Да, если покопаться в чувствах, то зимой мне было хорошо с ним, говорю это со всей искренностью, на какую способна моя потрепанная душонка. Хотя сексом мы не занимались. С наступлением первых солнечных деньков я начала ощущать, как огромная корка льда, сковывающая меня, начинает медленно таять, и…
* * *
   …я начала открывать в себе зачатки мазохистской и лесбийской натуры. Первая проявила себя тут же и немедленно. Доказательством чему служит моя пылкая любовь к тощему отроку и ничуть не выдуманные, разом хлынувшие от этого страдания. Второе кипело и бурлило где-то на диафрагмальном уровне моего размораживающегося вместе с природой тела.
   Весной я жила по сценарию – страсти приобретали слегка комический оттенок, все это мне изрядно поднадоело. Серьезность (а я человек редкостно несерьезный) длиной в пять месяцев была для меня уже пределом возможного, посему… я стала менее серьезной. Как в своих мыслях, так и в решительности действий по отношению к агнцу. Сценарий наших свиданий был прост: тогда-то мы под Джима Моррисона будем целоваться, тогда-то будем хватать друг друга за разные места, ну а вот ТОГДА (все зависит тут от него одного) мы пойдем в аккурат три месяца обещаемую квартиру какого-то дальнего родственника, который уехал, и там все случится. Но мой суженый вот уже сколько недель в самый решающий час всегда находил какой-нибудь уважительный и до боли прозрачный повод, чтобы туда не ходить, а сидеть дома с кислыми мордами и смотреть телевизор. Самым гнусным было то, что в квартире, помимо нас, неотступно присутствовали его добропорядочная мама, дедуля-пенсионер и младший братец, существо подвижное и пакостное. Вот и вся романтика теплого весеннего вечера. Вот и вся наша любовь. Вот и я – отдающаяся всецело ему. Ради чего?
   Вот тут-то и начинались наши первые, фатальные для рахитичной адориной любви расхождения. Он панически боялся секса. Впрочем, то, что должно было стать расхождением номер один – его нежелание ласкать меня так долго, как я хочу, стало почему-то его главным козырем. Я тут же с замиранием самоотравленного сердца решила: значит, дразнит. Значит, причиняет мне боль не в силу своего беспросветного кретинизма, а делает это намеренно – прекращает всякие попытки доставить мне пусть самое минимальное наслаждение именно в тот момент, когда мои мысли начинают немножко плавиться… И этот садизм мне вроде как знаком. Так бы наверняка делал… а вот тут я спотыкалась и, напоровшись на что-то в глухой темноте забытого прошлого, испуганно неслась обратно.
* * *
   В день отъезда агнец явился на полтора часа раньше, чем я его просила «заскочить на пять минут, попрощаться». Обиженный отчасти на жизнь, отчасти на то, что на него никто не обращает внимания, сидел в моей комнате. Он взывал к моей совести, затравленным взглядом пытаясь затянуть меня в скудное поле своего черно-белого зрения, пока я носилась в предпраздничной канители, собирая из углов разгромленной квартиры всю ту необходимую мелочь, без которой существование в союзе «гепард – львенок» было бы неполноценным. И вот эти все носки, трусы и купальники всплывали на поверхность квартирного хаоса, извлеченные моим широченным неводом, который я, не жалея ни сил, ни агнца, закидывала каждый раз с какой-то особой драматичностью, с тем же ощущением яркой необходимости, с каким двенадцать дней спустя пойду в темные, как ночь, объятия Черного Мага.
   Каждое мое движение сопровождалось пристальным недружелюбным взглядом. Барашек будто чувствовал скорую измену. Он сидел, широко расставив свои длинные тощие ноги, эти паучьи ходули, сложенные в четыре погибели, но, тем не менее, всегда стоящие у меня поперек пути. Его длинный торс, с вытянутой шеей, напоминал шипящую гусыню. Голова-мячик, задранная до максимума, как у пациента психбольницы, смотрела прямо на меня серыми беспокойными глазами.
   Когда я выбежала на кухню, отец хваткой строгого папаши схватил меня за предплечье (вместо уха) и, вдавив в стенку, крайне неприятным голосом прошипел:
   – Какого черта ты его сейчас привела? Кому было сказано явиться за пять минут перед выходом?! Он испортил все мои планы, ты никогда не научишься считаться с чужим мнением!
   Я налила в пару своих глаз все, что можно было выжать из моей душонки по отношению к агнцу на данную секунду: «I did not ask him to come, papan, and he is bothering me as much, as he bothers you, so just leave him alone!»
   Я вынырнула из-под его волосатой руки, бормоча что-то, способное ублажить негодующего родителя, и захлопала дверцами буфета, ища свою заветную бутылочку для личного питья в поезде.
   Пропал Розовый Сарафан. Теперь этот наряд сказочной фейки не будет сверкать на крымском побережье, светиться вместе со мной, рождая сладкие до безумия воспоминания, не будет невидимой пикантной связи между прошлым и настоящим… А ведь этим летом он наверняка был бы мне многообещающе маловат!
   При виде первого трамвая, я отослала агнца домой, и огромный вздох облегчения пронесся по всему Киеву.
 
   Самые лучшие поезда – это те, которые отправляются утром и привозят тебя тоже утром. А предел моей неприязни – это вечерние мучители, заставляющие бедную Адору маяться и страдать, считая полустанки, аж до самого послеобеда.
   Наш отправлялся в десять минут четвертого, и заботливый papan впихнул в меня без одной ложки весь особо грузный обед. Как же, семнадцать часов в дороге, ребенок должен покушать.
   «Ах, да оставьте вы меня! Мой Гепард будет кормить ребенка, питать бесстыдными фантазиями в грохочущем вагоне. Не надо мне еды! Уберите ваш салат!» Салат не убрали, и я проглотила его, приправив кисло-сладким соусом «Альхен» с кедровым запахом и холодным свечением Селены да тихим плеском отштормившего и кончившего моря.
   Куча барахла пестрыми слоями была, наконец, утрамбована (ах, мое стонущее сердечко!), и рюкзак раздулся черно-синим пузырем с выпирающей передней стенкой – в кармашек пошли все мои низменные записочки, гады-бумажечки, триллер «Adoreau». Вкушать радости духовные, писать свое творение, с ностальгической улыбкой пожилой романистки смотреть на море – да, так можно прожить очень даже неплохо и без всех этих гранд-шоу наших с папашей скандалов. Но темная тень в кровавом плаще пылающей страсти, тем не менее, неизменно стояла на звездном горизонте всех моих мыслей, загадочно улыбаясь сквозь мерцание приморских звезд. Вопреки всему, я добьюсь своей цели. И никто в этот раз не встанет на моем темном пути так, что я не смогу перехитрить или обойти.
   Но нужно быть очень хорошей!
   «Итак, – Адора Большая склонилась над Адорой Нехорошей, – за все время нашего отдыха – ни одного порнографического клипа, ни одного сеанса самоудовлетворения, ни одного прецедента, где бы ты отстаивала свое мнение, ни одного самого тихого скандальчика и никаких глупостей». Адора Нехорошая наматывала на палец рыжую прядь: «Я, конечно, постараюсь избежать больших глупостей, но вот что касается самоудовлетворения, то я просто передам вожжи своей чувственности в другие руки, как, в принципе, и должно быть…»
   Хочу обратить внимание психологов, чей взгляд, возможно, когда-нибудь упадет на этот манускрипт, что в свои неполные четырнадцать лет у меня уже были кое-какие симптомы раздвоения личности. Во всяком случае, Адора Умная так считает.
 
   Итак, мачеха с малым не ехали с нами. «Надеюсь, что с приездом сестры у тебя будет больше свободы, и ты сможешь продолжить…» – это единственное, что запомнилось мне из нашего последнего и не очень приятного разговора перед отъездом.
   Но насчет папаши я ведь искренне, со всей возможной чистотой моей детской души желала, чтобы этот отдых был для него самым спокойным, самым лучшим! А что касается полной несовместимости наших, пусть самых субъективных, представлений о счастье и отдыхе, то да… отчаянная и решительная Адора готова терпеть что угодно, лишь бы создать необходимую убаюкивающую атмосферу полной релаксации, едва горизонт будет омрачен какой-нибудь неудачей.
   Например, вот этой: во время нашего отдыха на Маяк должна была подъехать моя сестра. Серьезная замужняя женщина, пуританка высшей пробы, яркий образец добропорядочной матери и хозяйки, отцовская гордость и радость. Она посетит нас в компании мужа и семилетнего ребенка. И тогда мне, зажатой со всех сторон на траханые 24 дня будет, как выражаешься ты, Альхен, очень хреново. И кроме приличных книжек по-английски и учебников по-немецки, мне уже точно ничего надобно не будет…
   Впрочем, это обратная сторона монеты. Адора, никогда не заглядывай под все равно неподъемный полог будущего! А в случае полного краха, если его там не окажется… ну что ж, свобода будет ждать тебя тут, хоть здесь нет кипарисов, да и климат не тот.
   Нет, ну что за бред?! Опять самообман! Свобода в облике этого, простите, засранца? Нет. Только верить. Если его там не будет, я умру…
   Но в 15:10 мы не уехали. Со странным спокойствием мы восприняли факт опоздания поезда на 9 часов. Вещи тут же легли на широкую полку в камере хранения, и мы отправились по гостям (хотя папаша был готов послать все к какой-то матери). Ночной поезд – первый раз в жизни! Экзотика!
   Из последних гостей мы вернулись в половине двенадцатого. Мы бы сидели там и дольше, но сонные, в халатах на голое тело, хозяева, выкурившие на двоих пачку сигарет и никого, кроме друг друга, не видящие, в конце концов, не выдержали и сказали, что лучше не рисковать, а валить прямо на вокзал.
   Мы пришли туда, выпившие два бокала вермута с моей стороны и немереное количество джина с отцовской. Стрелки моих часов показывали полночь. На первом пути стоял состав, уютно желтея занавешенными окнами. Осведомившись у проводника в тапочках, что это за поезд, я узнала, что Симферопольский, то есть наш, и отходит он в самую первую минуту начала следующего дня, то есть, простите за несносный слог, прямо сейчас.
   «Так быстро мы еще не бегали», – сказал бы пожилой ветеран, вспоминающий в шезлонге и с сигаретой в зубах, как он рванул из вражеского плена с группой отважных защитников отечества.
   Камера хранения находилась, как положено, на другом конце вокзала. Старик-охранник спал в подвале, повесив ключ от нашего отсека себе на шею. Сумок было восемь, каждая килограммов по шесть, а на ногах что я, что папаша стояли не очень крепко. Дальнейшее фантазируйте сами.
   Вскочили в движущийся вместе со счастьем состав под вопли рыжей проводницы. Перепутали купе и ехали не с пожилыми тетками и белой псиной в авоське, а в обществе бывшего омоновца, тут же возложившего на меня свой мужественный взгляд. Я подцепила в нем слабую тень схожести с Альхеном.
   Когда немного пришли в себя, я высчитала, что в Симферополе будем не раньше восьми вечера. В Эбру ехать с вокзала еще минимум 2,5 часа. Значит, Гепарда не увидим аж до послезавтра. Но я уверена, он почувствует мое присутствие где-то рядом, под имрайскими звездами, и все у нас будет хорошо!
 
   По классическим предимрайским традициям в поезде я не спала и несколько часов болтала в тамбуре с тем омоновцем, пока в начале четвертого из купе мохнатым чертиком на пружине родительского бдения не выпрыгнул папаша и не запихнул меня на полку, строго-настрого приказав спать.

Часть вторая
Sechsundvierzig Tagen unter die Sonne [1]

   …Сразу под ногами была широкая темная бездна, а за ней – как будто близкое, как будто приподнятое море с цареградской стезей, суживающейся к горизонту. Слева, во мраке, в таинственной глубине, дрожащими алмазными огнями играла Ялта… Стрекотали кузнечики, по временам несло сладкой хвойной гарью, – и над … шелковым морем, огромное, всепоглощающее, сизое от звезд небо было головокружительно, и <он> вдруг опять ощутил то, что ощущал не раз в детстве, – невыносимый подъем всех чувств, что-то очаровательное и требовательное, присутствие такого, для чего только и стоит жить.
Владимир Набоков «Подвиг»

Tag Eins (день первый)

   Пели соловьи и цвела магнолия. Потрясающий вечер, и, кажется, что живешь тут вечность, будто не было никакого прошлого, не было ничего, только вот это море, эти кипарисы. Правильно, не надо нам прошлого, это вообще другое измерение. Нет тут времени. Все четко и ясно, как в учебнике – есть только я, тени и Змий.
   Последний раз я сидела тут пять месяцев назад. Небо было индиговым с фиолетовато-сероватыми разводами волшебных облаков, с тусклыми звездами, призрачными глазками, смотрящими на меня с мучительной нежностью. Новое, ликующе-взбудораженное чувство нетерпеливо пихало меня изнутри. Я ведь была в Имрае! И было лето…
   Какая-то ночная птица, явно не чайка, кружила над цветущими кустами олеандра, попадая то и дело в волшебный зеленый луч, льющийся, словно из пещеры шамана, прямо над моей головой. Маячная башня отдавала своим собственным летним белым свечением. Я медленно встала, подошла к белому заборчику, ограждающему обрыв, среди ласкающей, полной невидимых черных рук Южной Ночи. Отсюда виден выхваченный маячным лучом Капитанский Мостик. Именно тут, если помните, я стояла два года назад в роковом розовом сарафанчике и с ликованием смотрела на окутанный смогом желания выступ в скале, на свою Синюю Тень… да, а сейчас ведь только начало! До чего же сладкая, какая невозможно сладкая эта реальность! Вот оно – это твое живое воспоминание, Ада-Адора. Потом будешь, как проклятая, рыдать, не в силах изгнать из памяти эти зеленые блики, этот лунный свет… всю зиму. И все лето. Потому что в следующем году, я чувствую, мы сюда больше не приедем.
   С первых секунд я поняла, что счастливый поезд моего невозвратимого детства умчался в пирамидальную даль, а я смотрю сейчас туда, куда месяцем раньше смотреть было бессмысленно.
   Папаша пошел на «вахту» искать Цехоцкого, у которого мы, как обычно, снимали комнату. Балконная дверь была открыта, и в комнате горел свет, но нас никто не ждал. Это было хорошо – я могла в одиночестве насладиться сладостным ожиданием грядущих двух месяцев. Боже мой, как же тут пахнет! Колесницы роз и лаванды.
   Скоро я услышала их радостные голоса. Звонкий смех Галины – жены Цехоцкого, какие-то скрипучие детские взвизгивания Зинки, их дочери, утробный гогот самого Цехоцкого и нервное хихиканье папаши, которому явно было не до смеха от пережитых приключений.
   Не верю… Я прислонилась к белому столбику забора. Слишком походили на сон, слишком не хватало в них горечи, в этих минутах, в их упоительной вечности, чтобы их можно было как-то приравнять к реальности.
   «Завтра будет наш новый день, наш новый солнцепек… Гепард… ты ведь даже не подозреваешь, кто сейчас стоит под этими изумрудными лучами, на чьем лице играют краски света и воспоминаний. О тебе, Альхен, все о тебе…»
   – Адриана! – Зинка выросла из темноты и романтичных силуэтов миндалевых веток. Золотой крестик, захваченный на миг изумрудным лучом, сверкнул звездочкой на ее шее, подскочив вместе с волосами, когда она в последний раз подпрыгнула, замедляя бег. Остановилась, вытирая лоб рукавом своей полосатой рубашки.
   – Зинка, привет, – это было все, что я могла выдавить из себя.
   – Слушай, а ты ведь выросла! Клево выглядишь! – Девочка обошла вокруг меня, оглядывая со всех сторон.
   – А вы думали, что мы уже никогда не приедем, да?
   – Мы были уверены. Извини, но правда!
   – Дороги ночью такие опасные! – Галина покачала головой и посмотрела на корявое полчище наших кульков и сумок, отдыхающих под старым орехом на зеленой лавочке. На лавочке, где лет десять назад я ползала, играя с пластиковыми рыбками, смытыми той же волной, что сожрала все мое детство.
   – А мы уже решили, что вы остались ночевать где-то в Симферополе, ты ведь такой острожный, а, Самаркандов?! Гы-гы-гы-гы! – Смех Цехоцкого покатился в индиговую тьму.
   – А вот наша машина! – Зинка понтовито хлопнула растопыренной пятерней по капоту красного «фольксвагена».
   – А ну не смей стучать!
   – Да… как все хорошо…
   Открыли дверь, и ноздри тут же защекотал ни с чем не сравнимый запах этого нашего имрайского жилища.
   Мохнатое и страшное существо с лаем бросилось на лестницу и в несколько мгновений скрылось в дворовой темноте, задев меня своим растрепанным рыжим боком.
   – Клепа! Фу! – запоздало закричала Зинка.
   – Здравствуй, Клепа, – неожиданно выдал отец, пребывающий в том же блаженном оцепенении, что и я.
   Оставив сумки в комнате (обстановка та же, как из года в год, только кровать застелена не китайским покрывалом с журавлями, а более простым, желтым с бахромой), мы отправились на кухню, где хозяева приготовили нам что-то пожевать. Как волшебный ларчик, приподнявший свою деревянную крышку, перед нами открылась их просторная кухня и накрытый к ужину стол, и Галина, с расплывшейся в моих прищуренных глазах улыбкой, предлагающая нам сесть.
   Я вышла из душа, млея оттого, что буду выходить так, в этом индийском платье вместо банного халата, непременно с мокрой головой и сердцем, полным гадких предвкушений.
   Ужинали много и долго. Взрослые говорили о ценах и политике, пили мускатное шампанское и все подкладывали мне то салатика, то гарнирчика, а папаша осуждающе хмурился и говорил «да хватит ей, она же только недавно поела!», хотя сам наворачивал будь здоров! Зинка полусидела-полулежала напротив и безжалостно колотила меня по ногам. По какому-то хищному лунному блеску в ее глазах я уже чувствовала, что все складывается для меня отлично. Уж я-то знала, какую новость мне хотят сообщить, но не спешила вставать. Ведь чем дольше отсрочка – тем слаще признание. Никогда не надо спешить. Впереди обвитые лавром и рододендроном два месяца. Будь паинькой, Ада-Адора, и паиньками останутся все вокруг.
   Когда какой-либо интерес к еде был окончательно смыт болезненным нетерпением, я, наконец, разрешила себе встать и была тут же увлечена Зинкиной рукой в хозяйскую комнату с видиком и балконом.
   – Ну? – я прикрыла за собой дверь.
   Девчонка молчала, выдерживая необходимую, по ее мнению, паузу (ребенок, ты же ничего не знаешь, зачем тебе этот спектакль?).
   – Альхен тут?
   – Кто?
   – Йог, этот самый йог, он тут?!
   Она одарила меня одной из своих гнуснейших полуухмылочек, с прищуриванием глаз и укладыванием головы на приподнятое плечо.
   – Ту-у-ут, – протянула одиннадцатилетняя мерзавка, наверняка замечая увиденное на днях лицо в моих светящихся глазах.
   – А Вера с Танюшкой?
   – Нет.
   – Орыська?
   – Нет.
   – Другие бабы?
   – Нет. Он один, подружка. Тебя дожидается, небось. Я ему, правда, в прошлом году сказала, что ты в Америку уехала. С концами. А он это…
   – Ну? Зин, что он сказал?
   – Что, может, тебе письмецо надо написать. И что ты там себе жениха найдешь.
   – Серьезно?
   – Ага.
   – А на голове стоит?
   – Ага. Гы-ы-ы-ы… все время. Ну, как обычно.
   – А на пляже когда последний раз была?
   – Три дня назад.
   – А на тебя смотрел?
   – Еще бы! Вот так! – И она, маленькая артисточка, сделала, попытайтесь вообразить, лицо, настолько похожее на альхенское, что я содрогнулась. Согнав муть прошедших сновидений, трезвым веселым голосом я сообщила, что пойду на кухню.
   О… я горела надеждой! «Он один, подружка, тебя дожидается, небось». Это была глупая, в стиле мартовской первой любви, рахитичная надежда. Но с отражением пузырьков мускатного шампанского, с запахом хвои и травы, с воплями чаек и гепардов со львятами, с серебряной луной и фаллическим отражением в мерцающей воде, с южной ночью и ее страстями… о… я могу продолжать и продолжать.
   А Цехоцкий все травил политические анекдоты. За кухонным окном мерцала огнями далекая Ялта, и тихо шепталась листва с зеленым лучом, быстро скользящим по спутанным веткам.

Tag Zwei (день второй)

   Мое ликующее сознание вцепилось в реальность около шести утра. Я смотрю на грядущий день с подслеповатой радостью и безумным рвением. И делаю первый шаг к двери. Ну что ж, я, кажется, проснулась. А папаша, что очень странно для его жавороночьей натуры, спал как убитый, драматически вытянув руки вдоль тела и повернув свой ассирийской профиль к залитой солнцем стене.
   Мягкие ото сна руки лезут под холодную воду. Это было так давно, когда на Маяке летом была горячая вода! На полу возле ванны стоит огромный металлический бидон, а из него торчит кипятильник. Требуется примерно день, чтоб он нагрелся до нормальной температуры.
   На кухне меня уже встречает мрачный отец сообщением, что его вчера здорово продуло и ему нездоровится.
   Все утро мы сидели дома, собирая по углам лекарства и медленно распаковывая сумки, то и дело отлучаясь на кухню, чтоб полакомиться хозяйкиным компотом. Все как обычно, короче говоря.
   После непродолжительного отдыха мы все-таки спустились на пляж, увидели, кого нужно было мне увидеть, и я с вырубленным сознанием, на автопилоте, сама не своя, полезла в воду. Это все произошло так стремительно, что не смогло как следует отпечататься в моей памяти, и вообще – все, что я тут написала – выдумка, потому что именно эту часть моего тагцвая я помню хуже всего, точнее вообще не помню. Дневник молчит, а мои ощущения, мое море и мои пирсы – все было засвечено сиянием сбывшейся мечты. Он, Вера и Таня сидели в вечном умиротворении, окруженные аурой спокойствия и невероятной силы. Боже! Как же я любила его тогда! Этот смуглый затылок с миллиметровыми волосами, черная майка, крепкая спина, расслабленная, но полная скрытой силы поза, когда он сидит, подавшись вперед, опираясь локтями о колени. И зеленый рюкзак рядышком. И Верино светлое «каре», и глубокий овальный вырез на спине ее черного купальника.
   – Привет, народ, – сказала я, приземляясь на запрещенный лежак. Каким-то немыслимым образом папаша дал мне свое святое разрешение подойти к Вере с Таней и в целомудренное отсутствие лысого развратника сказать им свое короткое «привет», что я и сделала.
   Обе они до сих пор не знали, какие гости пожаловали под имрайское солнце.
   – Что, не ждали?
   А папаша сидел в десяти метрах от нас, успев за короткие сорок секунд проделать в моей спине небольшую дырочку.
   – О! – Вера скромно улыбнулась и убрала с лица золотистый локон.
   – Адка приехала! – Танька весело ерзнула.
   – Так ты ж вроде в Канаду собиралась ехать? – Задевающая ирония.
   Бог ты мой, что ж это я успела им наплести в прошлом году? Она поставила передо мной пластмассовую чашку горячего кофе с каплей «Амаретто».
   «Жизнь – это игра, – напомнили мне помятые страницы моего дневника за 1994 год, – и твоя задача в ней если не выиграть, то, во всяком случае, показать, что ты не проиграла. В театре тоже играют, не для себя, разумеется, а для зрителя. А мир, это и есть один бесконечный зритель. Зритель любит, когда его обманывают, это упрощает жизнь. Человек только думает, что живет для себя, а на самом деле он стремится только к тому, чтоб выглядеть достойно в глазах других. Так что для себя жить невозможно, это аксиома. Интересно, кто сможет опровергнуть меня? А моя задача – это показать методом избирательного обмана именно тот образ, который хотят видеть в каждом конкретном случае. Для каждого я другая. Я друг всем и никому».
   А взгляд папаши резал и кромсал. Но ведь мерзавца нет – что еще ему от меня надо?
   – Нет, не уехали, у нас все зимой сорвалось… там эти все иммиграционные службы, короче… – И я стала врать, подробно разнося проклятых бюрократов с их паршивыми визами. Подобные рассказы способны, быть может, увлечь пожилую учительницу, скучающую в моей школе, но Вера…. ах, Вера, на меня она смотрела почти что с жалостью.
   – Так вот что я могу сказать… ужасно, да. Вера, это было просто ужасно.
   – А теперь вы как?
   О Боже… Имрая… как больно вспоминать все это, когда пальмы и олеандры остались за лучиками железных дорог, под колесами давно отстучавшего двенадцатого поезда, когда агнец снова слюнявит меня в подмышку, а школьные будни не несут в себе ничего утешительного!
   – А теперь мы вот тут…
   – И сколько вы пробудете? Недельки две?
   Я торжествующе улыбнулась:
   – Какое там! Два месяца, как минимум.
   – Ничего себе, чего это твой папенька так расщедрился? А как там насчет свободы? Все еще выпасает тебя на поводочке?
   – Разумеется. Только мне его, если честно, просто жалко. Вот я и не воюю.
   – Как трогательно. – Она кивнула на чашку нетронутого кофе. – Пей давай.
   Танька горячо обняла меня, приговаривая, что сильно соскучилась.
   Вера довольно холодно и отрешенно смотрела в какой-то непонятный промежуток между нами. И в эту же секунду, когда она, как серфингист из рекламы, поднимающийся навстречу несущейся волне, плавно переместила свой взгляд с вершины гребня на небо (то есть на что-то, или, вернее, кого-то, кто, похоже, уже несколько секунд стоял у меня за спиной). И в эту же секунду я почувствовала, как мой бесчувственный палец был подхвачен…