Зуфар Гареев
ПЛАСТИЛИН

   – Вот медаль у меня, – однажды Петрович-дворник говорит, – а вот шляпа! Не шляпа – а чистый букрень! Как наденешь – набекрень!
   И вбегает, куда вбегает. С ним жена, а с ними дети: школьного, дошкольного, а также другого всякого возраста, всех не перечесть. Вбегает, а к его услугам в бакалее: крупа просо, крупа просто; крупа манка, крупа сранка, а также ложка сувенирная, черная и золотистая. На ей петух шпорой звенит, цветок хохломской прихорашивается.
   – Американская? – строг стал Петрович.
   – Угу, – бубнят ему отовсюду, – угугушеньки…
   – Правильно. Я порядок люблю во всем!
   Ну, Петрович! Ну шляпка набекрень!
   Вот и рыбу видит к столу. Рыбу хек и рыбу скумбрию. Лососевое, что с икорочкой, лососевое без икорочки, ну а также распоряжение, инструкция с прейскурантом да голова минтая. Презадумчивая…
   – Ну, минтая хотим, – кричат детки. – Дендю хотим и к нему китайца. Да чтоб со смыслом был заковыристым…
   – Эх, минтая бы, – вздыхает Петрович. – А китайца скоро привезу из Царь-града…
   – А дыню возьми с базара, где армяне, да салямки возьми золотой…
   – Не, солянку мы не едим, – вздыхает Петрович. – Вот если б американскую…
   Идут они в райсобес, а бес давно уж импортным стал и на обед ушел еще в том году.
   Тогда примеривает Петрович к трудовой руке весло лодочное, серебристое, алюминиевое – одна штука.
   – По рекам Сибири поеду, – говорит. – А также по реке Алтая, если случится такая…
   – Другого чего не взяли, – кричит жена. – А бес-то все на обеде!
   – Ну, бес! – замахнулся Петрович конкретно. Бегут они к ананасам, мимо кокосов. И вот руки их полны поддонами к холодильнику – 4 шт., лопаткой пластмассовой, красной – 3 шт.
   Не грустящ выходит Петрович из шопа, с ним жена, с женою дети. Дети друг дружку считают, идут все домой, жить на первом этаже, при расшторенном окне. Петрович в шляпе с женой целуется, в руке держит весло алюминиевое, медаль поглаживает. Облепив окошко, глядят на улицу дети всякого возраста, стучат по стеклу поддонами, кто пыхтит, а кто в рожу плюет, ну а кто и «Макаровым» балуется. Один усатый все прыщи желтые давит, другая дититку нянчит, а к ней дед прицепился какой-то хворый, а на деде бабка сидит по фамилии Закарманова. Как пальнут из «Макарова» – перекрестится, а как матом кто пустит – щелбаны раздает или пенделя норовит всучить. Нос же у Закармановой красный, глазки веселенькие, к озорству приготовилась. Вот скакнула она с дедульки, в двери шмыгнула, подолец прихватывая – и в подъезд, а оттуда – к шопу, прямо к грузчикам, прямо с рюмочкой да с огурчиком. Напилась быстро пьяненькая, окурочек прикурила, сладко стала жмуриться.
   Между тем, стала жена детей считать, прицепленного деда посчитала, баловницы хватились – нету. Посылают зятька к магазину:
   – Федь, сходи! А и где она, пьянь наша?
   Пребольно ухватил зятек Закарманову за ухо, преогромной рукой пошарив в щелочках.
   – Ага, попалась!
   – Ой, Федьку боюсь! – завизжала бабулька.
   – Ты, маманька, чего опять хулиганишь? – строг был Федька; ни рюмочкой не подкупишь, ни окурочком. Только и взвизгнуть:
   – Ой, Федьку боюсь!
   Посадил зятек ее в клетку, попку залепил лейкопластырем, пригрозил:
   – Чтоб мне! Смотри, уши выдеру! Песни пой!
   И сам образцово сел к окошку, поддоном по стеклу барабанит, матерком припускает, а тому, кто прыщи давит, совет дает толковый:
   – Женился б Димон, словно я…
   А Димон как «Макаровым» пальнет, бабка с жердочки свалилась, песню прекратила.
   Пьет Петрович в шляпе чай, щеки надувает, ну а вот и деколоном припустил галстук что в горошечек.
   – Небось к зазнобе опять собрался? – жена вкрадчиво спрашивает.
   – А чего бы? – отвечает Петрович. – Я и к эротике охоч…
   – Иди уж, – ласково вздыхает жена. – Мужик ты доверительный, непьющий, из себя видный… Иди уж, побалуй Кеньку-дурынду…
   – А может и не идти, – сомневаться стал Петрович. – Приусталось мне, а в Кеньке какая предметность есть?
   – Чай три недели не был… Потопчи с лихвой, да к ужину поспей…
   Только сказала – здесь и улица взялась. И человек какой-то на коне-мерине скачет белом – прекрасный такой, словно стихотворение, словно нарисовал его художник.
   – Конем-мерином тебя к Кеньке везти? – спрашивает.
   – Призадуматься хочу прежде, – молвил Петрович. – А ты скачи…
   И поскакал тот, вот он уже и неблизко, вот он уже и далекий-далекий, и можно махать ему, а в другой держать весло алюминиевое, чтоб сплавляться по рекам, какие возьмутся.
   «Прощай, прав-человек, прощай! Поехал ты в Грецию, на Кипр ты помчался в шоп-тур или в Турцию поскакал за наркотиком… прощай, прав-человек! Помни навек нас!»
   А художник, вместо того чтобы слышать миг высокий, свалился плотоядно под стул – да и то сказать, был он длинноволос, значит рэпом попорчен, а может «макарова» держал в кармане, – кто их нынче разберет? Услышав про Турцию, вытащил из-за пазухи унитаз «Понтиак» и говорит весело Петровичу:
   – Мужик, нету больше соцсоревнования! А есть у меня санузел оптовый, есть анаша и МИГ-28, выбирай на вкус!
   Задумался Петрович, почесал затылок, пробормотал:
   – Ух, как много мыслей сразу появилось… Так и быть – тотчас сел в МИГ-28, чтобы лететь.
   Как ни укорял его художник, а был Петрович русским современным человеком, и конверсию знал, и Сталина ненавидел, а значит любил летать вертолетом Аэрофлота. Махнул веслом из круглого окошка:
   – Хочу на улицу Байкальскую, к биксе… Живет она у меня в Красном уголке, что рядом с бизнес-центром, что на Холдинг-аллее да на улице-стрит!
   – Сексапильная? – залюбопытствовал художник, молод был и молодецким местом горяч.
   – Имеется, – с солидностью ответил Петрович. – Хоть левый глаз фанерой заколочен. Но душа у ее большая, прям как у меня самого…
   – Секс пощады не знает! – замахал с земли длинноволосый. – Ни к мертвым, ни к живым!
   «И верно, – задумался Петрович. – Три войны прополз, две инфляции приблизил, три инфаркта, а вот точно заметил: не знает секс пощады…»
   Все б хорошо, только на улице проходу не дают, спрашивают для чего-то, может для переписи:
   – Кто есть птица певчая?
   Никто ничего не ответил, а все побежали мимо. Лишь Петрович был непоколебим и был ясен:
   – Я и есть птица певчая, хоть порой это и лирично выглядит…
   Повесил шляпу на весло, поправил галстук и еще раз подтвердил:
   – Я есть птица певчая, и птицей иною я быть не хочу!
   – А почему так? – спросили голосом скрипучим, вонючим, пахнули почкой гнилой, подлостью многолетней и завистью.
   – Отвечу просто: это есть прекрасно. – И Петрович с понятным волнением всплакнул, вытащив белый платочек. – А что прекрасно, то не горит!
   Открыли здесь дверцу и посадили к просу и овсу с семечками. Вокруг блюдечка с водой ходила желтая Кеня, косточкой поскрыпывая, молоточком постукивая по гвоздочку ржавому – фанерка от левого глаза уж совсем отваливалась. А то к ведерку подходила и долго над ним харкалась, усыпая стенки мокротой, словцом крепким при том пропуская, что на букву х… начиналось, а на букву п… кончалось. Тут же клюнула она Петровича в темячко, упал Петрович, прикровавлен сделался.
   – Сексапильная! – с восторгом проговорил художник далеко. – С изюмом, понимаешь, эротическим…
   Весло грохнулось рядом с Петровичем.
   Вскочила Кеня на грудь ему, высунула шершавый язык для поцелуев для жарких.
   – Тянись ко мне целоватеньки, а то к просу не пущу…
   Спихнув ее, грузную, с себя, Петрович крикнул:
   – Нет уж! Ну, как у зеркальца лучше покручусь, в погремушку погремлю да сухариком побалуюсь…
   И крутиться стал, весло и шляпу к себе примеривает, и к погремушке вот побежал по жердочке обкаканной, да споткнулся проворно об испражнение, свалился и снова весло грохнулось рядом и зазвенело.
   – Оглушил! – заохала Кеня. – Оглушил, старый черт!
   Но про любовь подумала, про беспощадность всякую подумала, хитринкой решила взять, добротой ложной:
   – Значит, гордый ты, словно мальчонка-нарцисс: сначала себя выпятить хочешь, а уж только потом к моей красе приглядеться… Согласна, балуйся у зеркальца сколько влезет, а я рядом прикорну, в эротике я порой терпеливая, могу долго ждатеньки…
   – Ну и побегу, раз позволено…
   Снова побежал Петрович к погремушечке да к другому сине зеркальцу, у стекольца круглого крутится, шляпу поправляет, весло к плечу примеривает, говорит:
   – Смотри, дуреха, до чего хорош! Весло люминивое, шляпа габардиновая, грудка белая и слово такое знаю, которое тебе не снилось…
   – Что за слово? – стала любопытничать Кеня. – Знать хочу, изнываю…
   – Пока забыл, – отмахнулся Петрович. – Помню, длинное, заковыристое…
   – А расскажи тогда историю какую, – попросила Кеня. – Жуть как люблю истории всякие. Да чтоб с прибамбасом…
   – Слушай же, – с готовностью откликнулся Петрович. – Был я евреем. Пузо у меня было – во! Курочку любил, белохлебушек. Однажды украл алмаз честным путем, лежу в постели ночью, трясусь, вот придут-приедут, энкэвэде всякие…
   – Не грузи! – замахала Кеня. – Про евреев не надо мне, я сама в том году жидовкой была, знаю эти штучки хитрющие…
   – Был я тогда, – стал рассказывать Петрович, – был я тогда ВОХРом в одной фирме… Вот зима, вот оконце у нас в каптерочке, за оконцом пустыня белоснежная. Меж нами, понимаешь, каструлька кипит. Я стою в профиль к Ивану Прокофьевичу, дышать нечем, он на меня пузом наехал, губами в ухе чавкает. А с другого бока Перегон Федотыч плечо мне жопой подпирает – вот и сидим мы в каптерочке, как в теремке. Наклонился, значит, Перегон Федотыч в оконце, на пустыню белоравнинную посмотреть, по которой поземка колышится, визгливо поет о том да о сем, – ну а я возьми да воткни ему в гузну вилку…
   – Вилку? К чему так? – встрепенулась Кеня весьма острому повороту в сюжете.
   – Мультик есть наша жизнь и больше ничего, – задумчиво ответил Петрович, осмысляя неторопливо прошлое. – И сплошное насилие!
   – Не надо нам про это, – зевнула Кеня. – Ух, как спатеньки хотца… Не знаем мы ничего, нам своих забот хватает…
   – Работа у меня теперь новая, – сказал Петрович. – Важная, интересная, с перспективой..
   – Доллар набегает в денек? – оживилась Кеня, стала вкрадчиво прицеливаться к Петровичу с материальной стороны.
   – Всяк денек своим жаром пышет, – уклонился от ответа Петрович.
   Кеня глаз приблизила любовный.
   – Пойдем к овсу-просу, пойдем к семечкам… – И тут же усомнилась. – Иль у водички сначала побалуемся?
   – У водички, – согласился Петрович, поставил весло в угол, шляпу на него посадил.
   Кеня, кряхтя, первая заковыляла к блюдцу – желтая, вдруг взъярила перышки на попе. Эстетически усомнился Петрович в красоте чувства. Как ни в чем не бывало стала Кеня у водички баловаться, тетехкать:
   – Ну так иди озорничать, чего ж тебе в чувствах быть невеселых? Иль по первости будем в блюдце попки мочить: гузной приседать, перышки ярить, тут же выскакивать, кричать оголтело, да и глазом вращать?
   – Давай к блюдечку, – не возражал Петрович.
   – Ну и хорошо, ну и ладно…
   И она без лишних слов вскочила в блюдечко, села гузной в водичку, о дно стала тереться, расщеперилась вся.
   Скоро крикнула:
   – Баловница я какая, видишь! Почто на меня с чувством не смотришь? Я знаешь как по чувству соскучилась? У меня и болит все-все по-женски от одинокости: тут колет, здесь трещит, там опухло, здесь прибухло. А про спину и сказывать не стану: прям пудовая от боли. Из-за того, что долго не приходил, больная я сделалась…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента