Глава «Уха на Боганиде» начинается описанием цветка, который навсегда остался в памяти Акима, являясь своего рода символом его жизни. Человек, подобно северному цветку, приспосабливается к трудным природным условиям. И завершается глава словами о цветке: «…Дальше было много рек, речек и озер, а еще дальше – холодный океан, и на пути к нему каждую весну восходили и освещали холодную полуночную землю цветки с зеркальной ледышкой в венце» (Астафьев 1981: 224). Образ цветка символизирует жизнь в согласии с природой северного человека. Описание цветка в начале и в финале главы способствует кольцевой замкнутости сюжета, свидетельствует об особом характере главы, запечатлевшей этический идеал автора.
   Наряду с установкой на достоверность и публицистическую направленность в «Царь-рыбе» используются и условные формы повествования. Обращение в одноименной главе к притче обусловлено поиском «выхода к этическим первоосновам человеческого существования» (С. Аверинцев). Глава «Царь-рыба» является сюжетно-композиционным центром произведения. В контексте астафьевского повествования особое смысловое значение приобретает символический образ царь-рыбы, генезис и семантику которого невозможно выявить без обращения к мифологии.
   Забвение исконного значения, заключенного в ее имени, приводит к той драматической ситуации, которая составила центр и стержень всего повествования, а мифопоэтический подтекст образа царь-рыбы позволил «отразиться» этому сюжету во всех остальных главах-рассказах. Смысловое наполнение центрального образа сближается с его универсально-мифологическим значением. Царь-рыба – это символ всей природы, первоосновы, «первоматери» человека. Но он поднял руку на нее, давшую ему жизнь. Эта драматически-сложная социально-нравственная коллизия и рассматривается В. Астафьевым в центральной главе повествования.
   «Родственная» связь человека с рыбой, закрепленная в поверьях о ней как первопредке, позволила В. Астафьеву в качестве второго члена «оппозиции» в противостоянии человека природе избрать рыбу. Свое завершенное художественное воплощение это противоборство находит в форме притчи, которая органично врастает в художественную ткань произведения и рождается на пересечении двух планов повествования: реально-достоверного (браконьер ловит рыбу) и условного (крупный осетр превращается в мифическое существо). Картина схватки человека с рыбой также имеет двойной ракурс изображения: позиция старшего Утробина, перепуганное сознание которого мифологизирует драматическое событие, «оживляет» его символическое содержание, и авторская точка зрения – объективированное повествование. Автор психологически точно передает внутреннее состояние человека в момент его «великого противостояния» природе, чудорыбе, о которой ему доводилось только слышать. Игнатьич, герой главы «Царь-рыба», занимает особое положение в поселке Чуш. Он самый опытный браконьер, рыбу ловит «лучше всех и больше всех». И нет ничего удивительного в том, что именно на его долю выпадает встреча с царь-рыбой.
   Еще не увидев своей предполагаемой добычи, ловец находится в напряженном состоянии: не попасть бы в руки рыбнадзора. Чувство страха в нем постепенно нарастает и усиливается. Отчего и «долгожданная редкостная рыба вдруг показалась Игнатьичу зловещей». А когда нечаянно срываются с языка роковые слова – царь-рыба, ловец вздрагивает. Тут-то ему и припомнился «дедушко», который говаривал: «Лучше отпустить ее, незаметно так, нечаянно будто отпустить, перекреститься и жить дальше, снова думать об ней, искать ее» (Астафьев 1981: 144). Дед, «вечный рыбак», знал множество всяких примет и магических приемов, может, потому и дожил до глубокой старости и умер своей смертью (опытнейший рыбак Куклин и тот «канул в воду, и с концами. Лоскутка не нашли»), Игнатьичу «опять дед вспомнился, поверья его, ворожба, запуки: “…Как поймаш… малу рыбку – посеки ее прутом. Сыми с уды и секи, да приговаривай: «Пошли тятю, пошли маму, пошли тетку, пошли дядю, пошли дядину жану!» Посеки и отпущай обратно, и жди. Все будет сполнено, как ловец велел”» (Астафьев 1981: 150).
   Но не смог Игнатьич подавить в себе жадность. И только оказавшись в холодной осенней воде рядом с рыбой, он взмолился: «Господи! Да разведи ты нас! Отпусти эту тварь на волю! Не по руке она мне!» (Астафьев 1981: 145). И страх переходит в первобытный ужас, когда ловец чувствует, что рыба тянется к человеческому телу, стремится прижаться к нему. Проведя несколько часов в воде бок о бок с рыбой, пораненный такими же удами, что были всажены в нее, ловец видит в царь-рыбе антропоморфное существо, обладающее разумом и душой. От ужаса и беспомощности он думает: «Да уж не оборотень ли это?!» Здесь автор запечатлел важный момент изменения сознания героя: пробуждение прапамяти, когда человек и природа были едины, что воплощалось в антропоморфных представлениях, и человек мыслил окружающее себе подобным. Отсюда и вполне оправданное предположение о царь-рыбе как оборотне.
   Человека мучает двойственное восприятие рыбы: с одной стороны, он наделяет ее разумными действиями, а с другой, сознает, что это тварь. Тем ужаснее его состояние: человек и рыба оказались «повязанными одной долей» («…Такое-то на свете бывало ль?»). Победительницей из единоборства выходит рыба: «яростная, тяжко раненная, но не укрощенная… Буйство охватило освободившуюся, волшебную царь-рыбу» (Астафьев 1981: 154–155). Человек же, остатками сил хватаясь за жизнь, «изорванно, прерывисто» сипит: «Прос-сти-итеее… се-еэээээ…»
   Благодаря притче, положенной в основу главы о царь-рыбе, изображенная Астафьевым ситуация приобретает обобщенно-символический смысл. Притча расширяет хронологические границы повествования. Частный конфликт перерастает в общечеловеческий: в единоборство вступают «реки-царь» и «всей природы царь».
   Притча отвечает на вопрос: как могло случиться, что повязались одной долей рыба и человек? Ответ кроется в поучении деда, вечного рыбака, который «беспрестанно вещал» трескучим, ломаным голосом: «А ешли у вас, робяты, за душой что есть, тяжкий грех, срам какой, варначество – не вяжитесь с царью-рыбой, попадется коды – отпушшайте сразу… Ненадежно дело варначъе! (Астафьев 1981: 150). Это поучение деда – из разряда промысловой табуации. Однако Игнатьич, хотя и занимает особое положение в поселке Чуш, и рыбак он удачливый, зарвавшись в своем браконьерском азарте, забывает предупреждение деда, ставшее для героя пророческим. Старший Утробин воспринимает его как пустое суеверие: «Мало ли чего плели ранешние люди, знахари всякие и дед тот же – жили в лесу, молились колесу…» (Астафьев 1981: 144).
   После того как Игнатьич вспомнил свой давний грех (унизил и оскорбил девушку), все происшедшее с ним он начинает воспринимать как расплату: «Пробил час, пришла пора отчитаться за грехи». Со словами о прощении Игнатьич обращается и к той, перед которой виноват будет пожизненно, к Глаше Куклиной. «Не зря сказывается: женщина – тварь божья, за нее и суд, и кара особые… Прощенья, пощады ждешь? От кого? Природа, она, брат, тоже женского рода! Значит, всякому свое, а богу – богово!» Автор подчеркивает женское начало и в рыбе: «…Рыба плотно и бережно жалась к нему толстым и нежным брюхом. Что-то женское было в этой бережности, в желании согреть, сохранить в себе зародившуюся жизнь». Таким образом выстраивается смысловой ряд: девушка, природа, царь-рыба…
   Оказавшись на грани смерти, человек оглядывается назад, в свое прошлое, осознавая неотвратимость возмездия и с ужасом ожидая его. Прожитая жизнь предстает перед Игнатьичем в новом свете, в другом измерении. Именно это «озарение», настигшее его осенней ночью в водах Енисея, вызванное встречей с «волшебной царь-рыбой», помогает герою пережить духовное воскрешение. Вдруг в абсолютной тишине он слышит «собственную душу, сжавшуюся в комок» (курсив мой. – А.С.). (Астафьев 1981: 148). И взор его тянется от реки к небу. Он, молящий на пороге смерти о прощении, отрешенно думает: «Не все еще, стало быть, муки я принял». После того, как рыба покидает его, душе становится легче «от какого-то, еще не постигнутого умом, освобождения» (Астафьев 1981: 155). Таков финал главы о царь-рыбе во всех последующих после первого издания произведения публикациях. Этот финал не дает ответа на вопрос, спасется ли Игнатьич. Однако испытанное им «освобождение» позволяет надеяться на это.
   В журнальной публикации (Наш современник, 1976, № 4–6) финал был иным. В нем говорилось о спасении Игнатьича. На помощь ему приходит родной брат Командор. После произошедшего с ним Игнатьич долго лежит в больнице, ему отнимают ногу. Выписавшись, он навсегда покидает чушанские места, изменив и свой образ жизни («вроде бы сектантом сделался, живет будто в великий пост все время – на постном и зеленом», о рыбалке говорить не желает и к воде близко не подходит).
   Новый финал соответствует притчевому характеру главы и символике образа царь-рыбы, в котором подчеркивается его мифологическая природа. «Что-то редкостное, первобытное было не только в величине рыбы, но и в формах ее тела… на доисторического ящера походила рыбина…» (Астафьев 1981: 140). Во многих мифах народов мира закреплено представление о первичности водной стихии. С ним связано, по-видимому, обилие мифических образов водяных или полуводяных животных.
   Е.М. Мелетинский в «Поэтике мифа» приводит, в частности, сведения из архаических мифов творения о добывании огня из брюха огненной рыбы. «Солнце и луна, которые… часто сближаются с огнем, также иногда представляются добытыми из брюха рыбы» (Мелетинский 1976: 194). Рыба в мифологическом сознании занимала важное место. Известно, что в «Китае, Индии и некоторых других ареалах рыба символизирует новое рождение… Не случайна в этом отношении “рыбная” метафорика Иисуса Христа, прослеживаемая как на формальном уровне… так и по существу» (Мифы народов мира 1980: 393). Именно рыба на самой заре христианства стала одним из наиболее универсальных его символов, причем – что особенно важно! – имеющих мессианское значение. «С глубокой древности у халдейских мудрецов и вавилонских звездочетов, – отмечает АН. Зелинский, – созвездие Рыб связывалось с представлением о Мессии. Был ли это отзвук древней шумерийской легенды о мифическом “рыбочеловеке”, принесшем из океана первые знания древним людям Шумера, нам сказать сейчас трудно…» (Зелинский 1978: 128). Семантика древнего символа рыбы включает в себя мысль о воскрешении, возрождении к новой жизни. Рыба – это «символ потопа и крещения одновременно… потопа как гибели прежнего ветхого человека и крещения как возрождения его к новой жизни» (Зелинский 1978: 130).
   Именно с таким значением символического образа мы и встречаемся в притчевой главе «Царь-рыба». Притча о царь-рыбе является своеобразным ключом ко всему повествованию.
   Обладая, по словам А. Бочарова, «способностью заключить содержание в рамки одной магистральной идеи, исходного тезиса» (Бочаров 1977: 73), она сводит воедино два важных для всего произведения мотива: расплаты и спасения, придавая книге сюжетную целостность.
   Характерной особенностью астафьевского повествования является то, что фабульную основу большинства глав определяет ситуация испытания. Причем победа или поражение героя в схватке с природой, в том числе и с ее «злыми» силами (один из ее ликов – «мачеха»), становится своеобразным семиотическим «кодом», выявляющим авторское отношение к герою. Если Игнатьич «испытывается» схваткой с царь-рыбой, символизирующей собою природу, то Коля с напарниками, отправившиеся на Таймыр промышлять песца (глава «Бойе»), Аким, Эля и Гога Герцев, оказавшиеся в тайге в соответствии со своей целью каждый («Сон о белых горах»), «испытываются» сибирской природой. «Северный человек» Аким выдерживает те испытания, которые выпали на долю Коли и Игнатьича. И сцена схватки с медведем (глава «Поминки») противостоит поединку человека с рыбой (глава «Царь-рыба»), Медведь – достойный противник, что особенно важно в контексте мифопоэтической традиции. Многие северные народы долгое время с особым почтением относились к медведю, культ которого возник «вследствие страха перед зверем, страха перед хозяином тайги, наказывавшим за нарушение традиций» (Прокофьева 1976: 150). У Астафьева есть несколько рассказов, в которых описывается «встреча» героя с медведем, заканчивавшаяся по-разному. Аким в схватке с медведем не струсил и не спасовал: он «мстил» за убитого медведем Петруню и вышел победителем из поединка с «хозяином тайги». Противостояние двух поединков – с царь-рыбой и «хозяином тайги» – подчеркивается и местоположением глав: они расположены симметрично по отношению друг к другу. Глава «Царь-рыба» занимает второе место от конца первой части, глава «Поминки» – следует второй во второй части.
   Ситуация «испытания» в предпоследней главе «Сон о белых горах» реализуется в изнурительном походе Акима и Эли к людям, который требовал сверхчеловеческих усилий, выносливости и выдержки, физического и духовного напряжения. Внутреннее состояние героев во время перехода раскрывается и с помощью хронотопа: огромное, беспредельное пространство, которому нет конца и края, преодолевается героями скачкообразно: движение, стоянка, снова движение. Дискретное время психологически оправдано по сравнению с «тягучим», «засасывающим» временем пребывания их в замкнутом пространстве избушки. Время путников лихорадочно и импульсивно, оно измеряется не столько сменой дня и ночи, сколько перерывами в движении. Дискретному времени соответствует прерывистое изображение пространства: впереди – позади, впереди – позади. Такой прием изображения способствует созданию зрительной и психологически точной картины напряженного пути Акима и Эли, передаче их неимоверной усталости. «Страх, ни с чем не сравнимый страх» охватывает Элю, когда они с Акимом безуспешно пытаются выбраться из зимней тайги. «Ощущение нескончаемости пути, пустоты, беспредельности тайги подавило не только мысль, но и всякое желание». Ей кажется, что им уже не спастись, и бессмысленно сопротивляться. «…Все равно никуда не придешь, вернее, придешь, куда все в конце концов приходят…» (Астафьев 1981: 365–366).
   Круг мучительного похода Эли и Акима замкнулся, когда они вышли к своей избушке, из которой двинулись в путь. И все их усилия были потрачены впустую. Помощь им приходит извне: костер их был замечен, и Элю с Акимом спасают. В то же время им необходимо было как-то выдержать в снежном плену, в котором они оказались. И если бы не Аким, то Эля погибла бы. Выжить им удается благодаря Акиму и способности жить в природе, «согласуясь» с ее законами, благодаря знаниям и навыкам северного человека. Это испытание заставляет Акима и Элю по-новому взглянуть на жизнь и смерть, понять простую истину: человек должен быть с людьми. Страшно оказаться один на один со «слепыми» силами природы, еще страшнее вступить с ними в единоборство. Эта ситуация возвращает многим понятиям их подлинный смысл.
   Философия природы В. Астафьева в «Царь-рыбе» выглядела бы односторонней, если бы не было в ней размышлений о жизни и смерти. «Потеряв веру в бессмертие, не потеряли ль они (люди. – А.С.) вместе с нею себя» (Астафьев 1981: 359), – передоверяет Акиму свои мысли автор. В произведении речь идет о том, что человек может затеряться и в «людской тайге», которая занята собой, будничными заботами, и смерть «собрата» по стае (люди сравниваются с птицами) остается почти незамеченной. «Смерть у всех одна, ко всем одинакова, и освободиться от нее никому не дано. И пока она, смерть, подстерегает тебя в неизвестном месте, с неизбежной мукой, и существует в тебе страх от нее, никакой ты не герой…» (Астафьев 1981:
   294). Испытанием для многих героев «Царь-рыбы» становится пребывание в тайге, выявляющее несоотносимость человеческих усилий и природной мощи, с которой человек не может соперничать.
   Глава «Сон о белых горах», которую критика сразу же после публикации «Царь-рыбы» определила как «роман в романе» (А. Марченко), занимает в произведении особое место. В ней получает завершенное раскрытие натурфилософская концепция произведения. Антиподом Акима в главе предстает Гога Герцев. На протяжении главы автор последовательно их противопоставляет, начиная с того, что Гога, отправившийся в тайгу с Элей, не только сам нашел в ней свою гибель, но и обрек Элю на смерть. Герои противостоят друг другу по тем жизненным ценностям, которые исповедуют. Философия, определившая образ жизни Герцева, философия индивидуалиста и себялюбца. И «испытывается» Гога одиночеством, к которому так стремится. Тема одиночества занимает в повествовании важное место и противостоит другой, любимой автором, теме «коллективистского» образа жизни (отсюда понятия «связчики», «артель» и пр.). Одинок в «Царь-рыбе» герой первой главы «Бойе» Коля, одинок Командор, который «в одиночестве и в горе не прильнул к семье», еще больше отдалился после гибели от рук «сухопутного браконьера» любимой дочери Тайки. Он стремился «как можно реже и меньше бывать на людях», но для этого у него свои причины: «неприязнь к ним, злоба на них заполнили все в нем». В одиночку рыбачит Игнатьич («он везде и всюду обходился своими силами»), И каждый из героев за свое одиночество расплачивается по-своему.
   К одиночеству стремится Гога Герцев, потому что для него оно связано с представлением о свободе личности. Гога принадлежит к числу тех людей, которые уже «с пеленок» возвысили себя над прочим «людом». В связи с образом Герцева автор раскрывает социальное явление отчуждения, порожденное развитием цивилизации в XX веке. Герой Астафьева искусственно изолирует себя от общества.
   Контрастность образов Акима и Гоги последовательно выявляется в тексте благодаря описанию их жизненной позиции, восприятия природы, отношения к одним и тем же явлениям, людям. Аким повсюду носит с собой стихотворение одного своего «дружка». Это произведение «безвестного сочинителя», написанное Астафьевым. Это – гимн жизни, оно пронизано светлой верой и романтически возвышенной мечтой о том, что наступит время, когда землянин поймет песнь птицы, в которой пелось о любви «ко всякому живому существу». По эмоциональному тону оно контрастирует с «упадническими» стихами из дневников Гоги Герцева. Ему присущ «туристский» взгляд на жизнь. Сама эта тема нашла отражение и в других главах, но во «Сне о белых горах» она стала одной из главных. Не случайно главу предваряет эпиграф из Уолтера Мэккина об отношении к туристам в прошлые времена.
   Автор, несмотря на использование публицистических средств в раскрытии образа Герцева, стремится к пластической объемности характера. Гога не лишен ума, начитан и образован, спортивен и физически закален. Однако он лишен главного, чем в избытке наделен Аким: душевной щедрости, отзывчивости, чувства сострадания и готовности прийти на помощь другому, способности воспринимать природный мир во всей его красоте. Антитетичность героев выявляется и через сравнение их отношения к природе. «Естественный человек» Аким, выросший среди северной природы, знает ее законы и приспосабливается к ним. Он, несмотря на отсутствие, как у Гоги, университетского образования, глубоко и тонко чувствует природу, неустанно думает о ней и не перестает удивляться ее органике и красоте. Герцев воспринимает природу потребительски и в тайгу отправляется с целью проверить свои физические возможности, вступая с нею в своего рода соперничество, закончившееся для него случайной, нелепой, смертью. Природа для него мертва, поэтому ему близка мысль Блаженного Августина о том, что «природа – более мачеха», мысль, записанная в его дневнике. И нет у Гоги того «сыновнего» отношения к ней, как у Акима, для которого природа – мать, кормилица. «Люди, как черви, копошатся на трупе земли», – еще одна сентенция из дневника Герцева. Аким же видит в природе источник жизни, он одухотворяет природу. Особую роль в раскрытии характера Акима играет образ белых гор. «И приснились ему белые горы. Будто шел он к ним, шел и никак не мог дойти. Аким вздохнул сладко от неясной тоски и непонятного умиления, и ему подумалось, все его давнее томление, мечты о чем-то волнующем, необъяснимом: об иной ли жизни, о любви если не разрешатся там, среди белых гор, то как-то объяснятся; он станет спокойнее, не будет криушать по земле, обретет душевную, а может быть, и житейскую пристань» (Астафьев 1981: 275). Акима притягивают к себе «небесно-чистые горы», от которых веет «сквозной свежестью, мягкой прелью мхов и чем-то необъяснимо манящим». Семантика образа белых гор у Астафьева перекликается с символическим наполнением того же образа в повести Л.Н. Толстого «Казаки», для героев которой «цепь девственно чистых гор с их ослепительными снеговыми вершинами становится мерилом нравственных ценностей» (Бычков 1954: 99).
   Сон о белых горах Акима оказался вещим, стал сбывшейся мечтой: впервые в жизни он полюбил, пережив обновление и очищение души. «И воскресала душа, высветлялась, обновленно и легко несла в себе себя… Главное сбылось: шел он, шел к белым горам и пришел, остановился перед сбывшимся чудом, которое так долго предчувствовал, может, и ждал» (Астафьев 1981: 354). Встреча с Элей, уход за больной и забота о ней, сознание того, что он необходим ей, вызывают в душе Акима чувство озарения и воскрешения.
   Герцева же ждет глупая, случайная смерть, которая в контексте произведения воспринимается как символическая и связана с мотивом расплаты. Для более полного раскрытия характера Герцева В. Астафьев прибегает к использованию символической детали, что вообще характерно для поэтики его прозы. От сравнительных оборотов и развернутых сравнений характера человека с различными явлениями из мира природы, с которыми мы встречаемся в других главах книги, В. Астафьев переходит к сравнению-символу, который рассчитан на ассоциативное мышление читателя. Образу мертвого Гоги постоянно сопутствует кедр без вершины, у которого его и похоронили. «И хотя у него не было вершины, стоял он богатырски вольно, распахнув на груди лохмотья встреч северным ветрам, все и всех растолкав на стороны, разбросив густые нижние лапы по снегу». Так же жил и Герцев, ни с кем не считаясь, ставя свои интересы превыше всего. У северных народов это дерево связывалось не с жизнью, как светлые деревья береза и лиственница, а со смертью. Когда Эля напоследок оглядывается, пытаясь разглядеть под кедром или за ним могилу Гоги или хоть холмик, ей там вдали все кажется сплошным погостом, а еловые вершины напоминают кресты. Прием символической детали используется автором и при создании образов Акима (глава «Уха на Боганиде») и Эли. Кедр настойчиво «присутствует» в сцене ожидания Акимом и Элей спасения – как символ смерти, «царящей» на обмыске, «где под кедром, не ведая бед и горя, спокойно спал теперь уже воистину свободный человек Георгий Герцев». После спасения они попадают в другую «зону», где «одиноко темнеет корявая лиственка с одной мохнатой лапой». Она в контексте мифопоэтической традиции воспринимается как символ жизни. А ветка лиственницы, устремленная куда-то «нарядным крылом, солнечная и такая живая…», задержавшая на себе внимание Эли в минуты прощания с Акимом, напоминает нам этим «полетом» ожившую Элю. Ее Аким не только спас от неминуемой смерти, но и выходил, и она теперь устремлена к другой жизни, московской, в которой Акиму нет места. Соотносясь внутри главы с другим древесным образом – кедра, лиственница насыщается мифопоэтическим смыслом, связанным с анималистическими представлениями северных народов.
   Глава «Сон о белых горах» стала центром пересечения основных мотивов произведения – расплаты и спасения, с особой силой подчеркнув неизбежность краха индивидуалистической морали и необходимость братского духовного единения людей (для Акима любой человек, встреченный в тайге, «брат»), «Сон о белых горах» представляет собой итог нравственно-философских раздумий писателя о судьбе человека вообще и о судьбе современного человека, извратившего свою «природную» сущность, вознамерившегося противопоставить себя своим истокам.
   Особое место в произведении главы «Сон о белых горах» подчеркнуто автором и эпиграфом к ней, так как ни одна другая глава, кроме двух последних, не предваряется эпиграфом. Два эпиграфа предпосланы автором всему произведению, открывая его. Оба они связаны с главной темой книги. Первый, из Николая Рубцова, выявляет обличительный аспект в раскрытии темы, связанный с экологической проблематикой:
 
Молчал, задумавшись, и я,
Привычным взглядом созерцая
Зловещий праздник бытия,
Смятенный вид родного края…
 
(Астафьев 1981: 7)
   Второй эпиграф представляет собой цитату из Халдора Шепли и указывает на глубинный смысл натурфилософской концепции Астафьева.