Петю я настигаю уже у самых ворот:
   — Что случилось?
   — Случилось, что Кузьмич пять минут назад взял Федьку.
   — Ну да?! Сам?
   — Сам. Ну, я маленько помог. Пришел, понимаешь, сволочь, посмотреть, кого это он уложил. Раз никто на него не думает, то почему не прийти? Не утерпел, понимаешь. Такой психологический расчет у Кузьмича был.


Глава 6.

БОЛЕВАЯ ТОЧКА ДУШИ


   Я не понимаю, почему Кузьмич не привлек и меня к задержанию Федьки. Все-таки это я гнался за ним тогда ночью, на моих глазах он убил Гришу Воловича, и в меня он стрелял. А Кузьмич вспомнил обо мне, когда надо Федьку допрашивать, и вот срочно прислал за мной Петю. И я считаю себя незаслуженно обойденным. Я не могу себе представить, что Кузьмич сделал так, потому что все еще сердит на меня, потому что хочет мне что-то доказать. Это все слишком уж мелко и совсем на него не похоже, на прежнего Кузьмича, во всяком случае. Но если это так, то много же он потеряет в моих глазах.
   Мы с Петей приезжаем в отдел и немедленно идем к Кузьмичу. Первый допрос надо провести сразу после задержания, пока этот бандит сбит с толку, взволнован, растерян и испуган.
   Кузьмича мы застаем одного. Он расхаживает из угла в угол по своему кабинету и, хмурясь, потирает ладонью седоватый ежик волос на затылке — чем-то, значит, недоволен. Высокая, чуть сутулая фигура его в просторном сером костюме, мятом и давно уже не модном, то почти пропадает на фоне темнеющего окна, то вновь возникает в полосе света от горящей лампы на столе. И тогда бросаются в глаза тяжелые складки на его лице и становится заметным, как Кузьмич устал.
   При нашем появлении Кузьмич подходит к двери, зажигает верхний свет и поворачивается ко мне. Смотрит он на меня с довольной усмешкой, чуточку даже, я бы сказал, победно и говорит:
   — Вот какие дела. Кое-что, оказывается, еще можем.
   Мне понятна, конечно, его радость. Хотя, всегда сдержанный и скромный, Кузьмич обычно не позволяет себе так обнажать свои чувства. Но тут, по-моему, проявился — ну, как бы вам объяснить? — эдакий стариковский комплекс, что ли. Будто все полагают, что ему пора уходить на покой, что он уже свое отработал. А он вот сейчас доказал, что это не так и что он еще о-го-го какой. Но о том, что ему пора уходить, никто и не думает. И доказал он все это, главным образом, самому себе. Но я, конечно, об этом не заикаюсь. Я вообще обижен и сухо спрашиваю:
   — А все-таки почему без меня?
   — Нельзя было, — качает головой Кузьмич и направляется к столу. — Тут ведь требовалась сверхосторожность, вот что. Тебя видели в том дворе. Тебя и Федька мог заметить, когда вы в сарай заскочили. Ты у нас вообще, — он коротко усмехается, — заметная личность. Даже издали.
   — Вымахал, словом, — почему-то довольным тоном подтверждает Петя. — Выше некуда.
   — Ладно, — вновь хмурится Кузьмич. — Лучше давай-ка, милый, берись за Федьку. Виктор Анатольевич выехал куда-то, а нам с первым разговором надо торопиться.
   — А вы сами-то?
   Признаться, я в первый момент слегка робею перед возлагаемой на меня ответственностью.
   — Я не могу, — качает головой Кузьмич. — И не должен. Я же его только что брал. Никакого психологического контакта не получится. И вообще никакого разговора. Так что кроме тебя некому. Да и знаешь ты все досконально. Это тоже не последнее дело.
   — Слушаюсь, — через силу говорю я.
   — Ну вот. Его сейчас приведут к тебе. Значит, давай решим, по каким пунктам ты поведешь допрос.
   — Во-первых, пистолет.
   — Это — в-третьих. Сначала ты его разговори. Помни, пистолета мы сейчас при нем не обнаружили. В сарае, как ты знаешь, его тоже нет. Выходит, где-то он его прячет. И по какому случаю его взяли, он точно не знает. У него пока полный ералаш в голове. Поэтому о пистолете потом. Разговори на мелочах. И разведай. К примеру, вот: Зинченко он назовет? Кого еще назовет? Как опишет тот вечер на стройплощадке, ту ночь? Ты понимаешь?
   — Понимаю.
   — Учти, он сильно взволнован, сильно напуган. У него убийство на совести. Он этой темы сейчас больше огня боится.
   — Значит, охотно ухватится за разговор на другую тему.
   — Вот, вот. Нерв ты уже нащупал, — сдержанно кивает Кузьмич. — И еще учти обстоятельства задержания. Я тебе их сейчас опишу. Значит, подходит он по переулку к воротам, останавливается и с безразличным видом заглядывает во двор. Там траурный митинг идет. В этот момент к нему сзади тихо подкатывает машина, дверца открыта, там Шухмин. Я подхожу с другой стороны и негромко, очень даже спокойно ему говорю: «Можно вас на минуточку, гражданин?» Но у него же нервы натянуты до предела, да еще перед глазами гроб и в нем убитый им человек. Он моего голоса не выдержал, он больше притворяться не мог. Он так рванулся, будто я его за горло схватил и душить начал. Так рванулся, что человека рядом опрокинул, случайного совсем человека. Он же здоровенный мужик, Федька-то. И кличка у него Слон. Вот тут я беру его на прием. Он поневоле сгибается и вползает в машину. Еле-еле, правда. Уж очень здоров, — Кузьмич чуть заметно усмехается в усы. — Деться ему, однако, некуда. Кости трещат. И ошалел, конечно. Ну, а в машине его уже Шухмин принял.
   — Из рук в руки, — весело подтверждает Петя. — Но главное-то Федор Кузьмич уже сделал, — добавляет он, радуя душу начальства.
   И я чувствую, что Кузьмичу это приятно.
   Он сейчас ничем не дает почувствовать, что сердит на меня. Ну еще бы! Так всем нос утер этим задержанием. Но я все-таки не могу простить ему этой глупой стариковской обиды на меня — обиды, которая так меня оскорбляет и так его самого унижает.
   Я невольно начинаю все больше злиться, все больше «накручивать» и настраивать себя против Кузьмича. И только подготовка к предстоящему нелегкому и очень ответственному допросу постепенно снимает накапливающееся напряжение.
   А Кузьмич уже снова хмурится.
   — …Дорогой Слон этот сидел не шевелясь, — продолжает он. — Ну, и мы ни слова. Так и довезли. Теперь понятно тебе, что из всего этого извлечь можно для тактики первого допроса?
   — Надо подумать, — сдержанно говорю я.
   Вот чему я уж точно научился — это не выскакивать, не подумав.
   — Что вы случайно к нему обратились и только его испуг заставил вас его задержать — это он не поверит, — говорю я. — Уж слишком четко все проделали.
   — Ну, конечно, — соглашается Кузьмич.
   — Тут финт в сторону нужен, — советует Петя.
   — Вот, — Кузьмич многозначительно поднимает палец. — Если его придумаешь, допрос удастся.
   — Как это понимать — «удастся»? — спрашиваю я удивленно. — Вы что же, думаете, он на первом допросе во всем признается?
   — Ну-ну, Лосев, — хмурится Кузьмич. — Это еще что за детский разговор?
   Некоторое время мы продолжаем совещаться, отрабатывая каждый шаг в этом сложном допросе. Нам приходится спешить. Каждый час затяжки — это выигрыш Мухина и, следовательно, наш проигрыш.
   Тактика всякого допроса, будь то преступника, или его жертвы, или свидетеля, а также очевидцев преступления, строится, кроме всего прочего, исходя из психологического состояния человека в момент допроса и его характеристики вообще, из того, что о нем известно. Федьку, например, мы уже неплохо знаем. Неуравновешен, вспыльчив, подозрителен, до предела эгоистичен и бессовестен, никаких нравственных запретов и границ у него нет. Словом, комбинация качеств весьма опасная. От такого человека можно ждать что угодно, и толкнуть его можно тоже на что угодно, если это покажется ему выгодным. Ну, а если проанализировать ситуацию, в которой сейчас оказался Федька Слон, то нетрудно определить, что именно может показаться ему выгодным.
   Преступник, загнанный в угол, в поисках выхода, естественно, идет на все. Способы, к которым он при этом прибегает, выявляют его характер. Но если известен характер, то можно предвидеть и способ спасения, который этот человек выберет. Один — сдается и все чистосердечно рассказывает. Второй — стремится все свалить на других. Третий же — пытается за счет других откупиться, готов выдать, «продать», потопить всех вокруг, но выкарабкаться самому. В этом случае он выдает себя за горячего нашего помощника и готов поделиться всеми известными ему тайнами. Этот последний случай порой выглядит весьма соблазнительно. Посудите сами. Выгодней, кажется, оказать снисхождение, поблажку одному, чтобы поймать пять других, не менее опасных; не раскрыть до конца одного преступления, зато быстро и эффективно раскрыть пять других. Ну как тут, казалось бы, не соблазниться, не поддаться такому элементарному, очевидному расчету?
   Однако — и это Кузьмич нам втолковывал не раз — в последнем случае неисчислимы нравственные потери. Мало того, что «спасенный» убедится, что за счет предательства, доноса, по довольно-таки циничному и не очень совестливому «раскладу» власть может «списать» твое собственное преступление. Так можно ли уважать такую власть? Может ли она иметь авторитет? Может ли требовать нравственных поступков от людей, если она сама безнравственна? А ведь от «спасенного» многие узнают об этой его сделке с властью. Далеко пойдут круги от каждого такого случая.
   Но мало этого, утверждает Кузьмич. Такая «выгодная» сделка, а за ней и другая и третья в конце концов расшатают и сметут нравственные принципы у самой власти, у людей, ею уполномоченных вести борьбу с преступностью. И это во сто крат опаснее всего остального. Поэтому никогда ни один из нас не должен даже помыслить о таком пути. Узнай Кузьмич, что нечто подобное пришло кому-нибудь из нас в голову, о последствиях этого страшно даже подумать.
   Что же, спросят меня, ваш Кузьмич готов во имя этих высоких и теоретически бесспорных принципов пожертвовать земными тревогами и заботами, покоем и безопасностью людей? И считает, что лучше «чистыми руками» раскрыть всего одно преступление, чем, «испачкавшись», раскрыть все же пять их?
   Нет, конечно. Просто есть другие пути. Об этом тоже не устает твердить нам Кузьмич. И не только твердить, но и на практике демонстрировать.
   Вор, бандит, хулиган или насильник всегда где-то внутри, а часто и на поверхности эгоист и трус, жалкий трус. И вечный страх сидит у него где-то внутри, временами подавляемый вспышками других чувств. Ибо хотя и подсознательно, но он все же чувствует, что, решившись на преступление, он замахивается не на одного человека, свою жертву, которого он, может быть, и не боится, а на нечто неизмеримо большее — на государство, на общество, где он живет, на все законы его, замахивается на силу, которая в любой момент может обрушиться на него. Отсюда и вечный страх.
   Но, кроме того, преступник, как правило, человек ограниченный, примитивный, у которого инстинкт, низменный инстинкт, всегда выше, активнее совести, чести, достоинства и других нравственных категорий. Но где-то, иной раз в самой зачаточной форме, эти категории даже у такого человека все же заложены, чуть-чуть да проклевываются в каком-то, порой лишь в одном, самом болезненном и потаенном закоулке души.
   Так вот, первый путь, на который нам Кузьмич всегда указывает, — это найти, нащупать впотьмах эту болевую точку в душе. Именно в случае такой удачи возникают поразительные перемены в человеке. И мы тогда говорим: переродился.
   Но это самый тонкий и трудный путь, хотя и самый лучший и полезный, как для человека, преступившего закон, так и для общества в целом.
   Есть пути проще. Можно, например, использовать выявленные в преступнике черты характера, чтобы создать у него некоторые новые для него представления об окружающей жизни, чтобы заманить его в логические ловушки и тупики. Пользуясь его же рассуждениями, наконец, можно убедить его, тоже вполне логически, в бесполезности, а то и вредности для него самого, для него лично, занятой им позиции.
   К этому обычно можно присоединить и простое объяснение, растолкование элементарных, и не только элементарных, норм уголовного и уголовно-процессуального кодексов и наших законов, о которых эти люди, как правило, ничего не знают или знают неверно, недостаточно, а то и в сознательно кем-то искаженном виде. Между тем многие из этих норм, доходчиво и четко объясненные, сами толкают, поощряют человека, совершившего преступление, к ясно и твердо осознанному поступку — признанию своей вины как наилучшему выходу.
   Эти последние пути требуют, по мнению Кузьмича, меньше труда и таланта, но они вполне нравственны, законны и безусловно достойны.
   Обсуждая сейчас случай с Федькой Слоном, мы исследуем все пути, пробуем на прочность и «примеряем» к нему, к его характеру, к его интеллекту все доводы и известные нам факты, пытаемся даже заглянуть в Федькину душу и нащупать там хоть одну болевую точку.
   — Эге, — говорит Кузьмич, взглянув на часы, — поздно то как. Гляди-ко, и день прошел.
   — Но я все-таки допрошу его сейчас, а? — говорю я. — Пока он еще взбудоражен, ошарашен арестом, пока не знает, что подумать. Нельзя такой момент упускать.
   — Хм… Может, дать ему ночку помучиться в неизвестности. Завтра ему еще тяжелей будет. Да и Виктор Анатольевич подключится.
   Но если Кузьмич отлично знает каждого из нас, то и мы научились неплохо разбираться в нем самом. И сейчас я вижу, что дело вовсе не в пользе этой «ночки», а в том, что Кузьмич сомневается во мне: смогу ли я как надо провести этот трудный допрос? Но я уже охвачен азартом и веду спор на выбранном самим Кузьмичом плацдарме.
   — Он ночку не помучается, он успокоится, — не сдаюсь я. — Он линию поведения выберет и замкнется. Нельзя откладывать допрос. Завтра с Федькой труднее будет. Вы же это и сами прекрасно понимаете. Разрешите, Федор Кузьмич. Я готов к допросу. Я его не провалю. Вот увидите.
   И сам холодею от добровольно взваливаемой на себя ответственности.
   Кузьмич снова смотрит на часы, словно советуясь с ними, и, вздохнув, машет рукой:
   — Ладно. Давай.
   И берется за телефон.
   А я иду к себе. Я сгораю от нетерпения. Одновременно, конечно, и всяческие опасения осаждают меня. Ведь может же так случиться, что я не справлюсь, что не удастся план, который сложился у меня в голове. Нет, я не помышляю, конечно, о высших достижениях, не мечтаю о том, что Федька за два часа вдруг переродится или в нем хотя бы на минуту заговорит совесть. Но кое на что я все-таки рассчитываю в этот вечер.
   Раздается негромкий стук в дверь. Я откликаюсь, и милиционер вводит Федьку. Это здоровенный, неуклюжий парняга в грязном, местами порванном ватнике, сапогах и мятой кепке. Круглое лицо его высечено грубо и коряво, расплющенный нос, толстые, чуть не до ушей губы, одутловатые, заросшие золотистой щетиной щеки, кожа в угрях и мелких ссадинах. Громадные ручищи, как старые лопаты в засохшей глине, кривые и грязные до черноты. Где он только не валялся эти дни, где только не ночевал!
   Я указываю Федьке на стул, и тот жалобно скрипит под тяжестью этого слоновьего тела.
   — Кепочку снимите, — вежливо говорю я.
   И Федька, сопя, молча сгребает кепку с жирных, свалявшихся волос.
   — Мухин Федор? — спрашиваю я.
   — Он самый, — хрипит Федька простуженно. — Чего хватаете-то?
   — А чего вы бежите? Вас же только спросить хотели.
   — Ха! «Спросить»! А машина тогда зачем, а? А руки зачем за спину? Нашли чурку, да?
   Он поводит могучими плечами и морщится от боли.
   — Машина была не для вас. А вот узнать у вас кое-что нам действительно надо.
   Я чувствую, как миролюбивый мой тон и несколько неожиданный поворот разговора, в котором я не собираюсь, кажется, его в чем-то уличать и разоблачать, а лишь хочу всего-навсего что-то узнать, несколько озадачивает и настораживает Федьку.
   — Чего узнать-то надо? — грубовато, но беззлобно спрашивает он.
   — Да вот хотел об этом узнать у Ивана, дружка вашего, — отвечаю я, — так он неточно все помнит. Говорит, у Федьки спросите, может, он запомнил.
   — Иван скажет… — сердито ворчит Федька на всякий случай, хотя, о чем пойдет речь, понять он никак не может.
   Да и трудновато в самом деле это сообразить. Ведь у него в голове гвоздем сидит только одно: убийство. Да еще работника милиции. Эта мысль все другое от него отгораживает, все другое ему уже сущей ерундой кажется. Это убийство наполняет его душу и страхом и паникой. А если на совести у него два убийства? Если это он с дружком ограбили и столкнули Веру в котлован, на кирпичи, на бетон? Впрочем, второе убийство сомнительно. Так и Кузьмич полагает, и Виктор Анатольевич тоже. Не стал бы в этом случае Зинченко так спокойно вспоминать тот вечер, бутылку водки, которую они с Федькой распили, и стройплощадку на пустынной улице, а тем более единственного свидетеля — паренька-рабочего возле вагончика у ворот стройки. Да, не стал бы все это вспоминать Зинченко, если бы участвовал в убийстве Веры. Мой расчет и мой план сейчас именно на этом и строятся, в том числе на этом, так будет точнее.
   — Иван сказал, — говорю я, — что помнил, то и сказал. Теперь ваш черед вспоминать.
   Моя подчеркнутая вежливость, необычное обращение к нему на «вы» стесняют Федьку, жмут, как непривычные парадные ботинки, и тоже лишают возможности ориентироваться.
   — Чего еще такое вспоминать? — насупившись, спрашивает сбитый с толку Федька и неуклюже ерзает на стуле.
   — А вот чего, — свободно, даже как будто беззаботно говорю я, словно о сущем пустяке. — В прошлый понедельник, не в этот, не вчера, а в прошлый, вы с Иваном разгрузили машину Слепкова у одного продмага и получили за это дело бутылку. Часов в десять это было. Последняя в тот день ездка. Ну, и пошли вы эту бутылку распивать. Помните это дело?
   — Ну?.. — недоверчиво спрашивает Федька. — И что дальше мне скажешь?
   — Так было это или нет?
   — А я почем знаю?
   — Вот тебе раз! Вы же разгружали и вы же не знаете?
   — Ну, разгружать я, допустим, разгружал, чего тут такого? — неохотно соглашается Федька, уразумев все-таки, что отказываться от этого факта глупо. И еще глупее из-за такого пустяка ссориться со мной.
   — Именно что разгружал, — киваю я. — И дальше, значит, тоже все так было, как Иван рассказал, да? И не один Иван, кстати.
   Я чувствую, что мысли Федьки далеки сейчас от всех этих событий, как от луны, что он делает усилие над собой, чтобы вспомнить их. И вопросы мои кажутся ему назойливыми и совершенно несущественными, как мухи, и отмахивается он от них, как от надоедливых мух, нетерпеливо, раздраженно, но и без особой злости. А это кое о чем говорит, кое о чем весьма существенном. Если я, конечно, не ошибаюсь. Ибо Федька конечно же взволнован, обеспокоен до крайности и сейчас теряется в догадках и решительно не знает, как себя вести. Стоит посмотреть, как он все время ерзает на стуле, как беспокойно теребит в руках кепку, словно прощупывая ее всю.
   — А чего дальше-то? — тупо смотрит на меня Федька. — Чего он вам там… нес?
   — Например, куда вы потом поехали, когда распили бутылку, вы это помните?
   Я нарочно пропускаю пока эпизод на стройплощадке. Потом я вернусь к нему. А сейчас этот эпизод может его сковать, как в тот раз Ивана. Мне же важно, чтобы Федор разговорился. И дальше ничего опасного для него ведь не произошло. Дальше, я полагаю, он может рассказывать спокойно.
   — Куда поехали? — рассеянно переспрашивает Федька. — Шут его знает, куда мы поехали. Помню я, что ли.
   — Ну-ну. Надо вспомнить, Федор, — говорю я и со значением добавляю: — Чем быстрее вы вспомните, тем быстрее мы окончим этот неприятный разговор.
   Я жду от Федьки ответной реакции на эти слова. У него вот-вот должна мелькнуть в голове сумасшедшая мысль, что его взяли не за убийство, что его взяли случайно или по другому, явно пустяковому поводу, а скорей всего, просто как свидетеля, и отпустят, как только он удовлетворит любопытство этого долговязого дурня-оперативника.
   Но Федька медлит. Ох как тяжело ворочаются ржавые шестеренки у него в мозгу! Он морщит лоб, трет его грязными до черноты пальцами и, кажется, вполне искренне стремится вспомнить тот злополучный вечер. Но такая напряженная мыслительная работа, да еще в момент, когда он так ошарашен внезапным арестом, дается ему ох как трудно.
   — Вышли, значит… — бормочет он, устремив взгляд в пространство. — И поехали… Куда же мы поехали?.. Домой, что ли?.. Хм…
   — Нет. Не домой, — строго поправляю я его.
   — Ну да… — продолжает бормотать Федька. — Ну да… не домой… Чего я там потерял?.. К Ивану… Не-ет… Ему домой дорога заказана…
   — Это почему же?
   — А! — пренебрежительно машет рукой Федька. — Жинка от него знаешь как гуляет? Ого! Я б не знаю чего ей сделал. А он, малахольный, только доченьку свою ненаглядную, — тон у Федьки становится до невозможности язвительным, — в деревню, видишь, отвез, к бабке. А та — ха-ха-ха! — слепая. Понял? И так из милости у колхоза живет.
   — Пока сынок в Москве пьянствует, — не выдерживаю я.
   — А он, может, и пьянствует оттого, что переживает, — хмыкает Федька. — Ты почем знаешь?
   — Слепой матери от этого не легче.
   — А он ей деньгу шлет. Сам видел.
   — Ну ладно. — Я решаю вернуть его к прерванному разговору: — Значит, домой к Ивану вы в тот вечер не поехали, так?
   — Так…
   — Куда же вы поехали?
   — Куда поехали?.. На железку, что ли? — задумчиво произносит Федька и с силой скребет затылок. — Чего подкинуть…
   — Вот это уже вероятнее, — киваю я.
   — Ну, факт. Туда и махнули, — с облегчением констатирует Федька. — Куда же еще…
   И вдруг останавливает на мне какой-то странно-задумчивый взгляд. Словно вид мой ему вдруг что-то напомнил или на что-то натолкнул, и он сейчас пытается сообразить и уловить это «что-то».
   Новый поворот Федькиных мыслей меня слегка озадачивает. Я его пока что не могу понять.
   — На железную дорогу? — переспрашиваю я. — Вагоны, что ли, там грузить собирались?
   — Ага, — охотно подтверждает Федька. — Чего придется.
   — Ну, и что в тот раз грузили, не помните?
   — В тот раз-то? Да разве упомнишь.
   — А где?
   — Где? Это мы помним. На Казанке — вот где.
   Федька заметно оживляется. Тяжкая работа мысли начинает, видимо, давать кое-какие плоды. Взгляд его уже осмыслен и даже хитроват. Если это связано с новым поворотом в его мыслях, то плохо, ибо я все еще не могу этот поворот уловить и понять. Впрочем, возможно, что и нет никакого поворота, а формируется, складывается та самая сумасшедшая мысль, которую я жду? Это вполне возможно; это даже скорей всего именно так, успокаиваю я себя.
   — Не вагон-ресторан грузили? — спрашиваю я на всякий случай.
   — Во-во! Точно. Его.
   Федька так легко ухватывается за эти слова, что я понимаю: нет, не помнит он, действительно, кажется, не помнит, что они делали в ту ночь, и только изо всех сил хочет мне угодить. И это вполне соответствует той сумасшедшей мысли о случайном или пустяковом поводе для его ареста, которая, по моим расчетам, должна была прийти ему в голову. Значит, мой расчет оправдывается? Однако окончательный вывод я делать пока боюсь.
   — И часто их грузите? — спрашиваю я.
   — Да как придется.
   — Знакомые директора-то там есть?
   — Ага, есть, — все так же охотно откликается Федька. — Чего не быть? Небось который год там пашем.
   — Ну кто, например? Назовите.
   Я же прекрасно помню: вагон-ресторан Горбачева приписан к Казанскому узлу. И он, между прочим, как раз в ту ночь грузился там. Может быть такое совпадение или нет?
   — Кто знакомый там? — переспрашивает Федька и вновь погружается в тягостную задумчивость, сосредоточенно хмуря белесые брови. — Ну, вот Борис Григорьевич. Во мужик! Завсегда рабочую душу понимает. Потом еще Сурен Арменакович… — с удовольствием и значением перечисляет Федька, словно эти солидные знакомства и его самого должны поднять в моих глазах. — Ну, еще кто?.. Еще Зиночка… — И поспешно поправляется: — Зинаида Герасимовна.
   — Что, симпатичная? — усмехаюсь я.
   — Ну-у! Очень даже, — подыгрывая мне, расплывается Федька. — Но только ее… ни-ни! Свой хахаль имеется… Э-эх! — вдруг изумленно восклицает он. — Да у нее же в ту ночь и грузили! Чтоб мне с места не сойти, у нее!
   — И поднесла она вам под конец-то? — интересуюсь я.
   — Само собой, — самодовольно подтверждает Федька. — Никуда не денешься. Посидели малость.
   Это уже похоже на правду. Выходит, Федор все же вспомнил ту ночь. И довольно охотно, между прочим, вспомнил. Значит, ничего опасного для него та ночь, видимо, не представляет. Ну что, в самом деле, произошло? Грузили себе мирно тот вагон-ресторан, потом так же мирно выпивали у его директора, Зинаиды Герасимовны.
   И я про себя решаю, что проверить все это будет нетрудно в случае чего. Стоит только установить эту Зинаиду Герасимовну. А повидаться с ней и все проверить, пожалуй, придется. Так, для собственного, знаете, спокойствия, чтобы больше к этому не возвращаться. Хотя я и не сомневаюсь, что факты тут подтвердятся.
   Что ж, теперь можно отступить чуточку назад и попробовать вернуть Федьку к другим воспоминаниям.
   — Все точно, Федор, — удовлетворенно констатирую я. — Все так и было.
   — А чего мне врать-то? — басит он в ответ, тоже довольный таким оборотом разговора.
   — И в самом деле, — соглашаюсь я. — Теперь нам надо еще только один момент вспомнить. Иван вот говорит, что когда вы в тот вечер после продмага ту первую бутылку тяпнули, то для этого дела на какую-то стройку зашли. Так?
   И опять я вдруг ловлю на себе этот напряженный и непонятный Федькин взгляд. Только сейчас в нем, мне кажется, уже не колебания, не раздумья, а какое-то принятое решение, причем рискованное, даже отчаянное решение. Так мне кажется, во всяком случае.