"Сейчас я открою, и все увидишь", - Гриша хочет стащить, сорвать с зеркала черную тряпку.
   "Не надо, Гришенька! Прошу тебя! Я не хочу, я боюсь смотреть..."
   Поселок третий
   Ага, вот они! Все тут. Уже с улицы Тупига понял, что все и произошло в этом доме - самом большом и новом. Вообще это проделывается в лучших зданиях, в которых и до войны собиралось много людей: школа, клуб, церковь. А в этом доме, наверное, любили собираться на вечеринки. И двор просторный. Окна выдраны с мясом. Знакомый, даже издали ощутимый кислый запах селитры и крови. Гранатами забавлялись. И смех. Сидят в хате, анекдоты травят работа перед глазами. Начальство налетит - вот, пожалуйста, только кончили. Перевыполнили! Первое время Тупигу тоже тянуло посидеть, посмотреть, кто и как упал, лежит, заголившись или закрывшись, или сидит, как живой, раскуривать сигареты и слушать разные истории, как у костра. Все это для новеньких и сачков!..
   Задержался во дворе. Нет, эти бандеровцы и тут хотят отличиться. Чтобы все, как у немцев. Барахло, бабьи шмотки сложены на скамеечках, у забора на траве, даже развешено что получше. Добро не измазано кровью, зато сами в соплях! Кто это тебе добровольно, без крика-плача разденется? А вот он, тот пацан! Вынесли все-таки иконы, божьи люди, и на барахлишко положили... На руках у богородицы спрятался, а то все казалось: где его видел? Руки пухлые, на толстых ногах перевязочки, и смотрит-подсматривает, как взрослый!..
   * * *
   Из хаты в сени испуганно-весело выглянула красная мордочка Доброскока. Эти уже здесь, добежали. Дурной, громкий голос Сиротки слышен:
   - Ахтунг! Тупига идет!
   - Вольно, сам рядовой!
   - Во, дивись, еще один кацап!
   Для этих бандеровцев все восточники - кацапы, москали. Сиротка все радуется, дурила, орет, стравливает:
   - Кацап, а сто очков вашему Кнапу даст! У Тупиги как очередь, так подавай Доброскок новый диск, а диск - так полдеревни. Он бы один вот этих всех...
   Хочется им сидеть здесь и селитрой, кислятиной дышать! Глушили гранатами, как рыбу, аж потолок красный, а на полу плывет - ступить негде. Сидят на лавке рядочком, ноги поджали, как коты в дождь. Лакустово отделение. Лупит носатый своих вояк, как дурной дурных. А нос-то, нос, пахать можно, глаза, как у злодея цыгана! Сиротка этих лакустовцев окрестил "дай мне в морду" - самому попадало, когда был у Лакусты под началом. Злодюга на злодюгу нарвался! А бандеровцы, похоже, что и оплеухами своего командира гордятся. У них все лучшее, "западное" - и дисциплина, и поп, и трезубец, и "уважение к старшим"!
   - Ну, что уселись, молодые колхознички? - любят они это слово. - Как перед прокурором.
   - А к ним не хочешь?
   Смотрит, сверлит черными глазищами, цыганская морда, будто у Тупиги нет своей игрушки, погромче.
   - Сиротку вам на помощь привел, может, назад заберете? Но вы тут сами справились с божьей помощью...
   - Ты нашего бога не трогай, бугай московский!
   Это уже Кнап подал голос, Лакустов пулеметчик. Как Доброскоку ноги в зад, так этому голову в плечи загнали - с другого конца, но тоже укороченный. Ежик необсмоленный, а как глазами сверлит, как пугает! Да что ты со своей чешской тарахтелкой - не пулемет, а воробьев пугать!..
   - Недоучили вас москали, так мы...
   - Эх, Кнапик, Кнапик! Волу хвост закрутить - вся твоя наука. Думаешь, немцам грамотные не нужны? Муравьев если был лейтенант, так он и теперь командир. Или вот Лакуста: учился, наверное же, теперь вас учит. По загривку.
   Ух как не понравилось! Тупига передвинулся на всякий случай поближе к "майстэрам". Двое их тут, в каждом ненемецком отделении есть "майстэры". Горбатый Курт и его братец Франц пристроились у выдранного окошка, где воздух свежее, фотографии хозяйские рассматривают. Интересно им, что-то свое, немецкое говорят, смеются. Немцы у Лакусты знаменитые на весь батальон: скажешь "веселый Франц", и все знают, который. Ко всему Франц еще и по-русски хорошо говорит. Они близнецы, Курт и Франц, хотя черт, наверное, копыта себе сбил, прежде чем таких разных, непохожих свел в пару. Если стереть с Франца всегдашнюю улыбку, а с Курта его косую злость (он не только горбат, но еще и косит), может, и похожи будут - оба черненькие, худенькие. Франц любит потешаться над Куртом: "Это не Курта, это мой горб. Тесно было, толкались. Я ему его и сделал". И скалит зубы, такой же пустозвон, как и Сиротка. Или подойдет и спросит: "Ну когда майстэра пук-пук?" И покажет на оружие твое и на свой затылок.
   А однажды увидел деревенских подростков-близнецов. Обрадовался, как своим, долго водил по деревне, всем показывал, ставил рядом с собой и Куртом - как дитя, веселился. А потом придумал. Одного за спину другому поставил, пристроил. "Бутерброд! - сказал, улыбнулся и одним выстрелом убил из винтовки. Засмеялся и объяснил: - Пук! И нет Франца, нет Курта!"
   На дворе, на улице топот, будто лошадей гонят. Сиротка первый догадался :
   - О, Белый свой цуг{2} ведет. Видишь, Кнап, учись. Человек ротой теперь будет командовать.
   - Назвали взвод ротой и думаете, свет перевернет твой москаль!
   * * *
   Из показаний Лакусты Г. Г. и Спивака И. В. - 1974 год.
   С п и в а к. Лакуста зверствовал, будучи командиром отделения, избивал людей не один раз. Я стоял на посту, а он меня кулаком в ухо!
   Л а к у с т а. Пусть скажет, за что! Оставил пост и пошел самогонку искать. А с этим Сироткой все его так называли за дурость - должен сидеть и пить, так вы это понимаете? Я и в Донецке после войны пьяницам спуску не давал, своим плотникам, бригаде. А как же с ними еще?
   * * *
   "Последнее слово" и апелляции о помиловании или снижении срока бывших карателей Федоренко, Гольченко, Вертельникова, Гонтаря, Функа, Медведева, Яковлева. Лаппо, Осьмакова, Сульженко, Трофимова, Воробья, Колбасина, Муравьева:
   "26 лет после войны я честно трудился, приносил пользу людям. Прошу 1/2 вклада оставить жене".
   "Надеялся, что после выхода из немецкого лагеря все изменится к лучшему. Однако же после выезда но первые карательные экспедиции я понял, что стал предателем. Бежать не решался".
   "Перед арестом на моем иждивении было 8 детей, но ни им, ни жене я не рассказывал о совершенных мною преступлениях, т. к. рассказывать об этом было страшно".
   "За время службы в ГФП я, бесспорно, убил человек пять. Был награжден немецкой медалью, но я ее сразу же выбросил. Немцы не знали, что я был членом партии".
   "Граждане судьи! Я выходец из рабочей семьи, рано начал свою трудовую деятельность... Прошу учесть раскаяния и сохранить мне жизнь"
   "После прихода Советской Армии я воевал против немцев, 20 лет трудился. Не имел замечаний, а, наоборот, 6 грамот..."
   "Перед судом сейчас стоит другой Гольченко, искренне раскаявшийся, глубоко осознавший всю тяжесть совершенных мной преступлений, идеи мои только большой труд на благо народа".
   "Отбывал наказание на Севере. Честно трудился..."
   "Никому не желаю того. Лучше умереть, чем быть изменником. Прошу учесть мой преклонный возраст".
   "В приговоре сказано, что я награжден четырьмя немецкими наградами, а у меня их было три..."
   "Среди полицейских я старался быть незаметным. Любой приговор, самый суровый, я восприму как должное".
   "Я не виноват, виновата война".
   "А наши вожди-сослуживцы, командиры ни один не сидел. Несмотря на злодеяния против советских граждан, были на воле до 1968 года. Спасибо нашим советским следственным органам за чуткость - не дали им тоже избежать советского правосудия".
   "Я не стараюсь защитить себя, т. к. все время чувствовал, что являюсь подлецом и негодяем... Однако я хочу сказать, что мы сейчас не те, какими были 30 лет назад, и поэтому встает такой вопрос: каких же людей вы будете приговаривать к расстрелу - тех, которые были 30 лет тому назад, или тех, которые в течение более 25-ти лет честно трудились на благо всего нашего народа, которые в настоящее время имеют детей и даже внуков?!"
   Письмо в суд матери бывшего карателя:
   "Я старая больная женщина. Как мать прошу помиловать моего сына. Мне трудно найти слова, но все же мой сын заслуживает снисхождения. Я знаю, что он глубоко раскаялся".
   "В 41-м мне было 35 лет. Изменил Родине и пошел служить к врагу по своей малограмотности и низкой сознательности. Причиной для измены было то, что в лагере военном люди все умирали, там было очень плохо. Конечно, я не считаю теперь себя за человека. Почему стал убийцей? Ничего другого не оставалось делать. Коль пошел к ним служить, то приходилось делать все, что заставляли... Если бы мою семью привели к яме и приказали мне стрелять, то, конечно, пришлось бы стрелять в них".
   "Процесс моего перевоспитания начался задолго до ареста. Поэтому я не нуждаюсь в столь длительном тюремном заключении".
   "Прошу учесть также, что моя жена всю войну была на фронте..."
   * * *
   А что там с пацаном? Взвод Белого проходил через деревню, видно было, что забегали в дома. Что с ним? Сидит, играет с ботиночком?.. Мрачный он, этот сибиряк Белый, всегда как больной. А сам медведь, воду на таком возить!.. Спит пацан или кричит, зовет? Докричишься, что зайдут немцы или бандеровцы... Нет, тихо. Ага, живой! Сидит в своей люльке и гудит, гудит. Наревелся, а теперь пузыри пускаешь, мух-то, мух собрал! (Тупига даже свою щеку погладил, будто и его кожу стягивают высохшие слезы.) Солнце бьет мальцу прямо в глаза, не видит, кто зашел, но услышал, вот-вот заревет снова. Руками тянется к грязному лицу, люлька начинает раскачиваться...
   * * *
   Тупига старался не заслонить солнечного луча, ему не хотелось, чтобы его видели. Но его шаги услышали, и голый, пухлый, преследуемый солнцем, мухами, ужасом ребенок уже кричал так, что и в другом конце деревни услышат. Тупига, как пойманный, отступил к порогу, пулемет упрямился, напоминающе оттягивал шею, но люлька такая легкая, раскачивается, и ему почему-то страшно бить из пулемета. Наган шершаво схватил его пальцы, припал к ладони и вздернул руку на уровень лица! По-живому вздрогнул - раз и еще раз...
   Тупига направился к выходу и вдруг увидел самого себя: громоздкий, с упавшей на плечо головой, оседланный пулеметом, с лицом испуганным, а в руке наган!.. Позади раскачивается люлька, и он, не поворачиваясь, ее видит. И видит, как на белый от солнца пол падают, брызгая, огненно-яркие струйки. Ударил пистолетом (и больно - косточками пальцев!) по всему этому, открывшаяся зеркальная дверка шкафа со звоном ослепла. А Тупига сказал и сам услышал, как незнакомо, откуда-то из будущего прозвучал его голос: "Жалко было, пацана пожалел! Живым сгорит".
   Между третьим и четвертым
   Белый Николай Афанасьевич, 1920 года рождения, из села Бахчевка Красноярского района, Красноярской области. Окончил лесотехникум.
   Что надо Белому, командиру взвода, который переформируется в новую, "русскую" роту, отчего он такой мрачный, такой с виду больной, а сегодня просто злой, об этом знает в целом мире только Суров. Он старается рядом шагать, и с самого начала войны они почти все время оказывались рядом, в одной баланде варились. Друг о друге знают все. Раньше близость к взводному, с которым считался даже ненавидевший его командир роты, гауптшарфюрер Мельниченко и которого немец Циммерманн открыто уважал, особая близость к этому человеку раньше Сурова и грела, и придавала ему уверенность. Сейчас пугает. Что-то произошло, происходит с Белым. Надо бы поговорить, как прежде, выяснить, уточнить планы, но неприязненные, ставшие какими-то рыжими глаза Николая отталкивают еще дальше, не подпускают.
   Они почти рядом идут, но вражда шагает между ними. Белый, косясь, видит своего очкарика, своего "ксендза", своего чистюлю, и злоба, как похмелье, как тошнота, ворочается в нем. Ишь, какой чистенький, румяный. Очки добыл себе немецкие, золотые, от них еще больше блестит, такой аккуратненький. А почему бы и нет, за спиной, на горбу у Белого можно сколько угодно охорашиваться. Белый - человек конченый, терять ему нечего, но еще годится, чтобы напоследок им обтереться. Ну нет, еще посмотрим, милок! Чует, чует кошка, чье сало съела! Чуть глянешь в его сторону, золоченые глаза хоть и обиженно, но по-прежнему бодренько подтверждают, что все идет, как прежде. Он здесь, твоя чистая совесть с тобой, все идет, как надо! Шло, шло и пришло - так оно, товарищ ксендз! Самое время кончать эту музыку. Тонка кишка оказалась у тебя. Да и моя тоже, что уж тут лукавить. Одним дерьмом измазались. До чего же и правда похож! После тридцать девятого прислали одного в леспромхоз. На плечах замызганный бушлат, а на носу вот такое золото, и на каждом шагу: "Може, пан будет ласков!" И все молитвы свои шептал.
   И этот! Весь в немецком, до подштанников, в дерьме по уши, а все не забудет, кем был когда-то.
   Вот он шагает, спутник-агитатор! Все, ваша святость, обоим нам капут. Не одному мне, но и тебе.
   Суров встревоженно поглядывал на своего шарфюрера и бывшего друга. Да нет, не "шар", а уже объявлено, что "гауптшар" и командир новой роты, которая будет формироваться. В этом все дело, здесь и собака зарыта! Видно, надумал новый гауптшарфюрер окончательно на сторону немцев переметнуться. А все сваливает на случай с партизаном-разведчиком. И на Сурова - как же, он виноват, что не вышло, не получилось, как распланировали, что и на этот раз в лес уйти не удалось. Не вышло, верно, но что поделаешь, если сорвалось. И очень жалко парня, разведчика партизанского. Но недолго же ты жалел, утешился "гауптшарфюрером"! За эту операцию и получил. За поимку партизана. Не Сурова наградили, Белого, и можешь так на меня не смотреть!
   Просто решил делать немецкую карьеру, и ясно, что Суров ему теперь ни к чему. Выдать вряд ли решится: побоится, что из Сурова выбьют больше, чем хотелось бы. Сделает проще: залепит автоматную очередь в спину во время боя, и похоронят "иностранца Сурова Константина Викторовича" с немецким салютом. И останется он для всех и навеки предателем, немецким прихвостнем. Один Белый будет знать, что не был Суров предателем, не был карателем - вот еще ирония, самая злая!
   Суров и Белый познакомились еще в армии, но сблизил их плен. Оба бывшие командиры, но старшина Суров в мае сорок первого окончил еще краткосрочные курсы в Смоленске. Тогда все учились на краткосрочных - не хватало в армии младшего командного состава. Под Рогачевом полк попал в окружение. Всех, кто им почему-то не понравился, и евреев немцы перед строем поубивали в первые же дни плена. Суров оружие оставил в лесу вместе с гимнастеркой. Но убеждения, конечно, сохранил. И жизнь, которая еще могла пригодиться. Его не выдали, хоть многие в лицо знали своего командира. Значит, одобрили его поведение. Стать под расстрел по-дурному - это не самое мудрое, верное решение. Хотя некоторые так и сделали. Ладно старики, так и одногодки его с одним-двумя, как у Сурова, кубарями: себя хотели показать, а показали безграмотность свою! Политическую, военную!
   Не случайно Белый к нему потянулся в Бобруйском лагере. Почуял твердость убеждений. Это при хороших калориях таким, как Белый, все нипочем. Весельчаки, душа нараспашку, спортсмены! Но именно таких голод первыми и догоняет, ломает. Маленькие, щупленькие еще держатся, а недавние медведи уже смотрят тупо-удивленно, тоскливо, тихо безумеют. Бобруйский лагерь - кто прошел через него и выжил, не сошел с ума, того ничем уже не удивишь, не испугаешь. Но с чем никогда не свыкнуться, так это с неблагодарностью и глупостью людской. Что ж, видимо, пройти надо и через предательство друга, которого поддержал в трудную минуту, сохранил ему надежду. Такое уж время...
   То же самое, те же события, по-другому видел и помнил Белый.
   Когда Николай Белый, спасаясь от голодной безвыходности и тупого ужаса, согласился стать "добровольцем" - караулить оставшихся в лагере доходяг, сопровождать телеги, машины с трупами к траншеям, - он Сурова не терял из виду. Как мог подкармливал своего однополчанина. Вот тогда, там и началось это, хотя сформулировано было значительно позже. Не до формулировок и планов было Сурову, его шатало от голодных поносов. И Белый додуматься до этого не смог бы, но ситуация уже существовала, определилась: Белый стал врагом для своих, а Суров сберег себя и имел право, мог объяснить кому следует, кто он, Белый, на самом деле, что у него было в голове и в сердце, когда брал немецкую винтовку. Тем более что он рисковал, подкармливал, спасал человека, своего собрата, командира. Оставлял в условленном месте или ронял на ходу в песок хлеб, колбасу - по-разному приспосабливались. Но после пожара в крепости и расстрела Бобруйского лагеря команду Белого перебросили в Могилев. И вот там они снова встретились. Вдруг появился в могилевских казармах Суров в той же, что и Белый, добровольческой форме. Невесело усмехнулись друг другу, говорить было не о чем. А пленные все поступали с востока, будто чудовищные насосы накачивали их в огромные лагеря, заполняя старые казармы, бараки, огороженные колючкой заснеженные овраги или просто участки изрытого жуткими норами поля... Что значили они двое, их судьбы, имена, мундиры, чувства? Усмехнулись и разошлись. Сначала числились в охранной полицейской роте, даже мундиры на них были не немецкие, а какие-то с красными петлицами, сказали, что литовские. Стерегли лесосклады над Днепром. Но весной объявился в Могилеве "особый батальон" Дирлевангера, а точнее, рота с небольшим, которую Дирлевангер привез откуда-то из Польши. Для начала он включил в батальон фольксдойча Барчке с его беглой кличевской командой местными полицаями. Потом взялся за "добровольцев", не разбирая, кто украинец, а кто русский или татарин. Другие все еще учитывали это, а Дирлевангеру вроде бы все равно. Говорилось о борьбе с партизанами, и Белый даже обрадовался, так это совпадало с его расчетами, мечтами. Войти с партизанами в контакт, перестрелять "своих" немцев и увести отделение в лес! Уже рад был, что его сделали командиром отделения. Сурова он еще раньше к себе перетащил, и они не раз обсуждали план, как распропагандируют "добровольцев" и уведут к партизанам.
   Вот так, с одним планом на две головы, оказались у Дирлевангера. И с одной надеждой на двоих. Гимнастерку Суров бросил, но командирскую книжечку сберег, она и теперь зашита в немецкое сукно. Так хорошо все спланировали, так умненько. И стали ждать случая. Суров при этом особенно умничал: присмотреться! нацелиться наверняка!
   Суров, как бы угадывая недобрые мысли своего командира, тоже вспоминал. В который уже раз распланировали уход в лес, а вместо этого поймали партизана! Когда привезли в печерские казармы раненого разведчика. Белый съязвил: "Ну что, ксендз, где у тебя зашито? Не потерял?.." Ишь, словечко выискал - ксендз! Козел отпущения - вот кто тебе нужен. Суров всему виной! Я, что ли, послал тебя в "добровольцы"?
   А вначале не так было, было понимание взаимное. Хотя Белый и назывался шарфюрером, но вел не он. Прислушивался к мнению Сурова. А не делал бы этого, давно погорел бы. Сколько таких храбрецов накрылось, не за такие дела подвешивают, у немцев это мигом. Специальную виселицу за собой таскают, назвали "вдовой", но скучать ей не приходится. Почти каждую неделю в батальоне кого-то хватают, а потом выводят из подвала запухшего, синего, уже не отличишь, - Петров это или Иванов. Будто все одного женят на этой страшной "вдове". Тут поостережешься, если не дурак и если не хочешь дело завалить. Сберег гада, а ему, поди, уже расхотелось идти в партизаны. Зачем, если он уже гауптшарфюрер, роту ему дают. Вот только Суров мешает. Обдумывает, как этого Сурова убрать. Потому и растравляет себя. А разведчик - только предлог...
   Нет, вы полюбуйтесь на моего ксендза! Рожа обиженная, святая. Он и сейчас себя чистеньким считает. Думает, что и партизаны такими же добренькими глазами на него посмотрят. А я-то старался, действительно не давал капле на него упасть, чтобы хоть его не забрызгало. Понравилось на чужом горбу, так он и слезать не хочет. Хотя пришло время действовать... Да где там пришло? Прошло! Давно уже прошло. После той самой Каспли. После русской деревни Каспля. Как странно, что первая деревня так называлась почти капля. От одной той капли не отмыться во веки веков, не то что... Никакие Суровы не помогут, не отскребут, не выжмут, не высушат! Там все и началось. В первой деревне. Над первой ямой. А дальше только жалкое трепыхание да самообман. Дирлевангер свое дело знает. Не ты у него первый. Ехали, как на обычную операцию, "погонять сталинских бандитов". И опять, как школьницы, пошептались с Суровым: не тут ли удастся, повезет? Если не отделением, то хотя бы вдвоем перебегут к партизанам. Про деревню Касплю и Дирлевангер, пожалуй, не знал, не слышал до того самого момента, как выехали к ней. Потом Мельниченко рассказал, пьяный, что стрелял по батальону он с тремя такими же "партизанами". Это у Дирлевангера называется: пощекотать ноздрю быку. Не раз потом такие штучки проделывались. Если партизан настоящих, кто бы мог подзадорить, не оказывалось, высылалась вперед или в сторону небольшая группа, и оттуда звучали "бандитские выстрелы". А в тот день даже командиры не знали про этот приемчик. Перестроились, развернулись чин чином, как на фронте, и под прикрытием минометов, орудий повели наступление на "партизанскую деревню". Она сразу же вспыхнула от снарядов и трассирующих пуль.
   Что дальше было, что делали в той Каспле - аж на Смоленщину забрался Дирлевангер! - про то и в снах боялся вспомнить: тотчас просыпался от ужаса и тоски, сколько бы шнапса ни налил в себя вечером. Суров тоже участвовал (а как же это назовут?), хотя и не так, как Белый. И, видимо, там он выудил из себя ловкую мысль, которой так здорово опутал Белого и три месяца держал, водил, как на веревочке. Суров не стрелял, не убил никого, сидел в оцеплении, пусть и дальше так будет: кто-то чистый должен остаться любой ценой, тем более что у Сурова зашито это самое... Ну, а он и друга сумеет, сможет обелить перед партизанами. Объяснит, какие у него настроения, как, что и почему. А для этого хотя бы ему надо остаться незамаранным. Чтобы и капля на него не упала. Нашелся святой из борделя! Нет, надо же такого тумана, такой пены напустить! Рассчитывали носовым платочком такую кровь стереть. Но действовала уверенность Сурова. Да и страшно было окончательно согласиться, что выхода нет и быть не может. Суров утаскивал Белого куда-нибудь в поле или в темные углы и, как девице, морочил голову. Даже пощупать давал, что у него там зашито... Так бы и отходил по мордам самого себя! А этот и в самом деле поверил, что судьба у них разная: один в крови по локти, другой у него на плечах, на спине отсидится. Ножки поджавши. То больным его делал, то на кухню, то в оцепление совал - только бы не пролил невинную кровь. Только бы сберечь чистеньким до решающего дня. А когда день такой пришел, ему слезать не захотелось. А зачем? Он и до конца войны просидеть готов, поджавши лапки! Еще неизвестно, как в лесу встретят, как посмотрят на его книжечку. И поверят ли, что из борделя и чистый? А может, как раз за книжечку и не простят: опозорил, замарал! Не смотри, не смотри, знаю все твои мыслишки наперед. Подожди же, я тебя утру! Ну ладно мы, туда нам и дорога, так еще и парня загубили, такого парня! Он нам, проституткам, поверил, спасти хотел, а мы его немцам отдали. Как барана связанного. А теперь будем опять все сначала, пошепчемся: как мы умненько уйдем и как нас примут, а мы им все объясним...
   А ведь и правда шанс был, появился! Сиротка кашу заварил. Блатняга прибежал к Белому - на него первого натолкнулся - и выпалил, захлебываясь от гордости, азарта, что какая-то Катька с хутора навела его на партизан. Девка, к которой он бегал несколько раз и которая "так и липнет, спасу нет" (пожалела гада, поверила его детдомовским соплям!), так вот, она проговорилась, что ее родной дядька может увести в лес, к партизанам. И ребят, если есть хорошие. Подмазываясь, Сиротка, конечно, заливал ей про свои переживания, мучения от службы у врага. Дурак не понимал, что его повесят вместе с его Катькой и тем партизаном. Бегал-то он на партизанский хутор тайком от немцев, начальства, неизвестно с какими намерениями. "Вдова" приласкает как следует, это тебе не Катька!
   Так и объяснил ему, и Сиротка тут же струсил по-настоящему. Можно было все забрать в свои руки, приказал ему, чтобы помалкивал, как рыба. Сразу действовать! Увел Сурова в могилевские переулки и объяснил, какой счастливый и, может быть, последний случай представился. Давай сюда всех, кто у тебя надежный, кого распропагандировал, держишь на примете! Когда-то ведь называл троих, потом пятерых. Хватит, если ребята надежные. С их помощью весь взвод скрутим, если решительно взяться. В таком деле важно, чтобы думали, что вас больше. Чужое поле, лес, немцы далеко, каждый будет думать, что только он в стороне, а все уже решились, давно сговорились. Ну, а "майстэры" - не помеха. С них и начать: расставить своих, надежных, так, чтобы враз всех уложить!..
   Суров выслушал, а потом, покраснев, как девица, признался, что это, как бы сказать, не совсем точно - про надежную пятерку. Он, видите ли, сомневается. Разговаривал с одним, со вторым, но все больше мигами и фигами, а окончательное, главное слово произнесено не было. Потому как рискованно, а ему это не нужно, зачем ему? Над ним не каплет.