикэндам призывает он номенклатурного сына в кожаном плаще к себе в комнату-музей и рассказывает:
– Вон шинелишка моя, а вот кальсоны мои, понимаешь, от времени пожелтелые. В роковом-пороховом как пальнул однажды враг на рассвете… Ну, мы все в кальсонах и повыскакивали на врага-то посмотреть да поразмышлять о его негуманном поступке… Вот они, те кальсоны…
А сын жену свою светлолицую да дебелую, да с глазами навыкате тихо за руку берет, гладит, и вместе они поют тихими голосами песню «Русское поле».
– Эх и крепкая песня, словно стакан водки, – одобрительно говорит Мосин после долгого молчания и смахивает слезу. – Сильно ж ты в душу мою сложную заглянул, сын…
И тут же внуки обступают Мосина и про Чебурашку пищат, про Бонифация, про Леопольда и про другую всякую дребедень-день-день, – и в ладоши хлопают.
– Одно мы дело делаем, отец, – говорит номенклатурный сын, упругой ножкой оземь бьет и румяной щечкой подрыгивает, и в кожаный плащ запахивается, и тысячу коррупционных рублей в карман кладет для подкупа властных структур.
А старик на кисет указывает и продолжает рассказ:
– А вот кисет тот, который мне тысяча девушек в тылу вышивала…
Номенклатурный сын песню «Давай закурим» поет, белолицую дебелицу поглаживает, и друг к дружке они головами кудрявыми прислоняются, и по комнате ходят да бродят, словно два голубка; в окна с двенадцатого этажа поглядывают, семечки пощелкивают, в унитаз и в раковину поплевывают и похаркивают…
Ну и глазами моргають.
А старик Мосин время от времени на Казанский вокзал бегает: кипяточку попросить. И с утра потому он кружками жестяными бренчит-трындит, чайничком тарахтит, сахар от махорочки отряхивает да ворон-птице весело подмигивает.
И взять в толк не может, отчего это ворон-птица под окном у него часто летает, зелен-глазом зыркает и тревожно кричит, будто зовет в дальний, неведомый край старика…
И ведать он не ведает, что однажды дебелица говорит, номенклатурного сына за ухом почесывая, по бокам пошаркивая:
– А убей ты его, дорогой мой суженый, и квартира вся-то нам достанется… Это будет Абсолютное Зло.
– Да как же я его убью, – восклицает сын. – У него же колоссальный жизненный опыт!
А внучата тут же прыгают, про Чебурашку поют и пищат:
– А убей, и квартира вся наша будет, тиль-ля-ля?
Услышал такие разговоры Мосин и решил бежать.
5. Первый окровавленный труп выкатил глаза
Сел он назавтра у окна, в последний раз налил кипяточку в кружку, а мимо окна ворон тот самый летит, яйцами, бля, гремит.
Заплакал старик и понял все-все он в жизни своей.
– Не лети пустой! – сказал старик. – Можно ли я к тебе на шею сяду?
– Да уж давай, – ворон говорит. – Давно пора ко мне итить…
Сел босой старик, обхватил пощипанную шею пернатого и полетел на помойку, даже кальсоны не прихватил революционные, – с автографом Ленина, Котовского, Мичурина, Лермонтова и других боевых товарищей.
Летел он над двором, летел он над столом доминошным, за которым не сидеть ему больше, потом летел он над вокзалом Казанским…
И был-то вокзал весь в парах, и много-много кипяточку, стало быть, кипело там, и много людей всяко-разно бежало тудым-сюдым, позвякивая чайниками.
Как-то бежали: рязанцы-косопузые, чуваши краснорожие, таджики мордогладкие, молдованцы полупьяные, монголы на баранах, евреи при карманах, татары позолоченные, калмыки обмороченные…
Снова заплакал в связи со всем этим старик, а ворон глазом повел, укорил:
– Не плачь, дурень старый, – об ком плачешь?
А старик шею ворону преданно обнимает и говорит:
– Да как же мне не плакать, ворон-птица помоечная, как же мне слёз не лить! Вот лечу я с тобой, а ведь нет у меня в кармане ни паспорта, ни книжки пенсионной, ни красной ксивы моей бесценной-военной…
– А не надо ничего тебе этого, – ворон говорит. – На помойке заказов не дают, в очередь на телевизор «Рубин» не ставят…
И злорадно засмеялся ворон.
Вздохнул тогда Мосин и согласился с изощренным логицизмом.
И в первую же ночь он повел свою разбойную жизнь.
Увидел мяса шмоточек замызганный, а рядом тут кот-котофеич. Усом грозным шевелит, глазом золотым звенит, коготочком в глаз Мосину целится.
Вышел Мосин в бой, словно бы в юность вернулся.
Ветер ночной ударил над ним, зашуршал бумагами, жалобно завыл, чью-то смерть предчувствуя, а ворон захохотал громогласно над бачками, над контейнерами.
Сделал шаг вперед старик Мосин и стал душить кота-котофеича, приговаривая при этом:
– Эх, кот-котофеич, забулдыга и вор: или мышей тебе мало, а? Что ж ты честну человеку в пище отказываешь?
– Чисто мясо есть я хочу: то, что люди едят! – кот вцепился в ухо Мосину и стал есть, похрустывая хрящом.
Однако вырвался Мосин из опасных зубов, схватил палку и вытянул котофеича по спине. И тут же ворон взвился над трупом кота, завопил:
– Он – Гойя, он!
А номенклатурный сын с того дня с дебелицей по улицам рыскают, по подъездам заглядывают, в темны подвалы спускаются, с блохами борясь, – и идут сквозь них, зорко всматриваясь.
Высоко над головой номенклатурный сын держит в руке комсомольский значок, из груди с корнем вырванный. Словно золото он блестит, словно огнь во все углы полыхает, во все закуточки.
– Розыщи ты его, а убей ты его! – дебелица шепчет. – Пока живой беглец, он правочко имеет на квартиру, вот!
И номенклатурного сына она в щечки розовы целует, за ухом чешет, в бока поглаживает, а номенклатурный сын ножкой пузатенькой оземь бьет, зубом клацает, носом хрюкает.
…Вот как старик Мосин на помойке взялся.
Доел он кусок кишки с сыром из Потекоковой, посидел, сплюнул и ушел за контейнеры до времени.
Заплакал старик и понял все-все он в жизни своей.
– Не лети пустой! – сказал старик. – Можно ли я к тебе на шею сяду?
– Да уж давай, – ворон говорит. – Давно пора ко мне итить…
Сел босой старик, обхватил пощипанную шею пернатого и полетел на помойку, даже кальсоны не прихватил революционные, – с автографом Ленина, Котовского, Мичурина, Лермонтова и других боевых товарищей.
Летел он над двором, летел он над столом доминошным, за которым не сидеть ему больше, потом летел он над вокзалом Казанским…
И был-то вокзал весь в парах, и много-много кипяточку, стало быть, кипело там, и много людей всяко-разно бежало тудым-сюдым, позвякивая чайниками.
Как-то бежали: рязанцы-косопузые, чуваши краснорожие, таджики мордогладкие, молдованцы полупьяные, монголы на баранах, евреи при карманах, татары позолоченные, калмыки обмороченные…
Снова заплакал в связи со всем этим старик, а ворон глазом повел, укорил:
– Не плачь, дурень старый, – об ком плачешь?
А старик шею ворону преданно обнимает и говорит:
– Да как же мне не плакать, ворон-птица помоечная, как же мне слёз не лить! Вот лечу я с тобой, а ведь нет у меня в кармане ни паспорта, ни книжки пенсионной, ни красной ксивы моей бесценной-военной…
– А не надо ничего тебе этого, – ворон говорит. – На помойке заказов не дают, в очередь на телевизор «Рубин» не ставят…
И злорадно засмеялся ворон.
Вздохнул тогда Мосин и согласился с изощренным логицизмом.
И в первую же ночь он повел свою разбойную жизнь.
Увидел мяса шмоточек замызганный, а рядом тут кот-котофеич. Усом грозным шевелит, глазом золотым звенит, коготочком в глаз Мосину целится.
Вышел Мосин в бой, словно бы в юность вернулся.
Ветер ночной ударил над ним, зашуршал бумагами, жалобно завыл, чью-то смерть предчувствуя, а ворон захохотал громогласно над бачками, над контейнерами.
Сделал шаг вперед старик Мосин и стал душить кота-котофеича, приговаривая при этом:
– Эх, кот-котофеич, забулдыга и вор: или мышей тебе мало, а? Что ж ты честну человеку в пище отказываешь?
– Чисто мясо есть я хочу: то, что люди едят! – кот вцепился в ухо Мосину и стал есть, похрустывая хрящом.
Однако вырвался Мосин из опасных зубов, схватил палку и вытянул котофеича по спине. И тут же ворон взвился над трупом кота, завопил:
– Он – Гойя, он!
А номенклатурный сын с того дня с дебелицей по улицам рыскают, по подъездам заглядывают, в темны подвалы спускаются, с блохами борясь, – и идут сквозь них, зорко всматриваясь.
Высоко над головой номенклатурный сын держит в руке комсомольский значок, из груди с корнем вырванный. Словно золото он блестит, словно огнь во все углы полыхает, во все закуточки.
– Розыщи ты его, а убей ты его! – дебелица шепчет. – Пока живой беглец, он правочко имеет на квартиру, вот!
И номенклатурного сына она в щечки розовы целует, за ухом чешет, в бока поглаживает, а номенклатурный сын ножкой пузатенькой оземь бьет, зубом клацает, носом хрюкает.
…Вот как старик Мосин на помойке взялся.
Доел он кусок кишки с сыром из Потекоковой, посидел, сплюнул и ушел за контейнеры до времени.
6. Первое явление страшного московского оборотня Капитоныча
Между тем полдень разгорался, становилось душно.
В центре столицы, в одном здании окна были открыты. Они выходили на узкую кипящую улицу, всю утыканную памятниками.
Один из памятников – Юрий Третьерукий – наклонился, посмотрел в окно каменным глазом и отчего-то погрозил пальцем.
Из открытых окон валили клубы пара, разносивших по улицам запахи мяса, лука и водки.
На балкон вышел Петров П. С. и, потирая живот, наливая кровью глаза, завопил:
– Ба! И где это я оказался, идиот вонючий?!
Он пошатнулся, вцепился в перила с пузатенькими бомбошками и, свесившись, блеванул вниз.
К нему сзади подбежали запаренные члены кворума, стали скручивать ему руки, завязалась борьба.
Кто-то схватил кашне, стал душить Петрова П. С., чтобы временно умертвить и отнести в комнату.
– Временно умертвить меня хотите и отнести в комнату? – догадался Петров.
Он разметал людей по сторонам, схватил переходящее красное знамя и, вывернув рот в атакующем крике, ринулся внутрь.
Члены комитета, кворума и Красного уголка побежали за ним.
– Войсковые соединения выкатывай давай на мои глаза! – завопил Петров, в молодцеватой удали схватил молоденькую повариху и засунул ее в котел с мясом.
Для справки: Петров П. С. страдал гигантоманией и вторым случаем социалистического каннибализма.
Повариха закипела, завертелась, сверкая розовыми боками, а Петров закричал:
– Лаврушки вжарь да вермишельки! Случай каннибализма у нас произошел некстати!
Внизу испуганный какой-то человек сделал знак рукой, грянул туш, и войсковое соединение из двух солдат пошло маршем под балконом.
– Профком объединенный ПК-333/41 охраняете ли? – закричал Петров П.С.
– Ой ли! – радостно заревели солдаты шапки-набекрень.
– Местком!
– Ой ли!
– Уголок наш Красный да гулкий!
– Повсеместна!
– А что хром на правую ногу! – закричал Петров П. С., мутным глазом различив непорядок в солдатском шаге.
– А левая коротка!
– Что так: бой ли принял какой ты?
– А мать родила. Папанька, когда меня впрыскивал, клоп ему впился в левый мешочек, прервал удовольствие, вот и не хватило левой ноги чуток…
– Да, – протянул раздумчиво Петров, – трудное послевоенное детство… – Потом сплюнул. – Тьфу его, насекомое, тьфу! Перепихнуться мешает!
– Так точно: тьфу!
Тут второй солдат грянул песню:
– Не идти! – остановил всех Петров П. С. голосом. – Солдатов послушаем!
– А он глухой есть! – сказал первый солдат про второго.
– Обездолен паренек… – начал размышлять вслух Петров П. С., – краски мира, понимаешь, ему не все улыбаются…
Он свернул в проулок и, печатая шаг, стал удаляться в направлении Кремлевского дворца съездов.
– Рюмку мне поднесите вы! – закричал Петров, стал ноздрями вслушиваться в запахи кипящей поварихи.
Выпив стопку, он спросил:
– А теперь у нас что по программе?
– Теперь умник и преступник, – отвечали ему. – Западник!
– Пиндос, значит… Давай!
Западник шел под балконом умен, молчалив и печален.
– Пустить Иван Капитоныча на него! – приказал Петров.
– Да я ж тебя! – закричал ветеран Капитоныч, выходя из гардероба, распахивая желтую от медалей грудь как солнце!
Сподвижница его по выходу, лягушастая в животе и ножках, Алла Константиновна поперхнулась при этом сосиской «Сероводородной Классической», которой она полдничала. Глаза ее выкатились, и она принялась умирать, шевеля синими губами, словно рыба скумбрия или печень трески малосоленая высший сорт.
– Я ж тебя!
И Капитоныч вырвал корявый, дуплатый, пикастый зуб изо рта в воткнул его в шею преступника.
Зуб мгновенно вошел в плоть умника-западника и сделал много смертельных разрушений в его организме. Но умник все же схватил зарубежную книгу, стал читать по-французски и играть в лаун-теннис по-английски, прыгая перед Капитонычем в белых носках «Адидас» по-немецки.
– Хоббием хочет взять нас высокомерным! – догадалась Алла Константиновна и протянула Капитонычу словарь зарубежных слов всяких. Крикнула при этом:
– Переводи внимательно, чего он скажет!
– Да я ж тебя! Совок! – закричал Капитоныч страшным голосом. – Да я ж всю войну вот за таких совков…
Он вырвал извилину из головы своей, покрутил ее, свистающую, над дымящейся головой своей, и бросился ею душить преступника.
Тут и Алла Константиновна навалилась пучастыми глазами.
Похрипел преступник, деваться некуда – умер. А Капитоныч лишь сплюнул:
– Ишь ты… Силы в нас много несметной, не думай…
Тут заиграла зловещая философская музыка популярного элитарного композитора Лебедева-Кумача, а Капитоныч положил спокойную сильную руку на грудь…
И мелькнул, в окружении медалей, страшный золотой перстень с огромным бриллиантом.
– Силы в нас много несметной-неспетой, не думай… – повторил медленно Капитоныч, как заклинание.
Вгляделась Алла Константиновна в перстень и вскричала испуганно:
– Капитоныч, ты в мафии К-12, что ли?
Ничего не ответил Капитоныч, а с достоинством ушел в свой гардероб и затаился там до времени, как крупная акула.
В центре столицы, в одном здании окна были открыты. Они выходили на узкую кипящую улицу, всю утыканную памятниками.
Один из памятников – Юрий Третьерукий – наклонился, посмотрел в окно каменным глазом и отчего-то погрозил пальцем.
Из открытых окон валили клубы пара, разносивших по улицам запахи мяса, лука и водки.
На балкон вышел Петров П. С. и, потирая живот, наливая кровью глаза, завопил:
– Ба! И где это я оказался, идиот вонючий?!
Он пошатнулся, вцепился в перила с пузатенькими бомбошками и, свесившись, блеванул вниз.
К нему сзади подбежали запаренные члены кворума, стали скручивать ему руки, завязалась борьба.
Кто-то схватил кашне, стал душить Петрова П. С., чтобы временно умертвить и отнести в комнату.
– Временно умертвить меня хотите и отнести в комнату? – догадался Петров.
Он разметал людей по сторонам, схватил переходящее красное знамя и, вывернув рот в атакующем крике, ринулся внутрь.
Члены комитета, кворума и Красного уголка побежали за ним.
– Войсковые соединения выкатывай давай на мои глаза! – завопил Петров, в молодцеватой удали схватил молоденькую повариху и засунул ее в котел с мясом.
Для справки: Петров П. С. страдал гигантоманией и вторым случаем социалистического каннибализма.
Повариха закипела, завертелась, сверкая розовыми боками, а Петров закричал:
– Лаврушки вжарь да вермишельки! Случай каннибализма у нас произошел некстати!
Внизу испуганный какой-то человек сделал знак рукой, грянул туш, и войсковое соединение из двух солдат пошло маршем под балконом.
– Профком объединенный ПК-333/41 охраняете ли? – закричал Петров П.С.
– Ой ли! – радостно заревели солдаты шапки-набекрень.
– Местком!
– Ой ли!
– Уголок наш Красный да гулкий!
– Повсеместна!
– А что хром на правую ногу! – закричал Петров П. С., мутным глазом различив непорядок в солдатском шаге.
– А левая коротка!
– Что так: бой ли принял какой ты?
– А мать родила. Папанька, когда меня впрыскивал, клоп ему впился в левый мешочек, прервал удовольствие, вот и не хватило левой ноги чуток…
– Да, – протянул раздумчиво Петров, – трудное послевоенное детство… – Потом сплюнул. – Тьфу его, насекомое, тьфу! Перепихнуться мешает!
– Так точно: тьфу!
Тут второй солдат грянул песню:
– Мультик начался, мультик… – стали шептаться члены кворума; они нервно дернулись в сторону телевизора.
Зашуршал неуклюжа
Чебурашка по лужам…
– Не идти! – остановил всех Петров П. С. голосом. – Солдатов послушаем!
– А он глухой есть! – сказал первый солдат про второго.
– Обездолен паренек… – начал размышлять вслух Петров П. С., – краски мира, понимаешь, ему не все улыбаются…
– пел второй солдат.
Я играю на гармошке
У прохожих на виду…
Он свернул в проулок и, печатая шаг, стал удаляться в направлении Кремлевского дворца съездов.
– Рюмку мне поднесите вы! – закричал Петров, стал ноздрями вслушиваться в запахи кипящей поварихи.
Выпив стопку, он спросил:
– А теперь у нас что по программе?
– Теперь умник и преступник, – отвечали ему. – Западник!
– Пиндос, значит… Давай!
Западник шел под балконом умен, молчалив и печален.
– Пустить Иван Капитоныча на него! – приказал Петров.
– Да я ж тебя! – закричал ветеран Капитоныч, выходя из гардероба, распахивая желтую от медалей грудь как солнце!
Сподвижница его по выходу, лягушастая в животе и ножках, Алла Константиновна поперхнулась при этом сосиской «Сероводородной Классической», которой она полдничала. Глаза ее выкатились, и она принялась умирать, шевеля синими губами, словно рыба скумбрия или печень трески малосоленая высший сорт.
– Я ж тебя!
И Капитоныч вырвал корявый, дуплатый, пикастый зуб изо рта в воткнул его в шею преступника.
Зуб мгновенно вошел в плоть умника-западника и сделал много смертельных разрушений в его организме. Но умник все же схватил зарубежную книгу, стал читать по-французски и играть в лаун-теннис по-английски, прыгая перед Капитонычем в белых носках «Адидас» по-немецки.
– Хоббием хочет взять нас высокомерным! – догадалась Алла Константиновна и протянула Капитонычу словарь зарубежных слов всяких. Крикнула при этом:
– Переводи внимательно, чего он скажет!
– Да я ж тебя! Совок! – закричал Капитоныч страшным голосом. – Да я ж всю войну вот за таких совков…
Он вырвал извилину из головы своей, покрутил ее, свистающую, над дымящейся головой своей, и бросился ею душить преступника.
Тут и Алла Константиновна навалилась пучастыми глазами.
Похрипел преступник, деваться некуда – умер. А Капитоныч лишь сплюнул:
– Ишь ты… Силы в нас много несметной, не думай…
Тут заиграла зловещая философская музыка популярного элитарного композитора Лебедева-Кумача, а Капитоныч положил спокойную сильную руку на грудь…
И мелькнул, в окружении медалей, страшный золотой перстень с огромным бриллиантом.
– Силы в нас много несметной-неспетой, не думай… – повторил медленно Капитоныч, как заклинание.
Вгляделась Алла Константиновна в перстень и вскричала испуганно:
– Капитоныч, ты в мафии К-12, что ли?
Ничего не ответил Капитоныч, а с достоинством ушел в свой гардероб и затаился там до времени, как крупная акула.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента