Поэтому молчаливый, сдержанный Освальд приносит мне в первый момент даже некоторое облегчение.
   Памятуя вчерашнюю встречу с Фоменко, я с самого начала представляюсь Струлису и показываю свое удостоверение. После этого он становится еще угрюмее.
   Надо вам сказать, что вчера вечером, после разговора с Фоменко, я все-таки не выдержал и заехал на работу. И позвонил в Ригу своему дружку Арнольду Риманису. Он работает в республиканском уголовном розыске. Отличный парень и талантливый сыщик. Мы знаем друг друга не понаслышке. Арнольду достаточно дать в руки лишь одно, даже самое тоненькое и слабое звено, и он медленно и терпеливо вытянет всю цепочку. И пунктуален он, как хронометр. «Завтра звоню тебе в девять тридцать», — сказал он мне. И действительно позвонил сегодня утром в это самое время и кое-что сообщил дополнительно об Освальде Струлисе. Оказывается, при всех своих отрицательных качествах, за которые его выгоняли с работы из двух колхозов, и несмотря на его бесконечные ссоры с женой, он обожает ее и сына, а ссоры происходят только на почве его слепой и неугомонной ревности, которая тоже может любую женщину свести с ума. Хотя в определенных дозах это каждой приятно, лукаво добавляет Арнольд. Словом, ни о каком романе в Москве, даже о попытке его завести, речи быть не может. И если в этом убежден Арнольд Риманис, то сомневаться не приходится. Однако молоденькие сотрудницы министерства заметили, что Струлис ухаживал за Верой. Ошиблись? Ну, нет. В таких вещах эти особы не ошибаются. Что же тогда? Может быть, это было, так сказать, деловое ухаживание? Какая-то помощь требовалась Струлису от Веры? Он же отменный хитрец, ловкач и доставала. И его угрюмая внешность весьма обманчива. Да, вот это и надо проверить в первую очередь. Ну, и, конечно, тот злосчастный понедельник, особенно вечер того дня.
   — Когда вы приехали в Москву? — спрашиваю я.
   — В воскресенье, — хмуро цедит Струлис. — Не это, а то.
   — Вы приехали в командировку?
   — Да. Командировка.
   — С какой целью?
   — Получить два автомобиля, один автобус.
   — Вам это легко удалось?
   Струлис бросает на меня исподлобья быстрый, подозрительный взгляд.
   — Вполне законный порядок.
   В разговоре с таким сдержанным, немногословным человеком надо быть особенно внимательным, чтобы суметь уловить еле заметные оттенки настроений и интонаций. Сейчас я чувствую, что Струлис нервничает. Ему явно не нравятся мои вопросы, относящиеся к его служебным делам здесь, в Москве. Небось что-то крутит, ловчит к мухлюет. Но Вера вряд ли помогла ему тут, несмотря на все круги, которые он вокруг нее делал. Не таким человеком была Вера.
   — Вспомните, Освальд Янович, — прошу я, — что вы делали, как провели следующий по приезде в Москву день — понедельник. Где были, с кем встречались.
   — О, весь день… вспоминать?
   Точно так же ответил мне вчера и Фоменко. Приезжему действительно очень трудно вспомнить во всех подробностях, от начала и до конца, один из суматошных дней, проведенных в Москве. Особенно командированному, да еще если он приехал с таким хлопотливым заданием.
   — Ну, вспомните хотя бы вечер, — соглашаюсь я.
   Я помню, эта моя уступка принесла Фоменко явное облегчение. Но тут я этого не чувствую.
   — Зачем? — резко спрашивает Струлис, полоснув меня враждебным взглядом.
   Я с трудом удерживаюсь, чтобы не ответить резкостью. Нельзя. Вредно и недостойно. И все-таки в голосе моем звучит неприязнь, тут уж я ничего не могу поделать.
   — Я могу вам и не отвечать на ваш вопрос. И все равно вы обязаны ответить на мой. Обязаны, Струлис. Но я вам все-таки кое-что объясню. Вы знаете, что погибла сотрудница министерства Вера Топилина?
   — Знаю. Только это не объяснение.
   — Вы были с ней знакомы?
   — Да, был. Ну и что?
   — Вы встречались с ней вне министерства?
   — Это никого не касается.
   — Извольте ответить на мой вопрос. Мы ведем официальное расследование по делу Топилиной.
   — Встречался… — стиснув зубы, цедит Струлис.
   — С какой целью?
   — Личной. Красивая девушка.
   — Не стройте из себя ловеласа, — строго говорю я. — Ваша Велта, по-моему, этого не заслужила.
   Щеки Струлиса неожиданно розовеют, и в сузившихся глазах мелькает растерянность. Он молчит.
   — Будете отвечать?
   — Нет.
   — Ладно. И так ясно. Теперь вспомните, что вы делали вечером в прошлый понедельник.
   — Был в гостинице. Смотрел телевизор. Хоккейный матч. Рижане с московским «Динамо». Потом звонил домой.
   — В котором часу звонили?
   — Около десяти. Можете проверить.
   — Обязательно.
   Мы действительно все проверим. Но я уже и так чувствую, что Струлис на этот раз говорит правду. В тот вечер он не был с Верой. И я могу кончить этот неприятный разговор.
   Мы сухо прощаемся.
   Струлис, не оглядываясь, уходит, аккуратно и неслышно прикрыв за собой дверь.
   Некоторое время я еще сижу в кресле, курю и перебираю в памяти наш разговор, сравниваю его со вчерашним. Чем-то они похожи. Да, да. И Фоменко, и Струлис явно чего-то опасаются, когда речь заходит о их служебных делах. Видимо, что-то там нечисто. Оба приехали получать какие-то машины. И не все, видимо, ими тут законно делается, где-то они хитрят, кого-то умасливают, кого-то обводят вокруг пальца и, естественно, при этом все время чего-нибудь опасаются. Вот куда бы вам смотреть, уважаемый Станислав Христофорович, а не учить других. Но только к Вере все эти мелкие пакости отношения не имеют. Это уж точно.
   Я смотрю на часы. Ого! Через час ко мне в отдел приедет крымчанин Владимир Лапушкин. Может быть, это он изображен на фотографии? Справка о нем из Симферополя наконец пришла, это мне по телефону подтвердила Галочка. Следовательно, надо ее успеть прочесть и обдумать.
   И я мчусь к себе в отдел.
   Эх, как приятно пройтись сейчас по улице. С утра снова выпал снег, но на этот раз он и не думает таять. Наоборот, все больше подмораживает, и холодный, прозрачный воздух, пронизанный солнцем, необычайно приятен после стольких дней гнилой, тяжелой сырости.
   Но гулять мне некогда, мне надо спешить, и я в последнюю секунду все-таки втискиваюсь в переполненный, уже трогающийся с места троллейбус.
   Приезжаю я вовремя. У москвича уже так развито ощущение времени, что он умудряется буквально по минутам планировать не только бесчисленные свои дела, но и скорость своего передвижения на всех видах общественного транспорта с учетом их маршрута, а также всевозможных остановок и задержек в пути. Это происходит почти автоматически. Я, например, не высчитывал, сколько минут мне потребуется, чтобы после ухода Струлиса добраться от министерства к себе на работу, но все же я чувствовал, что успею еще выкурить сигарету, сдать ключ от кабинета, смогу даже две-три минуты подождать троллейбус, и мне понадобится еще шесть или семь минут, чтобы потом пересечь площадь, затем миновать дежурного и подняться к себе на этаж, в свой отдел.
   Словом, как я уже сказал, приезжаю я вовремя.
   Материал, присланный из крымского управления о Владимире Лапушкине, действительно представляет некоторый интерес. Правда, ничего порочащего Лапушкина тут нет. Разве только, что он выплачивает алименты сразу двум своим бывшим женам на двоих детей. Но выплачивает он аккуратно, и потому с нашей стороны никаких претензий по этой части к Лапушкину нет. Правлением же колхоза он характеризуется наилучшим образом. Честен, исполнителен, инициативен, образован, опытен, чуток к людям, хороший товарищ… Боже мой, сколько достоинств у одного человека! Кроме того, он еще активный общественник и, как сказано в характеристике, «непрерывно работает над собой», он даже редактирует сатирическую стенгазету.
   Ко всему этому блестящему перечню нашими товарищами из управления добавлено, что Лапушкин общителен, имеет многочисленных знакомых, часто бывает в командировках, не очень-то ограничивает себя в расходах, несмотря на солидные алименты, любит одеться, кутнуть, не равнодушен к женщинам, которые, в свою очередь, тоже оказывают ему внимание, ибо Лапушкин, ко всему прочему, еще и хорош собой.
   Вот это-то средоточие добродетелей и обаяния вскоре и предстает передо мной в лице весьма элегантного, худощавого молодого человека, улыбчивого и полного дружелюбия. Лапушкин тщательно выбрит, только что весьма модно подстрижен — узкие, длинные бакенбарды, уши прикрыты волосами, аккуратная, сходящая на нет тяжелая грива волос. На Лапушкине модный, светло-серый в полоску французский костюм-тройка, широкий и необычайно пестрый галстук. Словом, как точно сказала о нем одна из девушек в министерстве, — «рекламный мальчик». Когда он входит, комната моя наполняется резким запахом одеколона.
   Мы здороваемся, разглядываем друг друга, я приглашаю Лапушкина расположиться в кресле и закурить, после чего приступаю к уже приевшимся мне вопросам:
   — Давно в Москве, Владимир Карпович?
   — Ровно две недели, — охотно отвечает он. — Отпуск использую. Круглый год, знаете, живу на курорте, утомительно, — он позволяет себе пошутить. — Надо когда-нибудь и в рабочей обстановке пожить. Спуску, знаете, себе не даю. Каждый день культурные мероприятия. Сегодня, допустим, МХАТ. Комедия. Я стараюсь только на комедии ходить. В крайнем случае — сатира, — и туманно поясняет: — Как жанр, конечно. Сам, знаете, причастен. Газету редактирую. «Штрихом и словом о нездоровом». Как название? Звучит, по-моему. Ну, еще цирк уважаю. Не скрою. Новое здание особенно волнительно.
   — Но и дел не чураетесь? — усмехаюсь я, — Слышал, вы в министерство заглядывали?
   — Да разве от этих дел куда убежишь? — подхватывает Лапушкин. — Услышали, что я в Москву собрался, ну и подкинули. А я, знаете, от работы бегать не привык. Интересы дела и интересы коллектива — это первое. Остальное бульон, я вам скажу. Всякие там сюжетики, они для отдыха. Верно я говорю?
   — А у кого же вы в министерстве бывали?
   — У кого?.. — Он задумывается, а в глазах мелькает неуверенность, даже почему-то испуг. — Я был… Даже не помню, честное слово… столько, знаете, людей, контактов… — бормочет он. — И знаю их всех мало.
   Лапушкин просто на глазах тускнеет. Даже его роскошный галстук кажется уже не таким ярким, и улыбка не такой ослепительной, и глаза не блестят, а губы начинают мелко дрожать. Чего это он так испугался?
   — Вы товарища Меншутина там знаете? — спрашиваю я.
   — М-меншутина?.. Н-нет. Не знаю… То есть слышал! — спохватывается Лапушкин. — Слышал. Н-но… Не видел. Лично. Не пришлось, знаете…
   — А секретаря его, Топилину?
   — Нет, нет! — в испуге восклицает Лапушкин. — Вообще… не знаю! — Он энергично отмахивается обеими руками, словно прогоняя осу или даже что-то еще опаснее.
   — Не знаете его секретаря? — удивленно переспрашиваю я, и в душе у меня возникает какое-то беспокойное ощущение надвигающейся неприятности, может быть, даже беды.
   — Секретаря знаю… Но что Топилина… откуда же? — все так же сбивчиво лепечет Лапушкин. — Ну, сидела… и никаких… этих самых… сюжетиков…
   — Бросьте, Владимир Карпович, — не выдержав, говорю я. — Ведь вы за ней и ухаживать пытались.
   — Я?! Никогда! — с необычайной горячностью восклицает Лапушкин. — Злые языки! Бабьи! Из зависти!.. Из… из ревности! Сплетни разводят! Конечно… одинокий мужчина… Молодой… недурен… образован… кругозор…
   В бессвязных выкриках вконец разволновавшегося и перетрусившего Лапушкина чувствуется, однако, набор давно отработанных аргументов.
   — Ну, хорошо, — обрываю я его. — Значит, Топилину вы не знаете. Тогда напрягите свою память и постарайтесь вспомнить хотя бы вот что: как вы провели прошлый понедельник, двенадцатого. Ну, хотя бы только вечер. Это-то вы в состоянии сделать?
   — Вечер. Двенадцатого. Понедельник, — как ученик перед доской, повторяет Лапушкин. — Одну минуту. Только сосредоточусь.
   Он заметно успокаивается.
   А у меня вдруг возникает досадное ощущение новой неудачи. В первый момент мне показалось даже, что Лапушкин и внешне похож на того человека с фотографии. Но сейчас я убеждаюсь, что ошибся. А уж внутренне… Вера никогда бы в жизни не смогла влюбиться в этого жалкого человечка.
   Между тем Лапушкин торжествующе объявляет:
   — Вспомнил! Что было, то было. Театр Сатиры. «Баню» смотрел. Чтобы не быть незрелым в этом вопросе. Четырнадцатый ряд партера. Мест не помню, заранее говорю. Был с кузиной. Вот ее телефончик. Может подойти тетя.
   Он начинает торопливо рыться во внутреннем кармане пиджака. Но я раздраженно машу рукой:
   — Не надо, Лапушкин. Верю. И можете идти. Я вас больше не задерживаю. До свидания.
   Мне противно смотреть на этого человека, и я ничего не могу с собой поделать.
   Сегодня мы хороним Гришу Воловича. Хороним почему-то не как обычно. Траурный митинг в нашем клубе будет позже. А пока что гроб с телом Гриши стоит в маленьком зальце при больничном морге.
   Возле гроба несколько женщин. Высокая, полная старуха с суровым лицом держит за руку девочку лет семи, уже школьницу, под расстегнутым пальтишком видны коричневое форменное платьице, черный фартук и белоснежная каемка воротничка на тоненькой, нежной шейке. Девочка испуганно жмется к старухе и оглядывает каждого входящего быстрым и жалобным взглядом. Это старшая дочка Гриши, младшую, конечно, не привели, а старуха — это, наверное, его теща. По другую сторону гроба стоит еще одна старушка, маленькая, худенькая, сморщенная, в темном платке на голове. Это мать Гриши. А рядом с ней молодая женщина, удивительно похожая на Гришу, и всем ясно, что это его сестра. Вот и вся Гришина родня. Одни женщины.
   Подальше от гроба, уже возле стен, стоим все мы, Гришины сослуживцы и друзья. Мы все в штатском. Другой одежды нам на работе не положено. Мы все из уголовного розыска, самого боевого и оперативного подразделения милиции, в этом каждый из нас твердо уверен. Мы особое братство, боевое товарищество, и смерть каждого из нас еще больше сплачивает остальных.
   Эти высокие мысли невольно приходят мне в голову, когда я вижу вокруг посуровевшие, тяжело затвердевшие лица своих товарищей. Сколько, оказывается, наших людей знало Гришу Воловича, сколько их сегодня пришло сюда. Здесь, в этом зальце, места уже нет. Люди только заходят ненадолго сюда, сняв шапку, замрут у гроба и снова выходят во двор.
   А во дворе собралась уже немалая толпа. И я обращаю внимание, что большинство из них вовсе не работники милиции. Откуда они? Мужчины, женщины, пожилые и средних лет, а рядом совсем молодые ребята и девчата, скромно одетые, рабочего вида люди, судя по всему, жители этого района — района, где был убит Гриша.
   Рядом с собой я обнаруживаю Николая Ивановича. Длинное лицо его с тяжелым, оттянутым вниз подбородком и ввалившимися щеками, на которых пролегли борозды и складки морщин, кажется сейчас совсем старым.
   — Откуда столько народу? — тихо спрашиваю я его, не поворачивая головы.
   — Объявление о похоронах всюду повесили, — тоже еле слышно отвечает он.
   — По всему району. Неужто не видел?
   — Я тут с того раза не был. Что написали?
   — «При задержании опасного преступника погиб работник московской милиции майор Г.А.Волович, — цитирует мне на память Николай Иванович. — Траурный митинг состоится в морге районной больницы…» Ну, а дальше время, число и адрес. Остальное на словах людям объяснили.
   — Выходит, жители пришли?
   — Именно.
   — И с того двора пришли?
   — Да. Это мы особенно постарались.
   — Небось знают, что Федька убил?
   — Ни одна душа не знает. Это мы тоже постарались.
   Я не выдерживаю и скашиваю глаза на Николая Ивановича. И начинаю кое-что подозревать. А Николай Иванович в ответ на мой вопросительный взгляд чуть заметно горько усмехается и все так же тихо объясняет:
   — Что в том сарае был Федька, знали только четыре человека: Анна Сергеевна, его мать и Зинченко с Алешкой. Этих двоих мы арестовали, Анну Сергеевну попросили молчать, ну, а старуха и без этого умрет, а не скажет.
   — А зачем все это? Пусть бы знали.
   — Кузьмич велел. Потом узнают А пока мы слух пустили, что это какой-то, мол, неизвестный стрелял.
   М-да… Что-то затеял Кузьмич… Это уж точно. Даже узнавать себя в толпе не велел, вспоминаю вдруг я Но вслух все эти мысли я, конечно, не высказываю. Строгая наша служба приучает не бросаться словами. Вот и Николай Иванович ничего больше не говорит, хотя, наверное, кое-что еще и знает, раз был привлечен к этой работе.
   Со двора заходит начальник отделения милиции, где работал Гриша. Это невысокий, плотный, седоватый подполковник, красное обветренное лицо и совсем белые усы. Единственный здесь человек в форме. Он снимает фуражку и, держа ее по форме на согнутой руке, на минуту замирает возле гроба, сумрачно глядя на восковое Гришино лицо. Потом он делает шаг в сторону и гудит простуженным басом:
   — Пора начинать митинг, товарищи.
   Затем, держа фуражку все так же, на согнутой руке, он почтительно подходит к Гришиной матери и спрашивает:
   — Вы разрешите, Мария Трифоновна?
   Вместо ответа старушка вдруг утыкается лицом в его шинель и горько, в голос плачет.
   Подполковник смущенно гладит ее плечо и еще больше мрачнеет, а стоящая рядом Гришина сестра прерывающимся голосом просит:
   — Мама, не надо… Ну, перестань, мама…
   Она наконец отрывает старушку от подполковника, и та плачет уже у нее на груди. А молодая женщина утыкается лицом в ее платок и, кажется, тоже беззвучно плачет.
   Подполковник делает нам знак.
   Мы подходим к гробу, легко, совсем легко поднимаем его на плечи и медленно направляемся к выходу.
   Большой двор полон людей. Вся округа собралась тут. Еще бы! Такое событие. Ведь многие слышали выстрелы в ту ночь, и все уже о них знают. Все знают, что милиция задерживала опасных преступников. Ведь это же небывалое дело — чтоб стреляли. И вот убит человек. Не в газете об этом читают, не в книге, а вот сами видят, своими глазами. Как же случилась такая беда, как все там, ночью, произошло? И кто такой убитый человек? Это, конечно, заинтересовало каждого и каждого взволновало. Потому так много народу собралось здесь.
   Возле дверей морга, на ступенях установлена высокая подставка для гроба, а в стороне на длинном металлическом штативе укреплен микрофон.
   Мы бережно опускаем гроб и отходим, сливаемся с толпой. Около него остаются только близкие, три женщины и маленькая девочка. Они сейчас никого не видят и ничего не слышат. Они не спускают глаз с утопающего в цветах тонкого, желто-окостеневшего профиля. Они прощаются…
   К микрофону подходит подполковник, откашливается, расправляет рукой усы и без всякой бумажки, без заранее написанной и утвержденной кем-то речи начинает говорить, волнуясь, чуть сбиваясь и тут же сам себя поправляя.
   — Граждане, — говорит он. — Сегодня мы хороним нашего боевого друга, доброго товарища, смелого, честного человека Григория Александровича Воловича, павшего от бандитской пули на своем боевом посту. Даже не на посту. Пост — это что-то такое, я бы сказал, неподвижное и вроде бы на него нападают. А тут все было не так. Я ниже доложу вам, как все было. Сначала я обязан вам сказать, кто такой был Григорий Александрович и как жил. Он совсем молодой человек еще был, ему исполнился только тридцать один год, он тысяча девятьсот сорок третьего, военного года рождения, одиннадцатого февраля. Родился в рабочей ткацкой семье в славном городе Калинине. Вот откуда и приехали сегодня его матушка Мария Трифоновна и сестра Ольга Александровна, — подполковник делает короткий и почтительный жест в сторону стоящих у гроба женщин, и вслед за движением его руки сотни голов поворачиваются в их сторону.
   Тишина стоит во дворе. Слышатся только тяжкие мужские вздохи да всхлипывания плачущих женщин. Откуда-то издалека доносятся звуки большого города.
   За моей спиной женский голос, давясь слезами, произносит:
   — А девочка-то… дочка небось… школьница.
   — Дочка… дочка… — жалостливо подтверждают вокруг.
   И кто-то вздыхает:
   — Надо же такому горю случиться…
   — Выходит, работа такая, — рассудительно замечает простуженный мужской голос. — Отчаянная.
   — Ой, не говори. Я бы с ума сошла…
   — А жена-то его где? — спрашивает кто-то.
   — Выходит, нету… Вдовец, значит, был. Раз дочка-то при нем.
   — Сироточкой осталась… О господи…
   — Хоть поймали бы, окаянного…
   — Такого пойди поймай…
   Шелестят тихие скорбные слова у меня за спиной. Люди вполголоса переговариваются, вздыхают.
   — …Окончил он школу, как все, — продолжает между тем подполковник своим хриплым, натуженным басом. — Ну, а потом, ясное дело, служба в армии, священный долг. Пока, видите, все, как и у других. Но, отслужив срок, идет Григорий Александрович по зову совести и сердца снова в строй, в солдатский строй. Снова идет защищать мир и покой народа, ваш покой, уважаемые граждане. И вот Григорий Александрович работает у нас и учится, постигает правовые науки, кончает высшую нашу школу и вскоре назначается сюда, в наше Краснознаменное отделение милиции на должность начальника уголовного розыска. Это что значило? А то, что заслужил он этот высокий пост. Сколько преступлений раскрыто Григорием Александровичем, вы бы только знали, а еще больше не позволил он совершить. Сколько преступников задержано им для справедливого и законного наказания через суд, сколько краденых вещей возвращено владельцам, сколько жизней им спасено, если хотите знать. Работа эта не знает ночи и дня. Порой сутками работают товарищи. А как же иначе, раз надо? Вот и работаем. Высокая у нас у всех цель, дорогие товарищи. Вы знаете. Чтобы не было преступлений, чтобы каждый гражданин имел совесть, честь, любил труд и уважал себе подобных людей…
   Подполковник говорит с таким напряжением и подъемом, так искренне, складно, что я ловлю себя на том, что сам с волнением слушаю его. Мне кажется, я бы в жизни так не выступил, да еще в такой момент и перед столькими людьми. А этот… Даже мне удивительно. И меня переполняет гордость и благодарность к этому незнакомому мне раньше человеку. Вот какой начальник был, оказывается, у Гриши.
   — …Ну, а что произошло в ту ночь, — хрипит в заключение подполковник,
   — вам расскажут товарищи, которые сами участвовали в той операции. А пока я объявляю траурный митинг открытым. И первое слово предоставляю самому молодому нашему сотруднику, только начавшему под руководством Григория Александровича свой боевой, нелегкий путь — и, замечу вам, хорошо начавшему
   — Владимиру Аверкиеву.
   И вот Володя, чуть прихрамывая, подходит к микрофону. Звонкий его голос, срывающийся от волнения, разносится по двору:
   — Это не только мой начальник! Это мой старший друг и учитель лежит здесь!.. И перед его гробом я клянусь… на всю жизнь…
   Как все-таки здорово сделали, что организовали этот митинг! Сколько людей поймут, что если за них кто-то отдал свою жизнь, а еще кто-то готов ее отдать — и не на войне, когда воюют все, весь народ, а сейчас, в мирные дни,
   — если кто-то готов отдать за других жизнь, то как же должны жить эти другие, как должны относиться друг к другу! Перед лицом такой смерти люди могут многое решить для себя, для своей жизни дальше, для своих взглядов на эту жизнь.
   Но как трудно убедить себя, что и после твоей смерти, если эта смерть будет такой же достойной, как у Гриши, жизнь чуточку изменится к лучшему и кто-то из оставшихся людей станет тоже чуточку лучше. Как трудно убедить себя в этом!
   В ту ночь, когда погиб Гриша, я тоже бежал на пули. Разве я думал о смерти? Или о бессмертии? Или о других людях, ради которых я бегу на эти пули? Ни о чем я не думал. Меня в тот миг вели вперед ненависть и долг. И только. Но сейчас мне хочется верить, что смерть Гриши оставит все-таки след в судьбах и мыслях многих людей, мне необходимо так думать. Я тоже не забуду Гришу Воловича. Но пусть и другие его не забудут. Не только друзья. Но и все эти люди, которые случайно пришли сюда сейчас и слышат то, что рассказывает Володя.
   А Володе разрешили рассказать почти всю операцию, вернее, весь ее конец, но так, что невозможно догадаться, кто же был тот бандит и кто был с ним. Тут Володя вполне сознательно кое-что искажает. Он, оказывается, прекрасно подготовился к такому рассказу. И он все запомнил, даже этот последний Гришин рывок там, в сарае, когда он загородил собой Константина Прокофьевича.
   — …После этого бандит выскочил из сарая и кинулся бежать, — азартно рассказывает Володя замершим от напряженного внимания людям во дворе. — За ним бросился один из наших товарищей. Бандит заметил погоню и начал отстреливаться. Многие из вас слышали эти выстрелы. Но свист пуль слышал только наш товарищ. И все-таки он продолжал преследование.
   В этот момент кто-то осторожно берет меня за локоть и шепчет:
   — Быстро в машину. За воротами налево.
   Я оборачиваюсь и вижу исчезающего в толпе Петю Шухмина и, конечно, тут же устремляюсь за ним. На нас никто не обращает внимания.